СТИЛЬ МАРКА АВРЕЛИЯ

СТИЛЬ МАРКА АВРЕЛИЯ

Марк Аврелий как писатель изучен весьма недостаточно: литературоведы отсылают к философам, а те его не слишком жалуют. Как римлянин, писавший по-гречески, он не привлек особого внимания ни латинистов, ни эллинистов. В антологии он не попал рядом ни с Платоном, ни с Сенекой. Поэтому создалось впечатление, что мысль его не слишком оригинальна, а стиль не из лучших; отсюда и неуклюжие оправдания мнимой неуклюжести слога: говорили, будто свои мысли он набрасывал в палатке в часы бессонницы, что это сырой материал для будущего произведения и т. п. Кроме того, замечают ученые, никто не может сказать, на каком языке он думал: ведь Марк Аврелий пользовался двумя одинаково родными языками — греческим для философии, по моде на эллинизм, латинским для народа и повседневной жизни в Риме. Он должен был поминутно переходить с одного языка на другой, так же как, по собственным словам, ему приходилось почитать «и мать, и мачеху» — придворную жизнь и философию (VI, 12). Но стоит ли вступать в подобные споры, нуждается ли стиль Марка Аврелия в оправданиях?

Нелегко судить об изначальной ценности произведения двухтысячелетней давности — ведь мы плохо знаем понятийные рамки того времени. Страшны, как мы все учили в школе, ловушки дословного перевода, но еще страшнее — смысловые искажения. А ведь мы, за исключением немногих специалистов, вынуждены читать греческих и латинских писателей на наших родных языках. Как мы можем быть уверены, что хорошо понимаем, что они хотели сказать; лучше ли они до нас доходят в несколько формалистических переводах классической эпохи или переделанные под современный стиль? Иначе говоря, где больше риск анахронизма?

Как ни поразительно, при современном состоянии классической филологии у нас нет ответа на этот вопрос. Семиотика, которая должна была бы стать ведущей дисциплиной исторических исследований, мало интересуется языком Сенеки и Марка Аврелия, которые кажутся обманчиво ясными. А между тем какие понятия стоят за привычными словами, под которые мы без проблем подставляем свои: libertas (свобода), gravitas (солидность), Fortuna (судьба)? Мы видели, как трудно перевести эпитет Pius, присвоенный Антонину, какие двусмысленности роятся вокруг «паратаксиса», в котором Марк Аврелий обвиняет христиан. На каждом шагу перед нами выбор и, может быть, предательский. Кроме того, мы плохо представляем себе, как откликались те или иные слова в картине мира римлянина, ибо мало изучили душу его общества, членом которого он был. Разве не ясно, что в этом обществе, заложником которого был человек, требования выживания племени еще смиряли сильные порывы индивидуализма, что торжествующей рациональности часто приходилось уступать магии?

При сравнительном исследовании наше внимание привлекут многие переменные — смотря по тому, какие эпохи и культурные процессы мы будем сравнивать. Время Марка Аврелия, как мы видели, служит прообразом прециозности XVII века, но оно же предвещает и энциклопедизм века Просвещения. Впрочем, его либерализм существует в контексте административного централизма и патернализма, которые мы обнаруживаем в мировых империях XIX века. Любое столетие Нового времени привязывало свою литературу, политическую мистику, архитектуру и символику к императорскому Риму, ссылалось на него. Кроме того, старались не забывать уроки Республики: постоянные искушения цезаризма и соответствующие им тираноборческие мифы — все это и есть возвратная лихорадка минувших веков. Сколько же идеограмм записано в нашу коллективную память, сколько всего приспособлено к обстоятельствам, изменяется вместе с языком!

Эти перемены и могут нарушить правильную передачу образов. Если облик Марка Аврелия дошел через века неизменным, если его «Размышления» всегда казались актуальными и животворными — то это потому, что его стиль чрезвычайно выразителен, а мысль убедительна.

И его секрет не стоит искать далеко. Он в искренности постановки вопросов нравственности, который ясен уже на самом первом уровне. Автор не блуждает, а постоянно идет по собственному следу, употребляя все средства прямой и настоятельной диалектики. Он не заботится о блеске, иногда повторяется, но если взглянуть поближе, то каждое новое доказательство одной и той же идеи привносит что-то свое, нажимает на какую-то новую точку. Никакие рассчитанные эффекты не увлекли бы читателя больше, чем эта спонтанная речь, которая хочет отнюдь не понравиться, а принудить к согласию.

Конечно, Марк Аврелий не мог избавиться от влияния своих многочисленных наставников. Фронтон и Герод Аттик тяжелой рукой вбили в него правила софистики, в частности, постоянное употребление сравнений. От них он перенял некоторые недостатки, например, тот, в котором упрекает его Жюль Ромен: «Ни одной фразы без редкого или трудного, во всяком случае чуждого общему употреблению слова». Но скорее здесь надо усматривать скрупулезное стремление к точности. «Осознавать, что говорится — до единого слова… Уловить обозначаемое» (VII, 4) — такая точность велит автору докапываться до корней слов и не бояться архаизмов, которые ввел в моду еще Адриан. Впрочем, изысканность, которую мы видели в переписке с Фронтоном, исправляется под влиянием Рустика: «Отошел от риторики, поэзии, словесной изысканности… письма я стал писать простые, наподобие того, как он писал моей матери из Синуессы…» (I, 7).

Может быть, он не во всем следовал урокам простоты Рустика, но уж точно от него он получил книгу Эпиктета, а через нее — сильнейший отпечаток этого мэтра стоицизма. Здесь мы не будем перечислять позиции философского учения, взятые Марком Аврелием у Эпиктета: тогда пришлось бы дойти до истоков системы (ведь Эпиктет тоже не был ее создателем). Стоическая философия в Риме утратила трансцендентность, довольствовалась самой общей метафизикой, откуда выводила до предела упрощенные правила личного поведения. Это поведение подчинялось нескольким предписаниям здравого смысла, но еще требовалось, чтобы они возобладали над всеми блужданиями чувств и ума. Человека следовало не увлечь радужными перспективами, а кратчайшим путем ввести внутрь самого себя, чтобы там он встретил наилучшего вождя — «гения» своей личности.

Чтобы центр тяжести личности вернулся в собственную природу, где человек почувствует согласие со всеобщей природой, Эпиктет призывает к экономии — средств, устремлений, желаний и слов. Его поучения — перечень нарочито неискусно изложенных практических рецептов. Мы словно читаем пособие по правильному образу жизни (избегай ходить по театрам, будь благопристоен за столом, не смейся слишком громко, любовью занимайся с умеренностью и т. д.), но ясно видно, что внешнее поведение — гарантия душевного здоровья. Сравнения Эпиктета тоже банальны — кувшин, сандалии, сковородка, лук и тому подобное, — но они делают общедоступной мораль, которая все равно остается аристократической. Бывший раб поработал хорошо: новому императору оставалось только идти следом за ним, пользуясь собственным стилем.

Правила этого стиля те же: обращаться к читателю, много раз загружать одну мысль, заключать ее в возвышенные или обыденные сравнения, в строгие дилеммы, негодовать и тут же протягивать руку. Но природа Марка Аврелия побеждает условности, под ними бурлит жар, поминутно сталкивая автора с избранной позицией невозмутимости. Язык сердца не может быть сдержанным; сила и обилие образов ослепляют, как ни хочет писатель сделать их тривиальными.

В глазах мелькают пчелы, муравьи, бараны, реки, горы, алмазы, мешки и сундуки — всегда неожиданные, но искусно примененные. Прямые обращения докучали бы, не будь они выражением глубокого отчаяния: «Глумись, глумись над собой, душа!», «Поспешай же к цели», «Так что же ты тут делаешь, представление?» …Не будем видеть в этих обращениях простые школьные упражнения, а спросим себя: не выражалась ли здесь мысль Марка Аврелия самым непосредственным образом, если угодно — в первородном состоянии? «Размышления» написаны в эпоху господства риторики, когда литературные произведения диктовались и предназначались для публичного чтения, и сами они — мысли автора вслух. Если бы не было так, его политических и философских достоинств не хватило бы, чтобы сделать книгу цитатником, которым привыкли пользоваться даже многие наши современники. Конечно, здесь нечто большее, чем прямое действие гения, загадочная производная стиля…