Мы граждане
Мы граждане
Римляне думали, что император к ним вернулся, но они не знали, где обретается его душа. Сам он полагал так: он живет в двух пространствах — как Антонин в Риме, как человек в мире. «А значит, — заключает Марк Аврелий, — что этим городам на пользу, то только мне и благо». У этого универсализма есть план метафизический, превосходящий возможности любого человека, даже сильного мира сего, но если из него вытекает социальное учение, он получает серьезное практическое применение. «Размышления» — манифест унанимизма. В книге много раз видна одна и та же идея: единство мира и в связи с этим неразрывное единство человечества. Этот постулат — исходная точка, из которой по совершенно схоластической технике выводятся следствия: «Если духовное у нас общее, то и разум, которым мы умны, у нас общий. А раз так, то и тот разум общий, который велит делать что-либо или не делать; а раз так, то и закон общий; раз так, мы граждане; раз так, причастны некоей государственности; раз так, мир есть как бы город» (IV, 4). Стиль доказательства как будто из другой эпохи: он так и остался весьма эффективным. Можно в полной мере оценить мастерство Марка Аврелия, идущее прямо от Эпиктета и ничего не взявшее из пышного красноречия Фронтона. Связь мыслей стремительна; автор идет кратчайшим путем, перепрыгивает от слова к слову. Он прямо и настойчиво обращается к «человеку, поставленному на то, чтобы было через кого произойти общей пользе» (XI, 13). Выбора у него практически не остается: «При всяком представлении о вреде применяй такое правило: если городу это не вредит, не вредит и мне» (V, 22). Лучше обратить это положение себе во благо: «Ищи радости и покоя единственно в том, чтобы от общественного деяния переходить к общественному деянию, памятуя о Боге» (VI, 7). А если удовольствия не хватает, можно вспомнить о выгоде: «Сделал я что-нибудь для общества — сам же и выгадал».
Но обратим внимание: речь здесь идет не только о нравственных правилах — наше социальное поведение прямо касается общественного порядка. Там, где не в силах убедить философ, возвышает голос император: «Если какое-нибудь твое деяние не соотнесено — непосредственно или отдаленно — с общественным назначением, то оно, значит, разрывает жизнь и не дает ей быть единой; оно мятежно, как тот из народа, кто, в меру своих сил, отступает от общего лада» (IX, 23). В другом месте он называет тех, кто удаляется от общества, отщепенцами и дезертирами. Если только представить себе, какой репрессивный арсенал Рим в любую минуту мог задействовать для поддержания порядка, сразу возникает вопрос, был ли Марк Аврелий готов считать обличаемое им поведение уголовно наказуемым. После Нервы законы Августа и Тиберия об «оскорблении величества» (имелось в виду величие римского народа, но, начиная с Тиберия, они использовались для сведения личных счетов) были забыты. Но в «Дигестах» Юстиниана есть такое неприятное уложение: «Тех, кто своими действиями возбуждают в малодушных суеверный ужас, божественный Марк Аврелий своим рескриптом повелел, если они из лиц почтенных, ссылать на острова». Хочется сказать: если это так, чего же тогда стоят призывы «Размышлений» к братству и терпимости? Неужели законодатель вошел в противоречие с моралистом?
Это вопрос весьма общего значения, и через полтора тысячелетия после Марка Аврелия в европейском обществе о нем говорили в тех же выражениях. Раскольники, «язвы общества», дезертиры, иначе говоря — поставленные вне закона, еретики и просто атеисты по-прежнему будут объектом систематической социальной хирургии. Даже от Антонина нельзя ожидать, чтобы он покончил со средствами самозащиты обществ, инстинктивно боявшихся смут и требовавших наказания смутьянов. В 177 году иллюстрацией тому стало дело лионских христиан. Марк Аврелий в связи с ним приобрел репутацию гонителя. Очистить его от этого нетрудно, но нельзя не признать, что в глубине души он чувствовал крайнюю вражду к этой несговорчивой секте.