Невзгоды и трудности пути

Тошнота опять подступала к горлу,

головная боль от толчков и от поворотов.

потом кончились ухабы, пошли лужи

столь огромные,

что в них отражался лес и пол-неба,

колёса завязли в грязи, пришлось выталкивать.

Наша земля отчего-то совсем не удобна

и тело – по крупному счёту –

тоже такое же бездорожье,

в котором увязают мысли, чувства,

и всё кончается лужей,

комком грязи,

горсткой пепла.

Мария Рыбакова. «Гнедич»

В рассказе Д. В. Григоровича «В ожидании парома» (1857) есть такая сентенция: «Сколько ни странствуйте по нашим дорогам, сколько ни испытывайте всякого рода дорожных бедствий, при каждой новой поездке вам непременно встретится новый, ещё не изведанный случай»[513]. Григорович имел в виду порвавшийся у парома на реке канат, из-за чего ненастной порой на переправе столпились сотни телег: ночевать было негде, да и денег при себе у многих не было. Спустя полтора века современный художник говорит почти то же самое: «Сколько ни путешествуй, как ни привыкай, а всегда наткнёшься на новые, дотоле неведомые проблемы»[514]. Он-то здесь разумеет пробки на подъездах к аэропорту (из-за которых запросто можно не успеть на свой рейс) да таможни при пересечении российской границы поездом. Случаи разные, но, вне зависимости от века, неприятные.

Здесь будут приведены некоторые свидетельства о российской дорожной повседневности. Они преимущественно негативные. Дело в том, что восторженные отзывы о наших дорогах и их обустройстве крайне редки. Даже если можно таковые выискать, то ситуации, в которых они появлялись, – весьма показательны. Вот один пример.

Актриса П. И. Орлова-Савина (1815–1900) в написанной в конце жизни «Автобиографии» вспоминала: «В 38 году нам снова пришлось ехать в Руссу, почти вслед за имп. Ник. Павл., и шоссе было исправлено, как паркет». По этому-то гладкому шоссе нанятый «вольный ямщик» гнал тройку стрелой, даже не останавливаясь на станциях: «Нам сократил время и за это хорошо получил на водку»[515].

Император Николай I много путешествовал. Подсчитано, что за год он в среднем проезжал по 5500 вёрст. При этом он использовал самые простые экипажи. Поэт А. Н. Майков в стихотворении «Коляска» (1854), не напечатанном при жизни, но ходившем в списках, воспел «откинутую коляску» императора (и кстати, за это стихотворение, которое было сочтено до неприличия верноподданническим, подвергся насмешкам знакомых литераторов и едким эпиграммам другого поэта – Н. Ф. Щербины)[516]. Л. Н. Толстой в рассказе «За что?» (1906), набрасывая малосимпатичный образ императора, заметил, что тот «скакал без надобности по России из Чугуева в Новороссийск, Петербург и Москву, пугая народ и загоняя лошадей…»[517]. Николай всегда предпочитал очень быструю езду. Возможно, такой способ ездить по России определялся тем, что император не переносил долговременной тряски по дурным дорогам: в этих случаях он страдал от мигрени и тошноты. Видимо, не всегда дорогу перед его проездом успевали починить так хорошо, как в тот раз, в 1838 г. И когда Орловой-Савиной пришлось проезжать «почти вслед» за императором, то понятно, отчего шоссе было «как паркет».

Но о российских дорогах гораздо больше воспоминаний, отзывов и суждений совсем иного свойства. В них говорится отнюдь не о «паркетном» полотне…

Летом 1654 г. через Украину, с юга, в Москву добирался патриарх Антиохийский Макарий III. Ехавший с ним его сын архидиакон Павел Алеппский описывал эту дорогу так: «Одному всевышнему Богу известно, до чего трудны и узки здешние дороги: мы, проезжая по разным дорогам от своей страны до сих мест, не встречали таких затруднений и таких непроходимых путей, как здешние, от которых поседели бы и младенцы. Рассказать – не то, что видеть собственными глазами: густота деревьев в лесах такова, что земля не видит солнца. В эти месяцы, в июле и августе, дожди не переставая лили на нас, вследствие чего все дороги были покрыты водой: на них образовались ручьи, реки и непролазная грязь. Поперёк узкой дороги падали деревья, которые были столь велики, что никто не был в силах их разрубить или отнять прочь; когда подъезжали повозки, то колёса их поднимались на эти деревья и потом падали с такою силой, что у нас в животе разрывались внутренности. Мы добирались к вечеру не иначе, как мёртвые от усталости, ибо одинаково терпели и ехавшие в экипаже, и всадники, и пешие». Вот они оказались уже в районе Оки, перед Калугой: «Дорога была чрезвычайно трудна, и мы много страдали от усталости и тягостей свыше всякого описания, ибо весь путь состоял из подъёмов и спусков, был покрыт древесными корнями, водой и глубокою грязью и так узок, что не вмещал (патриаршей) кареты». За Калугой: «Но дорога чрезвычайно трудна…» Она была очень узка и настолько неудобна для проезда, «что внутренности разрывались у нас в животе от толчков экипажа и ломались оси колёс. Мы терпели великие затруднения. Знай, что по этой причине большинство едущих в эту страну отправляются во время Богоявления и заговений (перед великим постом), так как земля и дороги в ту пору бывают ровны: нет ни подъёмов, ни спусков, но они как бы вымощены плитами из льда и глубокого снега; и по той причине в особенности, что экипажи, называемые санями, т. е. бесколёсные, скользят, передвигаясь с быстротой свыше всякой меры»[518]. Об ужасах русской зимы, которые южанам из свиты патриарха пришлось испытать на себе, Павел Алеппский также повествовал, и весьма обстоятельно. А тогдашний летний путь оказался особенно труден оттого, что в те дни постоянно лили дожди. Да и лесные дороги, по которым они добирались, были слишком узки. Раскисшие от воды просеки и тропы; упавшие стволы деревьев; колеи, заполненные грязью; выступающие то тут, то там древесные корни; застревающая в чащобе широкая карета патриарха…

Спустя 200 лет, в 1856 г. литератор С. В. Максимов, командированный Морским министерством для объезда Русского Севера, добирался из Петербурга в столицу северного края, губернский центр Архангельск. Своё самочувствие после долгого пути по зимним дорогам он воспроизводил в опубликованной через три года книге:

«Поздним зимним вечером подъезжал я в первый раз к Архангельску. Неприятности дальнего, с лишком тысячевёрстного пути возымели свою силу: чувствовалась физическая истома, нравственная пустота, болел весь состав тела, ныл, кажется, каждый мускул, воображение наполняли какие-то мрачные, невесёлые образы. Тягостные впечатления принесли за собою прошлые сутки, ничего хорошего не сулили будущие. Так, по крайней мере, казалось на то время, когда привелось осиливать последние вёрсты. Как будто вдвое-втрое ленивее плелись почтовые лошади, как будто сильнее и чаще обстукивала последние ухабы и выбоины неладно кроеная, но крепко сшитая почтовая кибитка. Как будто назло в этот раз и самое небо глядело сумрачнее, затянутое сплошною грядою облаков: ни звёздочки на нём, ни искорки. Сверкнёт своими невесёлыми огнями спопутная деревушка, обдаст она теплом своим, и опять непроглядная лесная чаща впереди и по бокам, и снова ровная поляна, отдающая матовым, мертвенно-синим снежным отливом. Волк бы взвыл, собака бы взлаяла, хоть бы сторож, наконец, где-нибудь стукнул в доску спросоньев – повеселил бы изнывшую от сосредоточенной тоски душу, оживил бы истомлённое до крайних пределов воображение.

Почти пластом, бездыханным трупом лежишь себе в кибитке и думаешь думу: отсоветую я другу и недругу одним разом, без ночёвок, одолевать в дороге большие пространства; скверно: аппетиту лишаешься, сон не бёрёт. Скажу я им: “Хорошо ездить на петербургских тройках вёрст за тридцать, пожалуй, и за сорок; не дурно проехать и сто вёрст; но вёрст за сто уже утомляют; ещё и ещё дальше они едва выносимы, а за пятьсот уже каждая верста себя сказывает, каждая верста ложится на плечи тяжёлым гнётом, давит сердце, тяготит душу, мертвит тело. Да и зачем такой риск, зачем такое самопроизвольное мученичество? Неужели только затем, чтобы разом бросить себя в дальний омут и уметь потом выбираться оттуда? Неужели затем, чтобы разом испить горькую чашу, а не пить её по каплям? Неужели и опять-таки затем, чтобы слышать, как ямщик слезет в последний раз с козел и подвяжет в первый раз на всём пути от Петербурга колокольчик?”

Колокольчик подвязывается затем, что начинается губернский город (уездные города, как известно, не удостоены этой чести), а в нём конец странствиям и мучениям: в губернском городе есть гостиница с тёплым чаем, с кушаньями, есть и другие благодати…»[519]

Это – многодневный путь зимою по Русскому Северу. Утомление физическое сказывалось на состоянии духа: наваливалась тоска…

А вот как описывал литератор Ф. В. Булгарин всего только попытку зимнего выезда. Он жил тогда в Дерпте. В письме к своему знакомому от 28 января 1844 г. Булгарин сообщал об этом происшествии. Выезжали они в 7 часов вечера, то есть уже было темно: «Я лежу в возке, обвёрнутый в шубы – как мумия. – И так en avant (вперёд. – В. К.)! Выехали за город – ни зги не видно – и следу нет! Шажком поплелись мы – и, проехав вёрст пяток, сбились с дороги. Кружили до полуночи по полю, бились об камни и наконец где-то провалились в болото! Работали все с полчаса, подняли возок, оборотили оглобли и возвратились откуда выехали! Вот каково начало вояжа!»[520]

И – летние дорожные невзгоды и трудности.

Корреспондент Императорского географического общества В. Архангельский в своём очерке сообщал о той части Макарьевского уезда Нижегородской губернии, что располагалась вокруг с. Покровского-Фокина: в середине XIX в. «дороги столбовой на всём известном мне пространстве и около него нет». По его наблюдениям, «почти единственная» дорога, соединяющая Ветлужскую сторону с этим краем, очень плоха: «до того дурна, что непривычному не проехать и 5 вёрст по изломанным, полусогнившим и провалившимся мостовым, состоящим большею частию из накиданных кое-как на подкладинки жёрдочек, едва очищенных от сучьев, и в этом виде простирающимся иногда на несколько вёрст». И далее: «Где нет мостовых, там из песчаной почвы, на каждом шагу, торчат неуклюжие древесные коренья, по которым делать скачки так же неприятно, как и по прозрачным (так в тексте. – В. К.) мостовым. Самые деревья, стесняя и заставляя лавировать между собою, подвергают ваш экипаж опасности быть сломанным. И это не на 5 или 10 верстах, а… на 70 вёрст. Эта самая дорога служит единственным сообщением с городом Макарьевым, и тамошнее начальство не может миновать этого тернистого пути всякий раз, как скоро дела службы заставляют отправляться в нижние части уезда»[521]. Страдающих начальников, конечно, особенно жаль…

Вот ещё о начальстве. В опубликованном в 1885 г. очерке «Дохнуть некогда» Г. И. Успенский обрисовал такую красочную картину. Судебный пристав Апельсинский, «сидя на облучке земской телеги и трясясь на ямах и колдобинах плохой земской дороги», ругает дорогу, ругает земство и рассказывает своим спутникам – исправнику и мировому судье – о том, как ему пришлось добираться в прошлый раз. «Я намедни ездил также вот с исполнительным листом в деревню Незамайку… Так что жвы думаете? Один день я всего-то и проездил, а чего-чего не натерпелся!..» Из города он поначалу покатил по железной дороге, потом плыл на пароходике – и это было вполне сносно. Но вот как пристали к берегу, тут и началось! «Сначала повёз меня мужик парой в телеге… грязь по ступицу… драл, драл мужик лошадей. “Нет, говорит; надо перепрячь!” Еле-еле добрались до Осиновки, пересел в “беду”, в двухколёску; поплелись лесом – то есть сущее божеское наказание! Нашвыряны по болоту брёвна на аршин одно от другого, то в яму упадём, то на бревно еле влезем… Бились, бились – три версты пять часов ехали. “Нет, барин, неспособно так-то!” – говорит ямщик. “А как же быть?” – “А уж надыть верхом!” Что тут делать? Бросили “беду”, сели вдвоем на клячу, дули, дули её и в хвост, и в голову, прошла две версты и стала, хоть убей, ни с места! Ни взад, ни вперёд; да и точно: затянулась клячонка… “Как же быть?” – “Уж и не знаю, барин!” Попробовал я пешком, провалился по шею! Как есть в полном смысле слова! Даже портфель с повестками едва не утонул… “Ну вот что, барин, – говорит мужик, – лошадёнку надо бросить, пущай отдохнет, а ты ужсадись на меня верхом, делать нечего; авось я кое-как да кое-как доволочу твоё благородие по пням-то до лесного объездчика, а там, пожалуй, и лошадь добудем…” Ну что вы будете делать? Сел. Взобрался ему на плечи! “Ну-ко, господи, благослови!” У мужика-то палка – прёт! С кочки на кочку, раза два оба чубурахнулись кубарем, ну, однако, не дошли! Захрипел мой мужик, шапку снял; мокрый весь… “Нет, говорит, господин, неспособно! Как бы, пожалуй, жила какая не оборвалась; пожалуй, помрёшь!..” Нечего делать, слез я с мужика; стояли, стояли в грязи и уж совсем не знали, что делать! Хоть пропадай! Говорю: “Как хочешь, а доставай мне лошадь! Иди в деревню пешком, неси повестку старосте, а я буду здесь ждать!..” А заметьте, вечер, седьмой час; я вспотел, а уж крепко морозит… того и гляди тиф. Ну, пошёл мужик. Остался я один в лесу. Жутко! Волки в эту пору стадами шляются. Думал, думал, вскарабкался на дерево, сижу! Да до глухой полночи проторчал на суке-то с портфелью, покуда ужк свету мой мужик приехал на подводе и ужкое-как доплелись до пароходишка…»[522]

Надо иметь в виду, что Успенский писал этот очерк не без сарказма: трудности пути в отдалённую деревню должны контрастировать с теми малоосмысленными и прямо вредными делами, которыми придётся заниматься всей этой чиновничьей компании, когда она, наконец, доберётся до места назначения. И ужвовсе щедринской сатирой отдает эпизод с чиновником, ехавшим на мужицком загривке и затем восседавшим ночью на дереве посреди лесной чащобы.

Впрочем, и на самом деле бывало не намного лучше. Например, в первой половине XIX в. в Олонецкой губернии, по свидетельству В. А. Дашкова, нередко употреблялось такое приспособление для перевозки тяжестей, как «керешка», которая волоклась одним или двумя людьми. Тяжестями могли быть и полицейские чиновники. «Керешка есть узкая доска, с загнутым концом, как у полоза, аршина полтора длиною; на заднем конце её утверждается дуга в поларшина, и от загнутого конца доски к дуге проводятся и прикрепляются тонкие дранички. В таком экипаже таскают иногда и полицейских чиновников чрез леса, для необходимых судебных исследований» (курсив автора. – В. К.)[523].

Тот же автор поэтически писал о трудностях летних передвижений в северном краю – Олонецкой губернии: «Летние пути, особенно в Повенецком уезде, до сих пор ещё представляют большое затруднение в переездах. Узкие, и то кое-где, тропинки ведут по дебрям и протоптанным на скалах стезям, по которым лишь рыщет хищный зверь: всё уныло, всё пусто кругом; повсюду слышен шум водопадов. Небо, вода, камни, лес и мох – вот предметы, окружающие вас при длинных переходах, которые бывают до 56-ти вёрст и которые должно делать то верхом, то пешком, то водою. Утомлённый однообразием взор путешественника отдыхает наконец на вспаханной поляне; но и та, окружённая вековыми деревьями и мелким кустарником, загромождённая кучами камней, напоминает скорее кельтов, их священные леса и друидов с их капищами. Иногда путешественник, спускаясь с болота, должен перебираться по гнилым брёвнам, положенным по два в ряд, на значительное расстояние. Верховая лошадь беспрестанно спотыкается и вязнет в топкой грязи; без помощи провожатого нет возможности выбраться из этой всасывающей в себя всё трясины»[524].

Инженер В. А. Панаев (1824–1899) вспоминал, как в 1842 г. они с братом ехали из Петербурга через Москву в Казанскую губернию в имение родителей. Ехали шесть суток, безостановочно, днём и ночью. «Помню, что после такой через меру напряжённой езды, от бессонницы, от усталости, от тряски и от бесконечного бряцания колокольчиков я в течение трёх дней был почти глух, и мне казалось, что все и я сам говорили шёпотом, и это очень встревожило мою матушку. Я упоминаю об этом факте потому, что подобного странного состояния не случалось уже мне испытывать другой раз в жизни»[525].

Трудности постоянных переездов хорошо иллюстрирует и такое выразительное свидетельство. Мемуаристка А. Е. Лабзина (1758-1828), родившаяся на Южном Урале в небогатой дворянской семье, писала в своих воспоминаниях о том, сколь сурово обращалась с нею, девочкой, мать. И кормили-то её скудно, и особым образом закаляли: ребёнок должен был гулять пешком даже в самые сильные морозы, а шубы не было. И если от снега промокнут ноги, то мокрые чулки она сушила дома прямо на ногах, не снимая. Когда же родительницу спрашивали, отчего она воспитывает дочь свою так грубо, то, дескать, она отвечала: «Я не знаю, в каком она положении будет; может быть, и в бедном, или выйдет замужза такого, с которым должна будет по дорогам ездить: то не наскучит мужу и не будет знать, что такое прихоть, а всем будет довольна и всё вытерпит. А ежели будет богата, то легко привыкнет к хорошему». Лабзина добавляла: «Она как будто предвидела мою участь, что мне надо будет всё это испытать! Важивала меня вёрст по двадцати в крестьянской телеге и заставляла и верхом ездить, и на поле пешком ходить – тоже вёрст десять»[526]. Вот и в повести А. В. Дружинина «Полинька Сакс» (1847) серьёзный мужчина – бывший офицер, ставший чиновником – говорил своей молоденькой жене, ещё почти ребёнку, когда она просилась вместе с ним ехать за четыреста вёрст: «Только ты ведь балованное дитя, выдержишь ли ты скачку по теперешним дорогам?» (курсив мой. – В. К.)[527].

«Ездить по дорогам», «скакать по теперешним дорогам» – такое приравнивалось к серьёзным жизненным невзгодам, вроде бедности.

Знаменитый политик эпохи Александра I М. М. Сперанский, будучи отстранён от двора, в 1816–1819 гг. служил пензенским губернатором. Его молодая дочь Елизавета (Е. М. Фролова-Багреева, 1799-1857, ставшая впоследствии писательницей) собиралась приехать к нему из Петербурга. В письме, посланном из Пензы 17 апреля 1817 г., Сперанский наставлял её: «Кстати об экипажах, существенное дело есть сохранить их от Петербурга до Новагорода по жёсткой дороге; далее же всё будет очень мягко». Главный тракт Российской империи – от Петербурга до Москвы – пролегал через Новгород и находился тогда в дурном состоянии. Затем, когда Елизавета, наконец, выехала и добралась до Москвы, где и остановилась, он получил её письмо и сразу же, 8 октября 1818 г., ответил. Его послание начиналось так: «Сейчас письмо от любезной моей Елизаветы из Москвы. Теперь я покойнее. Как ни худа дорога между столиц, всё она менее представляет опасностей. Более всего я боялся, чтоб экипажи ваши вам не изменили». И далее – важное для нас обобщение видного вельможи, умного и много повидавшего человека: «Вообще путешествие по России есть сущая пытка, и много пройдёт ещё времени прежде, нежели сделается оно сносным. Урок тем, кои меряют образование народов по блеску их столиц»[528].

В марте 1819 г. Сперанский получил назначение стать генерал-губернатором Сибири и отправился туда. Он жил в Иркутске и Тобольске, много ездил по обширным сибирским землям и постоянно переписывался с дочерью. В его письмах, в том числе и тех, что он посылал прямо с дороги, почти вовсе нет упоминаний об обстоятельствах, трудностях и невзгодах сибирских путей-дорог. Видимо, хорошо образованный и религиозно настроенный человек стоически переносил всё это и не хотел тревожить любимую дочь. Напротив, он охотно отмечал плодородие и благоденствие Юго-Западной Сибири, а в остальном (имея в виду тех, кто готов был видеть в Сибири романтическую страну вроде полусказочной Индии) расценивал её как обычную, пусть отдалённую и протяжённую, часть империи.

Неприятны, тягостны, а то и опасны бывали поломки на дорогах. Митрополит Московский и Коломенский Филарет (1782/1783-1867), добираясь из Москвы в Петербург летом 1835 г., писал настоятельнице Борисоглебского Аносина монастыря в Подмосковье Евгении (Мещерской): «Моё путешествие затруднилось было в первый день тем, что у колеса переломилась чека, винтовая гайка слетела, и колесо, ничем не придерживаемое, катясь около трёх вёрст, наконец внезапно слетело же. Однако гайка нашлась, около трёх вёрст назади, а чеку заменили карманным платком, пущенным в винт гайки, дабы закрепить её. Затем путь был благопоспешен»[529].

Многие путешественники того времени отмечали, что отдохнуть толком в пути не получается – ни прямо в повозке на дороге (там сильно трясёт либо же до тошноты укачивает), ни на постоялых дворах, на которых, как сказано у А. С. Пушкина, «клопы да блохи», а то и угар. У Н. А. Некрасова в поэме «Русские женщины» (1872), там, где он описывал путь героини в Сибирь во второй половине 1820-х гг., есть двустишие: «Обычные сцены: на станциях ад – // Ругаются, спорят, дерутся»[530].

В «Неоконченных повестях» (1843) В. А. Соллогуба один персонаж, которому надо было ехать из Петербурга через Харьков в Одессу, упоминал о дорожном утомлении лаконически, как о хорошо известном обстотельстве. Вот он добрался, наконец, до Харькова. «Насилу дотащился я до гостиницы – так я был утомлён и разбит дорогой. Вы знаете, что такое русская езда на перекладной телеге. Я бросился на трактирный диван и заснул, как спят после шести бессонных суток»[531].

В зачине другой повести Соллогуба – «Воспитанница» (1846, из цикла «Теменевская ярмарка») – сказано: «В нынешнем году привелось мне снова поездить по православным дорогам и, признаюсь чистосердечно, не без душевного трепета принёс я бока свои на жертву мостовым, гатям, косогорам, отслужившим мостам и прочим препровождениям времени, насмешливо ожидающим свою измученную добычу»[532].

Архиепископу Никанору (Бровковичу, 1826–1890) на протяжении всей жизни приходилось много разъезжать. Он недолюбливал эти передвижения. В 1858 г. его, архимандрита, перевели из Риги в Саратов. Ехать нужно было через Петербург и Москву. Исследователь его жизни и творчества А. П. Соловьёв, пересказывая записи самого Никанора, отметил: «Негативным моментом дороги была, как это обычно бывает, сама дорога: отсутствие провианта по пути, невозможность заснуть, необходимость выходить из кареты в тех случаях, когда она застревала в грязи (ранняя весна была тёплой в Прибалтике, а карета оказалась санной)». О пути уже за Москвой Никанор писал: «Тут я очутился лицом к лицу с русскою природою: с низкопоклонною дерзостью ямщиков, с прескверными станциями, с крайне разбитою дорогою так, что меня беспрерывно перебрасывало с боку на бок; с пустынными, за Рязанью – даже с степными видами… с сильными холодами так, что я, закутанный в несколько шуб, промерзал до внутренностей, и в добавок, с великим постом». Да, его путешествие проходило во время Великого поста, хотя, возможно, в последней фразе – намёк и на скудное питание. Никанор сетовал, что на изрытых колдобинами дорогах укачивало так, что он не мог ни спать, ни есть: «…Если бы судьбе угодно было бросить меня примерно в Иркутск, я не доехал бы, – умер бы на дороге от голода и бессонницы»[533].

Молодой офицер П. А. Кропоткин в 1860-х гг. во время летней поездки по Западной Сибири выразительно описал в своём путевом дневнике ещё и некоторые иные неудобства. Ему тогда три дня кряду пришлось ехать в крытом тарантасе под мелким, «петербургским» дождём. И вот, наконец, дождик прекратился. «Это дало мне возможность опустить верх тарантаса, а то при тряской дороге голова и… (именно так в тексте. – В. К.) страдают невыносимо; впрочем, они никогда не страдают вместе зараз, – их выгоды прямо противоположны: устроишь сиденье помягче – голова при всяком толчке бьётся об верх; вынешь из-под себя лишнее, что бывает большею частью, – … страдает невыносимо, она у меня и теперь сильно болит»[534]. И это в тарантасе, который (как известно хотя бы из повести В. А. Соллогуба «Тарантас») был, пожалуй, самым удобным и спокойным русским экипажем!..

П. А. Вяземский, прекрасно изучивший на собственных боках российские пути сообщения – и большие тракты, и еле заметные дорожки между деревеньками, – в стихотворении «Кибитка» (1828) живописал езду по зимней дороге как «зимний ад», а саму кибитку именовал «подвижным казематом», «подвижной пыткой». Там те же постоянные толчки и удары, что и в крытом тарантасе у Кропоткина: «…То подтолкнёт тебя в бока, // То головой стучишь, как молот»[535]. В другом своём стихотворении – «Дорогою», написанном спустя тридцать лет, Вяземский именовал мальпост (почтовую карету) «душной тюрьмой» и повторял определение дороги как ада. Мол, он бы мог назвать дорогу чистилищем, «когда б гостиницы немного были чище, // А не ручных зверьков любимое жилище». И провидел вскорости иную дорогу, «которою меня отправят на погост: // А там и этого ещё тесней мальпост»[536].

В другом стихотворении, «Русские просёлки» (1841), Вяземский упоминал о том, что ему приходилось быть свидетелем различных опасностей и катастроф. Он и на Бородинском поле под неприятельскими ядрами бывал – там под ним убило двух коней, и как-то раз «на море горел», счастливо избежав двух смертей – огненной и морской («И оставалось мне на выбор произвольный // Быть гусем жареным иль рыбой малосольной»), и видывал ужасное столкновение «двух паровозов, двух волканов». Ну, а вот ещё один ад – дороги с их повседневными опасностями:

Но это случаи, несчастье, приключенье,

А здесь – так быть должно, такое заведенье,

Порядок искони, нормальный, коренной,

Чтоб быть, как на часах, бессменно под бедой.

И если выйдешь сух нечаянно от Сциллы,

То у Харибды ждать увечья иль могилы.

В общем, писал Вяземский, «просёлки – ад земной…». Впрочем, тут же, как бы положась на всесильный русский авось, поэт восклицал: «…Но русский бог велик! // Велик – ужнечего сказать – и наш ямщик»[537].

И это только малая часть невзгод и трудностей старинных российских дорог. Ужасны бывали полуразрушенные мосты. На узеньких зимних дорожках сложно было разминуться встречным – сплошь и рядом до драк доходило. Когда поднималась метель, путники сбивались с колеи и вязли в сугробах, рискуя замёрзнуть насмерть. По большим дорогам вплоть до второй половины XIX в. пошаливали разбойнички. Да и волков следовало опасаться. И вообще гибель подстерегала повсюду: то лошади, испугавшись, понесут, то на ухабе вывалишься, то при спуске ямщик лошадей не удержит.

В старину дальняя дорога бывала столь непростой, она порой оборачивалась такими непредвиденными ситуациями, что люди, подмечая это, говорили: там и проверяется настоящая дружба. В рассказе Д. Н. Мамина-Сибиряка «Старый шайтан» (1903, из цикла «Сибирские рассказы») один из героев, пробираясь в компании невзлюбивших его товарищей по трудному таёжному пути, припоминал поговорку, «что истинные друзья познаются только в игре и в дороге»[538]. Более известна поговорка о том, что друзья познаются в беде. Ну, так и в дороге тоже. Тем более что «бедой» кое-где на Руси называли простую двухколёсную повозку[539].