Ласковый отец

Ласковый отец

В «Размышлениях», как можно убедиться, много говорится и о необходимости быть снисходительным к ближнему, и о том, как улучшить его терпением и кротостью. Тень Коммода, надо думать, проходит в таком наставлении: «Если кто ошибается, учить благожелательно и показывать, в чем недосмотр. А не можешь, так себя же брани, а то и не брани» (X, 4). Последняя оговорка поражает: она открывает дверь этике полной безответственности. В конечном счете вина не лежит ни на ком. На миг можно подумать, что мы услышали евангельскую заповедь, но нет: никакого пересечения с христианством не будет, а будет сказано кратко: «Проступок другого надо оставить там» (IX, 20) — говоря попросту, ну его. Тут нет никакого эгоизма: это желание примирения любой ценой; и еще в одной записи оно опять становится вполне человеческим: «Благожелательность непобедима… Ну что самый злостный тебе сделает, если будешь неизменно благожелателен к нему, и раз уж так случилось, станешь тихо увещевать и переучивать его мягко в то самое время, когда он собирается сделать тебе зло: Нет, детка, не на то мы родились, мне-то вреда не будет, а тебе, детка, вред… И чтоб ни усмешки тайной, ни брани, нет — любовно и без ожесточенья в душе. И не так, словно это в школе…» (XI, 18).

Видно, что фон всех этих слов — любовь и ласка, что редкость для стоической философии. Это поистине говорит не школьный учитель, а отец. Но кому говорит? На первом плане — себе самому. Таково и все сочинение Марка Аврелия: грандиозная попытка взять себя в руки, призвать себя к порядку, как будто он боялся не выдержать собственной линии поведения. Уже на втором плане он обращается к какому-то анонимному ближнему — к читателю, которого нигде не называет и, может быть, даже не имеет в виду. И еще загадочней персонаж третьего плана — «самый жестокий из людей», с которым надо говорить, как с ребенком. Уж не Коммод ли это?

Мы не будем спешить становится на этот путь, где нас вскоре ждут удивительные встречи. Время от времени Марк Аврелий позволяет себе безжалостные выпады или, вернее, выбросы необъяснимо скверного настроения. И ведь точно так же можно было бы увидеть Коммода и в безобразном портрете незнакомца, который мы прочли выше: «Темный нрав, женский нрав, жесткий…» (IV, 28). Этот залп дурных мыслей целит во что-то очень конкретное и, кажется нам, полностью совпадающее с тем, что мы знаем о Коммоде. Нам, но не отцу — даже раздраженному, даже впавшему в отчаяние. Мы думаем, что речь идет скорее о Саотере. Впрочем, в другом месте еще скорее можно узнать черты Авидия Кассия: «Смотри-ка лучше, не себя ли надо обвинять, если не ожидал, что этот вот в этом погрешит. Даны же тебе побуждения от разума, чтобы понять, что этот допустит, надо полагать, эту погрешность. Ты же, позабыв об этом, впадаешь, когда он погрешил, в изумление… Так явственна твоя погрешность, раз ты человеку, имеющему такой душевный склад, поверил, что он сохранит верность…» (IX, 42). Намек, кажется, ясен, но все-таки будем хранить осторожность.