Когда кто-то из близких в пути

В старой России существовало много обычаев, обрядов, поверий, этикетных норм, которые должны были обеспечить благополучное возвращение человеку, уходившему или уезжавшему из безопасного домашнего пространства.

Повсеместно был распространён запрет спрашивать, куда именно другой направляется. Особенно если это был охотник или рыбак, уходивший на промысел. Если кто приставал, то в ответ часто звучали, так сказать, «неинформативные отговорки»[540]: «Куда-куда!.. На кудыкину гору!!» Д. К. Зеленин обращал внимание, что в русских говорах запретными в таких ситуациях являлись слова «куда», «далече ли», «где» и т. п. Иногда нежелательны бывали также иные вопросы, например: «Что делаете?» И вообще старались не выспрашивать о предполагаемом или планируемом действии. Зеленин полагал, что это проявление табу, только табу не на слова (слова-то и выражения использовались различные), а на действия – именно на вопрошание. Такое табу могло возникнуть в промысловой среде – у охотников, рыбаков. Чаще всего запрещалось спрашивать «куда?», и в этом случае на строгость запрета могло влиять созвучие с корнем «куд», которым обозначалось колдовство (ср. «кудеса», «кудесник»), а ещё, быть может, сходствос куриным кудахтаньем, что тоже оценивалось негативно[541].

Г. И. Попов, обобщивший множество собранных на рубеже XIX–XX вв. этнографических материалов, передавал в своей книге о народной медицине слова знающей деревенской женщины: «Когда идёшь на ключ за водой, – советует одна старуха-крестьянка, – не надо ни с кем говорить. Кто навстречу попадёт, ничего не надо спрашивать и не сказывать»[542].

В 2002 г. фольклорная экспедиция РГГУ в с. Тихманьга Каргопольского района Архангельской области записала от А. И. Русановой (1921 г. р.) сведения об этом запрете: «У нас старик бывало был да как пойдёт (Кузьмой звали): “Кузьма, ты куда?” Ён (матюкливый тожо был), хе, не одну матушку сказал, а то так: “На кудыкину гору! Никогда не спрашывай, пошла… подальше!” <смеётся> Вот. Не скажет никогда. “Далёко ли”, наоть сказать, “далёко ли пошол?”, а не “куда?”. “Далёко ли пошол?”»[543] В Няндомском районе Карелии о вопросе, заданном не к месту (со словом «куда»), было сказано: «Укудыкал, дак ничиво и ни набирёш»[544]. В конце XIX в. в Калужской губернии на такое грубовато отвечали: «Куды, куды! В лягушачьи пруды – лягушек ловить да тебя, дурака, кормить!» А в 1960-х гг. в Амурской области – так: «На Кудыкину Гору, мышей ловить, тебя кормить!»[545]

По материалам из Владимирской области, изученным В. Е. Добровольской, никогда нельзя говорить, куда идёшь, если пошёл по воду. Считалось, что вода может наслать немоту или глухоту на того, кто прямо об этом скажет[546]. Кроме того, во Владимирской области нельзя было говорить, что отправляешься «за водой» – нужно было только так: «по воду». По утверждению Добровольской, такое выражение отмечено ещё на Терском берегу Белого моря и у старообрядцев Литвы. «Подобный материал в других источниках нам не встречался»[547]. На самом же деле то, что реплика «за водой» нежелательна, – это широко распространённое и в наши дни в России, Белоруссии, Украине предписание. Обычно на такое указывает старший младшему или менее сведущему, поправляя его речь. Например, городской школьник в 1960-х гг., выезжая иногда на лето из областного центра в д. Ежово Зуевского района Кировской области, обратил внимание, что все там говорили: пошёл «по воду», «по ягоды», «по хлеб» и т. д.[548]

Запрет разузнавать, куда путник направился, был отмечен в конце XIX в. у казахов (их тогда именовали киргизами): «…Если встречный человек спросит: “Куда вы едете?”, то едущий в гневе с раздражением произносит: “А тебе какое дело?”»[549]

В Пудожском районе Карелии до сих пор, кроме обычного предубеждения против «кудыканья», существует стойкий запрет говорить, что человек уходит «недалеко» или «ненадолго». Если скажешь, что уходишь ненадолго и отправляешься куда-нибудь недалече, то в лучшем случае тебя постигнет неудача, а то можно и вообще не вернуться[550].

Когда же близкий человек был в дальнем пути, то остававшиеся дома, отгуляв при провожании, старались вести себя чинно и богоугодно, понимая всю сложность путешествия. Особенно если этот путь был на богомолье.

В Вятском крае издавна так повелось, что многие мещане, да и те из крестьян, кто мог такое себе позволить, отправляли своих подросших, вступавших в самостоятельную жизнь сыновей в паломническое путешествие на Соловки. Об этом упоминал, например, служивший в 1835–1838 гг. в Вятке ректором семинарии и настоятелем Успенского Трифонова монастыря Никодим (Казанцев или Казанский). Он даже именовал Соловецкий монастырь «вятским Иерусалимом»[551]. Вообще Соловецкий монастырь как место паломничества был на Вятке очень популярен[552]. В отчёте церковнослужителей находившегося на западе Вятской губернии с. Шаранги (ныне – посёлок, районный центр в Нижегородской области), составленном, очевидно, в самом конце 1860-х гг., говорилось о местных крестьянах: «В значительном числе совершаются путешествия каждогодно в Соловецкий монастырь и на Великую реку»[553] (под «Великой рекой» подразумевалось с. Великорецкое, где произошло явление почитаемой на Вятке иконы Николая Чудотворца). Студент Н. М. Щапов, побывавший на Соловках в 1901 г., записал в дневнике, что там на две примерно сотни монахов приходилось около 900 так называемых «годовиков», то есть людей, что пришли в монастырь потрудиться, по своему или родительскому обету. И все они были родом из северных губерний[554].

Священник и краевед Н. Г. Кибардин писал о вятских обычаях середины XIX в.: «Отпуская сына или внука к Соловецким, созывают всех родственников, варят непременно пиво и бражничают дня два, потом, отслуживши в приходской церкви молебен, благословляют в дорогу небольшим хлебом, разрезывают его на две половины, из коих одну дают путешественнику, а другую оставляют дома. В отсутствие богомольца все его домашние воздерживаются сколько возможно от пьянства и вообще всех пороков, ходят часто в церковь, исправляют молебны и особенно в то время, когда, по их расчету, богомолец должен быть на воде. Вышедши из дому, богомолец не должен оглядываться назад, чтобы не тосковать в дороге» (курсив автора. – В. К.)[555].

А. С. Пушкин, вспоминая в начале своего очерка «Путешествие из Москвы в Петербург» (1834)о давней, лет за пятнадцать до того, поездке со слугой Иваном в Петербург ещё по старой, неудобной дороге, шутливо заметил: «Не знаю, кто из нас, Иван или я, согрешил перед выездом, но путешествие наше было неблагополучно»[556]. Не только близким, оставшимся дома, нужно было вести себя прилично, но и сам отъезжающий не должен был грешить – недаром поездка начиналась с напутного молебна.

Запрещалось мести сор в избе (либо же выносить мусор, мыть пол), покуда кто-то из близких, выехав из этого дома, находится в дороге – а то ему «пути не будет». Русские и украинцы старались не устраивать уборки в доме и даже ничего из вещей не перекладывать[557]. Видимо, это некогда делалось для того, чтобы вернувшийся из мифологически опасного (в некотором смысле потустороннего) мира дороги человек мог бы легче «опознать» своё обжитое пространство. Ирина В. (1970 г. р.), уроженка и жительница г. Вятки (Кирова), поясняла своё нежелание делать уборку в квартире тем, что её дочь в сопровождении бабушки в этот самый день летела на самолёте отдыхать на море: «Вот когда они доберутся, когда позвонят мне, – тогда…»[558] Писательница Маша Трауб в рассказе, маскирующемся под зарисовку из обыденной жизни, приводила такой эпизод:

«Вот буквально вчера он улетел в командировку. Я его собрала, проводила и надумала помыть полы. Но сначала позвонила маме, узнать, как у неё дела.

– Андрей улетел, я собираюсь полы мыть, у нас всё в порядке, – отчиталась я.

– Не мой полы! – проорала мама.

– Почему?

– Пусть долетит сначала.

Моя мама не верит ни в какие приметы, а ужтем более в мытьё полов на дорогу. Верит в хороший коньяк, сигареты, новый детектив и в то, что она лучше всех знает, как воспитывать внуков. Ну, и что все их таланты – от неё. И вдруг она начала рассказывать мне, что если я помою полы, то обязательно что-нибудь случится»[559].

Современный запрет мыть полы в случае, когда кто-то из близких в пути, развился, надо думать, из старинного запрета в такой ситуации выметать из избы сор.

В Вилегодском районе Архангельской области, судя по записи писателя и краеведа Л. А. Полушина, о подобных запретах судили так: «Не провожай гостя с сором, не выметай сор, когда человек идёт из избы, – накличешь ссору»[560]. Это поверье, помимо прочего, связано с созвучием слов «сор» и «ссора» (можно даже предположить, что эти слова однокоренные). Похоже, что и нынешнее обыкновение по возможности не трогать домашние вещи умершего человека («оставить всё, как было при нём») может корениться как в побуждении особо выделить вещи покойного (и, если можно, избавиться от них), так и в подспудном ощущении, что эти вещи – нечто вроде знаков его присутствия, при сохранении которых остаётся и надежда на общение с ним. С другой стороны, например, во Владимирской губернии в конце XIX в. в первый же день после похорон было принято мыть пол, чтобы «не пахло покойником»[561]. Г. И. Кабакова, изучавшая славянские народные представления об обонятельных впечатлениях и образах умирания и смерти, писала: «Запаху смерти приписывается разрушительная сила, которая опасна не только для ближайшего окружения покойника, но и для всего сообщества. Запах смерти заразителен». Она так комментировала свидетельство о скором мытье пола после похорон: «По возвращении с кладбища семья занимается очищением дома от следов пребывания покойника. Если запах первым оповестил о приближении смерти, то он же последним покидает дом»[562]. Однако, кроме такого, очистительного, аспекта, мытьё пола может рассматриваться и в контексте «выпроваживания». Когда кто-то из семьи был в пути, то, чтобы его путешествие совершилось благополучно и он мог вернуться в свой дом, нельзя было «заметать» или «замывать» ему дорогу. А чтобы покойник, которого перевезли на кладбище, упокоился там и больше не приходил, требовалось поскорее сделать уборку. Тем более что для такой уборки во Владимирской губернии не просто мели пол, а мыли его, тоесть использовали воду. Вода же играла важнейшую роль в погребальном обряде. М. Менцей, которая специально изучала этот вопрос, не соглашалась с распространённым убеждением учёных, будто вода в таких обрядах являлась лишь средством магического разграничения иотгораживания мира мёртвых от мира живых. По её мнению, всё сложнее: вода могла быть и местопребыванием души покойника, и связующим звеном между двумя мирами. Но и она не отрицала, что, кроме этих двух уровней восприятия водной стихии, был и третий: а именно такой, когда вода являлась разделителем мира живых и мира мёртвых, знаком размежевания двух этих состояний[563].

По словам Т. Б. Щепанской, изучавшей домашние запреты при провожании, «после отъезда кого-либо из обитателей весь его дом оказывался в символической зоне отчуждения: из него в день отъезда ничего никому не давали и не одалживали, старались ничего не выносить и даже не выметать сор. Соприкоснувшись с дорогой, дом временно утрачивал некоторые свои качества: обычные домашние действия – уборка, стирка и проч. – оказывались под запретом»[564]. Она ставила эти запреты в контекст, так сказать, «соприкосновения с дорогой», а «дорога», в противоположность «дому», была, согласно её концепции, сферой внешней, опасной, смертоносной.

А. А. Потебня отмечал, что «в Малороссии есть обычай, выпроводивши кого-нибудь из близких, пить за его счастье в дороге, что называется “гладить дорогу”». Он объяснял это так: «У всех славян распространено сближение пути со смертью. ‹…› Связь между умершими и отправившимися в путь, с одной стороны, и живыми, оставшимися дома, с другой, не прерывается, и чувства последних отзываются в тех. Отсюда “гладить дорогу” может значить веселить себя и тем облегчать разлуку тому, кто уехал»[565].

Этот обычай известен не только при отправлении в далёкий путь. Например, в центральной Украине в середине XIX в. при начале июньских сенокосных работ хозяйка, отправив косарей на луг с большим количеством угощения и выпивки, тут же вместе с соседками начинала варить им обед, чтобы затем, как было принято, самой прийти с едой к работникам. При этом женщины не только готовили работникам обед, они собирались ещё и для того, чтобы «погладить косарям дорогу». Интересно, что украинский этнограф М. А. Максимович (1804–1873), рассказывая об этом, даже не пояснял это выражение, хотя он писал по-русски и имел в виду, прежде всего, русского читателя[566]. Понятно, что путь косарям был недалёк. И привычка «гладить дорогу» отправлявшимся на покос означает, что этот обычай приурочивался также к выходу из дома для какого-либо важного, ритуально значимого дела.

Но и с ситуацией смерти это также бывало связано. Так, в разных местах Русского Севера при похоронах впереди процессии шла женщина, которая не являлась родственницей умершему. Первому попавшемуся навстречу человеку она передавала отрез ткани или деньги, говоря: «Помяни новопреставленного раба Божия (имярек)». Считалось, что эта милостыня «чистит, гладит покойнику путь-дорожку»[567].

Отмеченная Потебнёй ассоциативная связь пути с мифологизированными представлениями о дорожных опасностях и даже о смерти, разумеется, заслуживает внимания. Однако в остальном же дело, скорее всего, не в том, что, веселя себя, домашние радуют уехавшего и облегчают ему путь. Во-первых, само выражение «гладить дорогу» напоминает распространённое пожелание «скатертью дорога!» (слова, которые прежде могли быть уважительно-серьезным благопожеланием). Дорога должна стать ровной и гладкой, движение – быстрым и лёгким. Во-вторых, выпивка «за тех, кто в пути» соотносится с обычаем «варить пиво» и «бражничать» (например, как было отмечено выше, у вятчан при отправлении сына в паломничество на Соловки). Пережиточно-смягчённый вариант такого напутственного бражничанья – устойчиво сохраняющееся и поныне обыкновение выпивать «на посошок», «на дугу». Знаток местных обычаев из Череповецкого уезда Новгородской губернии в конце XIX в. пояснял: «…Посошком называют у нас последнюю рюмку вина перед уходом; её выпивают обыкновенно, когда гости уже прощаются, уходя из дому…»[568] А иной раз, например, в Вятском крае говорят и так: «на бичик» (имеется в виду бич, котором погоняли коней в дороге[569]). Кроме того, у многих других народов при отправлении близкого человека в дальний путь было принято выплёскивать ему под ноги воду. Это действие учёные понимали и как обряд очищения, и как способ избавления от возможной или от бывшей в прошлом порчи. А. ван Геннеп объяснял его как «обряд отделения» при ритуальном «переходе»[570]. У славян лили воду под ноги отъезжающему – отправлявшемуся из дома в дорогу. Плескали её также вслед покойнику, которого провожали на кладбище. На Русском Севере это называлось «заливать след»[571]. Возможно, обычай выпивки, чтобы «гладить дорогу», равно как и обычай выпивать «на посошок» перед отправлением в путь, следует поставить в один ряд с таким же использованием воды во время отдаления близкого человека, при «переходном» его состоянии. Если так, то любопытно, что вода как стихия (как преграда и граница, как рубеж, означающий удаление) заменилась иной «водицей» – водкой. Основа водки, спирт – это ведь, в соответствии с принятой терминологией, вода, только особенная, «aqua vitae». Кстати, и в отношении выпивки у нас во время застолья принято рассуждать в категориях движения-прохождения: мол, «хорошо пошла», «будто Христос стопами прошёлся». Или, как говорят на Вятке, «будто Христос по сердцу (по душе) босичком прошёлся».

Вполне возможно, что обычаи и народные речения, вроде отмеченного Потебнёй и Максимовичем, были не только у украинцев. Сама заложенная в них идея налаживать путь перед серьёзным делом при помощи обрядового угощенья, выпивки соответствует глубинным народным представлениям.

Интересно подмечать, как эти укоренённые представления порождали образные выражения и метафоры. Вот, например, А. А. Фет вспоминал, как его, четырнадцатилетнего, в начале 1835 г. привезли из родительского поместья на Орловщине в Петербург, чтобы определить в какое-либо подходящее учебное заведение. Он писал: «Пока отец сглаживал перед нами дальнейшие пути жизни, я проводил время…» и т. д.[572] Не обязательно думать, что в этих словах содержится намёк на то, что отец, встречаясь со своими высокопоставленными знакомыми, непременно выпивал с ними. Просто общеизвестная метафора «жизненного пути» сама по себе способна воздействовать на стиль и слог писателя: если жизнь есть путь, то вот отцу и приходится, определяя судьбу своему сыну, подбирать заведение получше, чтобы тем самым устроить жизненный путь ровнее, спокойнее, глаже. Тем более что они сейчас только проделали долгий путь по зимним дорогам из Мценска в Петербург (с остановкой в Москве).

Эта поездка запомнилась Фету. Его дядя, провожая родственников, говорил, что надо обещать по целковому ямщикам, «если они птицей пролетят первую станцию». Фет писал: «К сожалению, мы попали в такие ухабы и развалы, при которых о птичьем полёте нечего было и думать. Вероятно, избегая ещё худшей дороги, мы поехали не на Тулу, а в Калугу…»[573] Может, оттого-то Фет и не любил путешествий. Он признавался: «Самое ненавистное для меня в жизни – это передвижение моего тела с места на место, и поэтому наиболее уныние наводящими словами для меня всегда были: гулять, кататься, ехать. Самый резвый рысак в городе и самый быстрый поезд железной дороги для меня, превращённого при передвижении в поклажу, всё-таки убийственно медленны»[574]. Когда в 1856 г. он отправился в длительное путешествие по Западной Европе, то он был впечатлён увиденным за границей уровнем благоустройства. Судя по всему, одним из сильных впечатлений были обустроенные европейские дороги. Себя он называл засидевшимся «в совершенно бездорожной тогда ещё России»[575]. Очевидно, имелись в виду не только обычные трудности конного пути по обширному отечеству, но и конкретно – недостаток железных дорог. Вспоминая о возвращении на родину, когда нужно было из Варшавы ехать в Орловскую губернию, Фет заметил, что «внутри империи железных дорог в то время не существовало» и потому «пришлось заводиться для брестского шоссе колёсным экипажем…»[576]. Только не нужно понимать это утверждение буквально: тогда уже действовали и Царскосельская (от Петербурга до Царского Села), и Николаевская (от Петербурга до Москвы) железные дороги. Но это были, так сказать, межстоличные дороги, а вот «внутри империи», действительно, ездить можно было только на лошадях. Будучи же в Эстонии, которая тогда входила в состав Российской империи, однако управлялась преимущественно немцами, Фет обращал внимание на то, что там, в отличие от «нашей Руси», «всюду проложили неширокие, но прекрасно содержанные шоссе…». Он подметил: «Таким образом, камни сослужили две службы: сошли с полей и построили усадьбы и шоссе»[577].