«Я отправляюсь…»

В повести В. Т. Нарежного «Мария», опубликованной в 1824 г., главная героиня, находясь при смерти, обратилась к отцу: «Батюшка! – сказала она с улыбкой ангела, – благословите меня: я отправляюсь в путь дальний»[627]. В напечатанной в 1871 г. повести Н. С. Лескова «Смех и горе» к врачу обращалось крестьянское семейство, говоря о своём старике, которого тот лечить пытался: «…Да ужон совсем в путь-то собрался… и причастился, теперь ему ужбольно охота помереть»[628]. В романе А. Ф. Писемского «Масоны» (1880) пожилая хозяйка сообщала заехавшему в дом гостю о случившейся незадолго до того смерти одной из своих дочерей: «А Людмила у нас уехала… – рассказывала старушка, желавшая, конечно, сказать, что Людмила умерла». И вот какова реакция гостя: «Лябьев и на это выразил молчаливой миной сожаление»[629]. То есть такой речевой оборот гостю вполне ясен – он входит в принятый у русских набор эвфемистических обозначений смерти как пространственного удаления. В повести Н. Г. Гарина-Михайловского «Детство Тёмы» (1892), где речь шла о начале 1870-х гг., мальчик, подойдя к тяжело больному отцу, услышал от него: «Живи, Тёма». Мальчик растерянно отвечал: «Вместе, папа, будем жить». Но отец на это сказал: «Нет уж… пора мне собираться… – И, помолчав, прибавил: – в дальнюю дорогу…»[630]

А вот – эпизод из рассказа современного автора:

«Жену проводил…

– Да ты чё! Она же здоровая была…

– Да нет, не в этом смысле. В Москву проводил.

– Слава Богу, долго жить будет»[631].

Газетная статья о московском хосписе начинается так:

«Одной новенькой медсестре сказали: “У тебя пациент ушёл”, так она побежала его искать. А потом поняла, – рассказывает Таня Семчишева.

Таня работает в Первом московском хосписе с добровольцами»[632].

«Хождение» человека, то есть способность самостоятельно передвигаться, в славянской традиционной культуре воспринималось как сущностное свойство самой жизни. Терминами, обозначавшими «хождение», «переход», называли также отдельные фазы индивидуального бытия, в том числе и такую важнейшую, как умирание[633].

По словам О. А. Седаковой, исследовавшей славянские народные представления о смерти, «важнейшая для погребального обряда семантическая тема – это тема пути» (курсив автора. – В. К.). В приметах и поверьях, в обрядовых действиях во время похорон постоянно прослеживается идея ухода, движения, дальней дороги[634]. По мнению Л. Г. Невской, «“дорога” становится ключевым концептом, т. к. с её помощью разрешается основная коллизия обряда – разъединение сфер жизни и смерти»[635]. В совместной работе Л. Г. Невской, Т. М. Николаевой, И. А. Седаковой, Т. В. Цивьян тоже утверждалось, что «путь (дорога) и связанные с ним представления образуют сердцевину погребального фольклора, так как именно посредством этого концепта разрешается его основная коллизия – важное для живых разъединение сфер жизни и смерти и шире – своего и чужого, снятие хаоса, возникшего в результате самого факта смерти, восстановление безопасного для социума порядка» (курсив авторов. – В. К.)[636]. С. М. Толстая отмечала многообразие и укоренённость мотива долгого, трудного, опасного пути в традиционном погребальном обряде: «Мотив пути и преодоления преград на пути в иной мир находит многообразные воплощения в ритуальных и вербальных формах: ср. обычай “мостить мосты” и “класть кладки” по умершим, чтобы они могли перебраться через воду; обычай, вынув хлеб из печи, положить туда полено, чтобы оно послужило мостом через реку на “том свете” (полес.); обычай, требующий, чтобы повитуха подарила своему восприемнику поясок, по которому он, как по кладке, переведёт её на “том свете” через реку (з. – укр.); обычай печь на сороковины (или на Вознесение) “лестницы”, по которым душа поднимется на небо; верования о стеклянной горе на пути на “тот свет” и т. п.»[637]. Обсуждая эту тему, она сочла нужным заметить: «То, что это не исследовательское понятие, привнесённое трактовкой погребального ритуала как rite de passage («обряд перехода»; курсив автора. – В. К.), а категория, присущая самой народной культуре, подтверждается лексикой и фразеологией, связанной с идеей движения и дороги, широко представленной во всех славянских языках»[638].

И действительно, в народной речи для обозначения смерти, умирания, предсмертного состояния часто использовались термины движения: «ушёл», «отошёл», «покинул», «выходит в путь», «переселяется», «выход», «отход», «отпасть», «откатиться». Про агонию и кончину говорили, что у человека одна нога в могиле, а другая тут; что человек «на смертной дороге», «собирается в дорогу»; что ему «дорога открыта». В Полесье во время агонии никто не должен был разговаривать с умирающим, окликать его по имени, громко плакать или причитать, «щоб не збити його з путi», а сербы желали умирающему «счастливого пути»[639]. Как в финале стихотворения Е. А. Баратынского «Больной» (1821):

Нам судьба велит разлуку…

Как же быть, друзья? – вздохнуть,

На распутье сжать мне руку

И сказать: счастливый путь![640]

В белорусских похоронных плачах-голошениях погребальное шествие характеризовалось как дорога недолгая, но тяжкая и уже последняя. Путь на кладбище во время похорон бывал у покойника последним путём, после которого для него навсегда «закрывались» все земные стёжки-дорожки. А с другой стороны, ему только предстояла «великая дорога» – так осмыслялся путь в «иной мир». В белорусской традиции этот мир мог именоваться старинным словом «вырай», «вырей». Туда, согласно народным поверьям, улетали на зиму птицы. В белорусском фольклоре умерший нередко «летел» на «тот свет», его представляли в птичьем облике – голубем, соколом, кукушкой, соловьём, лебедем[641]. В загадках о смерти встречается мотив «бега» и «погони» – например: «Кто бежит и кто гонится, два борца борются?» И это несмотря на то, что другой признак смерти и мертвеца – отсутствие движения, неподвижность[642]. Гроб представлял собою своего рода транспортное средство, в старину нередко он и впрямь изготавливался наподобие лодки, челна[643]. Написанную на бумажке молитву, которую клали в гроб с покойным, в прошлом называли «подорожной»[644], то есть так же, как документ, дающий возможность дальнего проезда. В дневнике писателя Ф. М. Решетникова есть запись от 29 ноября 1866 г., когда он хоронил своего знакомого. Там одна женщина сказала: «У нас в деревне поп, хотя и много покойников, прочитывает подорожную и сунет сам ему в руки…» Решетников добавлял: «А здесь она сама вложила ему» (курсив автора. – В. К.)[645].

В традиционной культуре славянских народов для поминок по умершему было принято выпекать особый поминальный хлеб. Даже сами названия этих обрядовых изделий «отражают мотивы пути на “тот свет”, восхождения на небо…»: у болгар – «пътнина» (путевой), у жителей Южной России – «лесенка»[646].

В разных местах Полесья – в XIX в. в Волынской губернии и в XX в. в Брестской области – была записана поговорка о покойниках, что они живым «дорогу трут», то есть торят, прокладывают. Например, когда мимо хаты жительницы с. Олтуш Малоритского района Брестской области О. Д. Авдиюк провозили покойника, она сказала: «А нэхай мруть – дорогу труть, // А ми сухари насушимо // И соби туда рушимо (двинемся. – В. К.)»[647]. Сокращённый русский вариант («Люди мрут, нам дорогу трут») имеется в статье «Тереть» «Толкового словаря» В. И. Даля[648]. Прилагательное «торный», которым определяется проложенный, утоптанный путь, как и само название такого пути – «тор», происходит от того же корня, что и глагол «тереть»[649].

«Дорожная» символика умирания и смерти была не только у славян. В общем-то у всех народов путешествие в «иной мир» обставлялось обрядами, связанными с идеей «перехода» («обрядами перехода»), а погребальный инвентарь бывал, по сути, снаряжением отправляющегося в далёкую дорогу путника[650]. В надгробных причитаниях путь покойного подразумевался протяжённым, хотя бы селение от кладбища находилось недалеко. И наоборот: идея пути вообще была связана с представлением об отдалённости и о сфере смерти[651].

Д. Н. Мамин-Сибиряк в заметках «От Урала до Москвы» (1881) приводил слова уральского сплавщика – перегонщика гружёных барок по р. Чусовой. Тот говорил, что заболевших бурлаков (например, простудившихся в холодной воде) просто-напросто выгружают в ближайшей приречной деревне и оставляют там: «Ежели ему жить – так выправится, а если не жилец – одна дорога»[652]. Фраза самая обыкновенная, однако за ней встаёт устойчивая мировоззренческая реальность: умирающему предстоит дорога, причём одна-единственная – на «тот свет». И если перехожий работник – бурлак, покуда жив, может идти в разные края и по любым путям-дорогам, то умершему человеку – путь один, без всякого выбора.

В автобиографической книге И. С. Шмелева (1873–1950) «Лето Господне» описаны впечатления мальчика, у которого умирал отец, расшибшийся при падении с норовистой лошади. Курсивом сам Шмелёв обозначил особенные, грозные слова. Знакомая пожилая женщина, побывав в комнате у больного, говорила: «Ох, не жилец он… по глазкам видать – не жилец, уходит». Затем у Шмелёва – такая фраза: «Все знают, что нет никакой надежды, отходит». Непосредственно перед кончиной отец не мог ни говорить, ни слышать, ни глаз открыть, только пальцы чуть шевелились – «такое всегда, когда отходят». Сразу после смерти: «И теперь папашеньку провожают в дальнюю дорогу, будут читать отходную»[653].

В народной речи до сих пор используется деликатное слово «уйти» вместо «умереть». Жительница пос. Кардымова в Смоленской области, народная певица О. В. Трушина (1919 г. р.) в 1993 г. так обращалась к своему городскому адресату: «Ты не сообщил мне как твой отец: поправился или ушёл. Если жив – доброго здоровья ему, а если ушёл – царство небесное!»[654] Такой способ обозначения смерти прижился и в речах более высокого стиля: слова «он ушёл от нас» звучат в соответствующих ситуациях повсеместно.

К. Г. Паустовский, оценивая в книге «Золотая роза» (1955) выразительность малоизвестных и диалектных слов русского языка, писал: «…Рязанское слово “уходился” вместо “утонул” невыразительно, малопонятно и потому не имеет никакого права на жизнь в общенародном языке»[655]. Рязанский край был Паустовскому хорошо известен, и он мог сам слышать от тамошних крестьян это словечко. Такое же значение у глагола «уходиться» отмечено и в тамбовских говорах: «У нас уходилась одна молоденькая, так её схоронили». А «ухожиками» там называли утопленников[656]. Это – один из разнообразных эвфемизмов, которые нередко использовались в славянских языках для называния самих утопленников и смерти на воде[657].

Вообще же такое слово хорошо засвидетельствовано, причём в разных краях России. В литературе и публицистике XIX в. можно встретить переходный глагол «уходить» (кого-либо), то есть убить; возвратный глагол «уходиться» – как в значении «погибнуть», так и в значении «сильно мучиться, быть доведённым до изнеможения, до полусмерти». Очевидно, «уходиться» (измучаться) – антоним к «расходиться» (разбушеваться). Тогда получается, что первоначальный смысл глагола «уходить(ся)» был связан с представлением об успокоении, умиротворении (например, от усталости). И это слово подошло для эвфемистического обозначения смерти как покоя (ср. «покойник»). Оно оказалось в одном ряду со многими иными, которые относились к умиранию и смерти, а по происхождению были терминами движения.