Любовь к детям
Любовь к детям
Дети занимали большое место в жизни: это естественно, поскольку их было много, да все со слабым здоровьем. Росли они вместе с родителями. И хотя на Палатине содержалось вокруг них вполне достаточно кормилиц и гувернанток, сама Фаустина, видимо, принимала в их воспитании большое участие. Трудно оценить меру любви римлян к своим детям: мы поражаемся их суровому воспитанию и не видим, какими они могли быть сентиментальными. Правда, из эпитафий и записок в храмы видно, что простые люди умели испытывать нежные чувства к младенцам. Но с возрождением гуманизма высшие классы тоже стали больше обращать внимание на своих малышей или по крайней мере не скрывать своей привязанности к ним. Об этом говорит очень показательный текст, сохраненный для нас грамматиком Авлом Геллием, в котором выведен Фаворин — знаменитый галльский коллега Фронтона, уроженец Арля, друг Адриана, в его царствование хваливший возврат к природе (в то время эта тема была в моде, как и вообще старина). Фаворин навещает молодую роженицу из сенаторской семьи.
«Надеюсь, — говорит гость, — она сама будет кормить дитя. — Нет, — возражает мать, — ей нужно беречь себя. — Ради богов, позвольте ей быть матерью своему сыну! Что это за противоестественное, неполноценное полуматеринство, которое производит дитя на свет и тут же отталкивает его, вскармливает в своем лоне собственной кровью нечто невидимое и отказывает в своем молоке тому, кого видит живым, имеющим человеческий облик, молящим о материнской помощи?» Он осуждает женщин, сцеживающих молоко: «И это под предлогом не портить грудь, столь важную для их красоты! В своем безумии они доходят до того, что преступно прерывают беременность, чтобы линия их живота не искажалась морщинами…» Далее он возвращается к кормлению детей, обличает опасность кормилиц с их «наемным млеком», особенно тех, которые из варваров: «Попустите ли вы, чтобы дитя — ваше дитя — приняло в свою плоть и душу эманации души и плоти низшего свойства?» Здесь выражается не расизм — порок, не слишком свойственный римлянам, — а интеллектуальный элитаризм. Римляне были убеждены, что от молока гречанки начинают говорить с греческим акцентом, а потому то искали греческих кормилиц, то отказывали им, смотря по тому, начиналась или проходила мода на эллинизм. Но и в риторических упражнениях Фаворина, которые лишь шестнадцать веков спустя смог превзойти Жан-Жак Руссо, нельзя не поразиться искренности таких его слов: «Разве не очевидно, что женщины, отталкивающие детей, которых отдают на воспитание другим, если не рвут, то ослабляют теснейшие узы душ и тел, которыми Природа соединила родителей с детьми?»
Когда Марк и Фаустина были молоды, Фаворин в римских аудиториях еще пользовался почетом. Он считался глашатаем новых идей: «Когда ребенок не растет пред глазами матери, жар любви в сердце матери нечувствительно тухнет, а ее беспокойное попечение в конце концов иссякает…» Такие речи не могли не найти отклика в сердцах обитателей Палатина, которым были свойственны скорее буржуазные добродетели, чем аристократическая холодность. Неожиданное свидетельство тому — одно из писем Фронтона к Марку Аврелию в деревню, написанное в 162 году: «Я видел твоих цыпляток. В жизни моей не было более сладкого зрелища. Они похожи на тебя так, что ничего не бывает подобнее такого подобия. Так я словно кратчайшим путем отправился в Лорий — кратчайшим, но не падая на скользкой дороге и не взбираясь в гору, — и увидел тебя не только прямо в лицо, но и со всех сторон, откуда ни смотри: справа или слева. Благодаря богам, они хороши с лица и у них сильный голос. У одного в руке была белая булка, как у царского сына, у другого, как у отпрыска философа, — сухарь. Я слышал их милые голоски, и в их лепете узнавал ясный и приятный звук твоего голоса на трибуне. Будь же настороже: теперь мне есть кого вместо тебя любить, на кого смотреть, кого слушать». Эти «цыплятки» — Антонин и Коммод, которым тогда было по два года.
В 166 году шутки вдруг сменяются скорбью: перед нами открывается мало известная область истинных чувств — того, что называют «жизнью, как она есть». Фронтон пишет Марку Аврелию: «Я в крайнем отчаянии плачу и рыдаю… Подряд я потерял сначала супругу, а потом, в Германии, внука. О проклятие! — да, я только что потерял моего Децимана». Это был трехлетний сын Грации и Авфидия Викторина, бывшего легатом Верхней Германии. Фронтон никогда не видел внука, но говорил со слезами: «Рядом со мной другой мой внук, которого я воспитал, и от этого моя скорбь еще сильнее: ведь в его чертах я словно узнаю того, кого потерял, словно вижу его лицо и улыбку, слышу его голос». Он с головой погружается в воспоминания: «Я потерял пятерых детей при самых горестных для меня обстоятельствах. Ведь все они уходили от меня поодиночке, и каждый раз я как будто терял единственное дитя: только лишившись одного, я обретал другого, и всякий раз некому было меня утешить». Фронтон многословно рассуждает о диалектике скорби, но в этот раз живая боль побеждает опытного ритора и уязвленный человек возбуждает наше сочувствие. Он даже сетует на Провидение, которое столь благородного человека, как Викторин, лишает законной надежды на своих наследников: «Неужели боги так безрассудны?» — спрашивает Фронтон. Больше всего его возмущает несправедливость: ведь ни Викторин — человек великих достоинств, — ни сам он не заслужили такой утраты. На этом месте старый адвокат начинает долгую речь, доказывая, что жизнь его была чиста.
Это отнюдь не те стоические «утешения», которые с легким сердцем плодили великие классики жанра от Цицерона до Сенеки и Плиния. Как мы показали, Фронтон далеко не достиг их вершин и в наших глазах вообще олицетворяет упадок мысли во II веке, но здесь он кажется предшественником чувств нового времени: смутных и многомерных, наивных и соблазнительных. Идущая из глубины души жалоба пожилого человека, жалеющего, что не умер раньше и увидел свое несчастье, признающегося, что бессмертие души вовсе не утешение, — уникальный документ. Он уже забыл свою любимую супругу Грацию и едва находит время пожалеть другую Грацию — мать ребенка. В своем жалком эгоизме он говорит еще только о зяте и жалеет об упадке нравственных ценностей: Фронтон с Викторином остались их носителями, а ребенок должен был их унаследовать. Может быть, так понимал истину не только он сам, но и все его время?
Ответы Марка Аврелия и Луция Вера (который тоже получил пространную жалобу) трогательны, но банальны. Возможно, они думали, что старику учителю недолго осталось жить — и действительно, считается, что он умер несколько месяцев спустя, хотя об этом говорит только прекращение переписки. Фронтон был еще не очень стар — никак не старше шестидесяти пяти лет, — но его здоровье, на которое он жаловался давно, действительно резко ухудшилось из-за острого приступа артрита. Нам не приходится ставить под сомнение его великие душевные качества: привязанность императорской фамилии, которой он пользовался в течение двух поколений, очевидно, была заслужена какими-то неизвестными нам добродетелями. Преданности и придворной ловкости для этого было бы недостаточно. Точно известно, что благодаря обстоятельствам он заменил юному Марку Аврелию отца. Ученик писал: «Если ты хочешь, я чего-нибудь добьюсь»; учитель двадцать лет спустя ответил: «Я прожил довольно. Я увидел тебя императором — таким славным, как я надеялся, таким справедливым, как я предвидел, таким любезным римскому народу, как я желал». Сам учитель был хороший человек (не приходится сомневаться), красноречивый оратор (надо верить) и опытный юрист (этому тоже есть доказательства).
Кстати, благодаря нескольким упоминаниям о деле ожерелья Матидии — племянницы Траяна и тетки Марка Аврелия — мы можем оценить роль, которую хороший адвокат и делец мог играть в жизни семейства, стоявшего выше подозрений. Дело о наследстве по поводу этого ожерелья было казусным. Марк Аврелий не хотел судиться с теми, кто получил его по некоему приложению к завещанию покойной старухи, составленному при неясных обстоятельствах. Фронтон решительно дал ему понять, что эта щепетильность лишает Фаустину и ее дочерей законного наследства. «Ты всегда был сведущим и справедливым судьей — неужели же в деле, которое прямо касается твоей жены, впервые рассудишь неправедно?» — спрашивает он. Император благодарил его за заботу и сказал, что прежде окончательного решения посоветуется с друзьями и с Луцием Вером. Он явно колебался и тянул время. Фронтон рассказал о деле своему зятю Викторину и в заключение написал: «Боюсь, как бы твоя философия не привела тебя к дурному решению». Учитель и ученик находились на двух разных полюсах общества, больного законничеством и смущенного философскими учениями. Чем кончилось дело, мы не знаем.