Слово и таинство
Слово и таинство
Новый город был освящен, и возвращение возобновилось — все такое же неторопливое: ведь церемония триумфа в Риме планировалась только на осень. На пересадке в Смирне император ждал, что город почтит и утешит его, безусловно, самым дорогим для него зрелищем: демонстрацией классического греческого красноречия. Он думал о славе города — Элии Аристиде. Но прошло три дня, а Мастер не являлся к Марку Аврелию, и это, наконец, задело императора за живое. Оратора уговорили явиться во дворец; тот пришел и попросил прощения, ссылаясь на то, что пребывал в глубоких раздумьях, которые не мог прервать. Император хотел самолично познакомиться с плодами этих раздумий. Виртуоз слова ответил: «Дай мне тему и оставь до завтра. Я не из тех, кому сказать речь все равно, что сблевать. Дозволишь ли моим ученикам быть при этом? — Конечно, ведь так оно демократичнее. — А дозволишь ли им рукоплескать и восклицать, сколько есть сил? — Тут я ничего и не могу сделать: это в твоей власти» (Филострат. Жизнеописания софистов).
Марку Аврелию по-прежнему доставалось от причуд великих магистров красноречия, наделенных множеством привилегий (между прочим, полным и повсеместным освобождением от налогов), позволявших себе в забаву говорить с императором будто бы как с равным. Вновь на сцену явился Герод Аттик. Мы расстались с ним в Сирмии; там он попал в скверную историю, был унижен, по меньшей мере морально осужден и принужден жить безвыездно в поместье. Но он недолго отчаивался. Узнав о заговоре Авидия Кассия, он отправил ему лапидарное послание: «Emanes», — что по-гречески значит: «Ты сошел с ума». Несколько месяцев спустя он решился написать и Марку Аврелию, прощупывая его, но на свой лад: и жалуясь, и с вызовом. Оратор упрекал его за молчание, напоминал, что некогда получал от него по нескольку писем в день «и гонцы, которые их носили, наступали друг другу на пятки».
Если бы деликатность Марка Аврелия еще нуждалась в доказательствах, мы нашли бы их в его ответе, где, как пишет Филострат, он делился скорбью по поводу смерти Фаустины и жаловался на собственное здоровье. «Я же прошу богов, чтобы ты был здоров и знал о моих благопожеланиях тебе. Не считай, что с тобой поступили несправедливо, если вследствие расследования мне пришлось — с какой, впрочем снисходительностью! — наказать прегрешения твоего домоправителя. Не сердись на меня за это. Если же я все-таки в чем обидел тебя, ты получишь случай спросить с меня за эту обиду в храме Великой богини во время Мистерий. Ибо в разгар войны я дал обет принять посвящение, что и надеюсь исполнить через тебя и при твоем покровительстве». Заслужил ли Герод Аттик такое благорасположение? Все знали, что на нем продолжало тяготеть обвинение в непредумышленном убийстве его молодой беременной жены Региллы, которую он однажды избил до того, что у нее произошел выкидыш и она умерла. И здесь козлом отпущения сделали домоправителя Алкимедона: именно он, неправильно поняв приказ хозяина, слишком сильно поучил Региллу. Герод Аттик в отчаянии отделал стены своего дома черным лесбосским мрамором.
Но Марк Аврелий не мог не знать, что подозреваемым в преступлении запрещено участвовать в Элевсинских мистериях. Прося Герода ввести туда его и Коммода, он оправдывал его. Следовательно, на Великие Элевсинии состоялся сложный обряд посвящения. Праздник начинался 19 сентября процессией из Афин в Элевсин, километрах в двадцати от них. Перед этим около пятисот посвящаемых (мистов), вместе с которыми шли посвящающие (мистагоги), проходили очистительные испытания и давали клятву хранить тайны. Слово mystos (тайна) происходит от myein — молчать. За тысячу с лишним лет, в течение которых справлялся знаменитый обряд, никто так и не узнал, что говорил на празднестве гиерофант. Марк Аврелий тоже знал только то, что соблаговолил рассказать ему другой знаменитый посвященный — Элий Аристид: «Элевсин — святое место для всей земли. Там происходит самое страшное и восхитительное из божественных дел, какие только доступны человеку. Где еще увидишь такое соперничество звука и света, такое зрелище с поражающими душу видениями, созерцаемое множеством поколений людей обоего пола?»
С этим свидетельством согласуется еще много других, столь же туманных: тайные церемонии Элевсина, поражая дух и чувства, были буквально несказанны. Смысл эзотерического сообщения был в простейшей морали, выросшей из глубин примитивных аграрных культов. Оно рассказывало о смене времен года, в течение которых земля теряет и вновь обретает плодородие, потому что в Элевсине Деметра потеряла свою дочь Персефону: осенью Плутон уносит ее в царство мертвых, весной она возвращается. На эту вечную тему — оскорбленная Мать проклинает человечество, а потом, умиротворившись, прощает его, — издревле сочинилась грандиозная драма, жившая в веках благодаря роду Евмолпидов, хранителей священных мест. Эти люди явно обладали чудесным режиссерским даром: спектакль, который они ставили ежегодно, по-видимому, по совершенству был равен величайшим церемониям посвящения вроде тех, которым дал новую жизнь гений Моцарта в «Волшебной флейте».
На эти церемонии, служившие славе и выгоде афинян, приезжали издалека. Некоторые время от времени возвращались, достигая высших степеней посвящения, но это не было братство, скрепленное кровью, как у адептов Митры. Элевсинские мистерии давали душевную терапию, обогащали личность и конечно же были к тому же модой высших кругов. Для философии Марка Аврелия они не могли дать много. Элий Аристид так и предупреждал его: «В Элевсине ты получишь только более отрадные представления о том, что будет после смерти, и сможешь надеяться на лучшую участь, нежели пресмыкание во мраке и нечистотах, что ожидает непосвященных»[57]. Но стоицизм в течение долгого времени выработал гораздо более богатую метафизику. Погружаясь в жидкую грязь, проходя через огонь, убегая от Эриний, Марк Аврелий мог увидеть только образы, а не закон круговорота судьбы. В античной культуре ему и так хватало образов, будто бы нечто объяснявших через нечто другое, подобное. Фронтон его почти что ничему другому и не научил. Впрочем, Марк Аврелий прекрасно усвоил, как при помощи риторической техники проще доводить свое доказательство до чужого ума: в его «Размышлениях» повсюду громоздятся всякие изумруды, ларцы, ульи и смоковницы. Но какой философ от Платона до Паскаля не злоупотреблял символикой, чтобы прикрыть недостаток логики? Так что не будем удивляться, увидев у римского императора предвестие паскалевой метафизики вплоть до его непонятного пари о вере включительно.