Невозможная революция
Невозможная революция
Германия капитулировала в ноябре 1918 года, кайзер Вильгельм II отрекся от престола, и империя взорвалась. Внутри расстроенного немецкого общества немедленно возникло, требуя «перемен», диффузное и насквозь пацифистское движение низших слоев общества и его богемной фаланги — анархистов, интеллектуалов и деятелей искусства. Это движение было мгновенно подавлено, хотя и ослабленной, но духовно оставшейся нетронутой милитаристской частью германской элиты, при молчаливом одобрении обладавшего собственностью среднего класса. «Стальные люди» возглавляли и представляли собой вернувшиеся домой и подавившие возмущение германские армии. То были молодые и безжалостные солдаты и офицеры, выкованные и закаленные войной, соединившиеся с призрачными пока объединениями несгибаемых ветеранов в союз, благословленный неизвестными доселе и поэтому безымянными божествами. Страна стала свидетельницей зарождения так называемой консервативной революции — движения, возникшего из неизмеримых глубин германского духа, опьяненного военным экстазом, но смертельно враждебного современному стяжательству, так же как и архаизму императорской власти и наследственной аристократии. Нацизм стал весьма специфическим ответвлением этого возрождения из бездны, представляя собой сложное переплетение ассоциации, партии и тайных орденов, — прославленным трубадуром этого возрождения стал писатель и ветеран войны Эрнст Юнгер. В конце 1919 года в один из таких орденов был принят и ефрейтор Гитлер. В это время союзники очищали Россию от последних остатков царизма, активно поддерживая нигилистическую диктатуру большевиков. Именно союзники позволили большевикам перекупить ядро старой николаевской армии и нанести поражение белым генералам в ходе кровавой Гражданской войны 1918-1922 годов. Одновременно в Версале англо-американцы заложили фундамент инкубатора, в котором они намеревались вывести будущего врага России: наложенные на Германию репарации всерьез не затрагивали доходы привилегированных классов Германии, кроме того, союзники начали процесс реабилитации реакционных немецких кланов с тайным намерением выпестовать радикальную антибольшевистскую силу, каковую можно будет впоследствии бросить на штурм русского бастиона и уже окончательно уничтожить, повторив сокрушительную для Германии войну на два фронта. Единственным мыслителем той эпохи, который с провиденциальной ясностью и пониманием оценил происходящие трансформации, был американец Торстейн Веблен: изучив развитие событий в Германской империи, он предсказал дальнейший ход этого развития, и, что еще более важно, он оказался единственным, кто обратил самое живое внимание на очевидно пробужденную войной и прокатившуюся по всей Германии волну окрашенной своеобразной религиозностью страсти к разрушению. Еще в 1915 году он в общих чертах предсказал появление на политической сцене исступленного, произносящего зажигательные речи фюрера; более того, в 1920 году, когда стало ясно, что ратифицированный в Версале позорный мирный договор окажется не в силах создать условия, которые Веблен считал необходимыми для разоружения Германии и ее превращения в послушного и кроткого партнера англосаксонских государств, он предсказал, что через двадцать лет, то есть в 1941 году, начнется смертельная, невиданная схватка между большевистской Россией и реакционной Германией. Это пророчество, приведенное в книге Дж. М. Кейнса, посвященной парижскому мирному договору, является, вероятно, величайшим достижением политико-экономической мысли — свидетельством величайшего гения — и кричащим обвинением в ужасающем заговоре, составленном Британией в течение полугодовой мирной конференции, состоявшейся после окончания Первой мировой войны.
В Германии никогда не было подлинной революции. Раздуваемый в литературе миф о расколе между левыми и правыми представляется явным преувеличением, хотя многие считают этот раскол главной причиной успеха Гитлера. Однако пропасть, разделявшая имущих от пролетарского класса, была скорее мнимой, нежели реальной: будущие столкновения между нацистскими коричневорубашечниками и красными отрядами коммунистической партии были скорее следствием иностранного вмешательства в германскую политику, чем результатом внутреннего антагонизма, разъедавшего немецкий порядок. Это утверждение я постараюсь доказать в главе 4. По этому поводу надо сказать, что, так же как и в большинстве стран «демократического» Запада, в имперской Германии было стабильное и относительно крепко спаянное общество, и какими бы ни были классовые противоречия и классовое неравенство, они никогда не находили отчетливого выражения в подлинно революционном движении. До Первой мировой войны в Германии ни у кого не было истинной воли к восстанию; не было ее и после войны. В течение шести странных месяцев, прошедших от капитуляции в ноябре 1918-го, до провозглашения Веймарской республики в июне 1919 года, Германия горела в лихорадке, которая, как правило, сопровождает смену режима, — это был период относительно мягких протестов, протестов неорганизованных и вскоре искаженных вмешательством независимых интеллектуалов, частных военизированных отрядов, иностранными интригами и вскоре подавленными вернувшейся с фронта армией, утопившей в крови отдельные очаги вооруженных выступлений. Таким был промежуточный период существования немецких Советов, период, после окончания которого на политическую авансцену выступил Гитлер.
Теперь мы перейдем к рассказу о германской революции, если ее можно так назвать, — такой революции просто не могло быть — по тем причинам, которые ясно изложил Веблен после тщательного анализа природы европейского рабочего движения конца девятнадцатого века: на основании этих ранних наблюдений, каковые он соединил с внимательным изучением состояния обреченного рейха и позже оказался в состоянии в 1920 году выдать свое поразительное пророчество.
К началу двадцатого века социалисты промышленно развитых стран Запада, за исключением немногочисленных закоснелых воинствующих ортодоксов, отказались от самой идеи «революции».
Массы рабочего класса стали проявлять меньше недовольства по поводу жилищных условий и питания, которыми их обеспечивал правящий и господствующий класс: бесплатные квартиры стали несколько больше, а меню с каждым годом становилось разнообразнее. Воплощение принципа «хлеба и зрелищ» (еды и кинематографа) внесло свою ленту в успех тех мер, какие предприняли капиталисты для укрощения недовольства масс.
В Германии к 1912 году, когда SPD (Sozialistische Partei Deutschlands) — Социалистическая партия Германии, самая массовая и самая организованная из соцпартии мира, — стала ведущей политической силой в стране, набрав 34,8 процента голосов на всеобщих выборах 1912 года[2], приобретенное рабочими отвращение к ветрам перемен нашло свое концентрированное выражение в высказывании Августа Бебеля, этого немецкого социалистического Наполеона, который характеризовал революцию как «величайший тарарам» (der grosse Kladderatatsch)[3].
Коротко говоря, рабочие муравьи немецкого муравейника не испытывали острого желания бунтовать, как не имели его их братья по классу во Франции и Британии, также не желавшие рубить сук, на котором сидели. Рабочие желали компромисса подобно членам экипажа китобойного судна, которые не заходят дальше споров с капитаном относительно своей доли.
Но в принципе, по самой своей сути, все социалисты были интернационалистами — братьями, невзирая на разделявшие их границы, — и пацифистами. Потом разразилась война, и великое космополитическое единство мирового сообщества социалистов, так называемый II Интернационал, который претендовал ни больше, ни меньше как на Нобелевскую премию мира, разлетелся вдребезги под действием центробежных сил шовинистического угара[4].
В августе 1914 года парламентская фракция SPD единодушно проголосовала за предоставление военных кредитов. В Англии и Франции пролетарии точно таким же образом дружно построились под знаменами и изъявили готовность стрелять в своих братьев по ту сторону линии фронта. Кайзер прибегнул к весьма удачному риторическому приему, провозгласив, что отныне не признает никаких партий, за исключением немцев.
«Это предательство!» — провозгласили немногочисленные вожди непримиримых левых, возложив на обуржуазившихся лидеров Социал-демократической партии Германии ответственность за отход от интернациональных и гуманистических идеалов партии. Революция, утверждали левые, была принесена в жертву компанией цеховых мастеров, превратившихся в обычных буржуа, чья роль состояла в трансформации силы рабочего класса в самодовольную подпорку капиталистической цитадели.
И это обвинение было недалеко от истины. Более точно этот союз элиты и пролетариата, заключенный во имя патриотического предрассудка, можно назвать наивысшим достижением консерватизма. Правящий класс, возглавляемый германским императором, бюрократической и деловой элитой, объединенными в рамках либерального государства и в большой мере «защищенных от экономических трудностей, господствующих во всех современных высокоорганизованных обществах», был (и до сих пор остается) по самой своей природе носителем стандартов таких видов социально незрелой (то есть варварской) деятельности, которая вызревает в скрытых от глаз недрах незаслуженной или наследственной праздности, — например, спорт, финансовые махинации и война[5].
Люди, униженные жалкой бедностью, и все те, чья энергия целиком и полностью поглощается каждодневной борьбой за выживание, являются консерваторами, ибо не могут позволить себе усилия попытаться заглянуть в будущее дальше завтрашнего дня; точно так же консерваторами являются богатые и преуспевающие, так как у них нет повода для недовольства сложившимся положением[6].
Загнанные в городские трущобы, где умы формируются изворотливостью и жестокостью, страдающие от лишении и духовной деградации, низшие слои общества быстро и легко приучаются пользоваться языком оскорбительного соперничества и дикой клановой жестокости.
Юнкерам не понадобилось много времени, чтобы переодеть массы в Feldgrau, серую полевую военную форму рейха. Таким же выдающимся был их пыл, с каким стремились на фронт французы, британцы, американцы и японцы, — этот пыл был несколько меньше у славян, чья патриотическая готовность, не говоря уже о практической сметке, никогда не соответствовала страстям и наклонностям правящего класса того времени.
Испытывающие на себе с самого рождения ужасы и насилия гетто представители низших слов населения Германии в дальнейшем подвергались «стерилизации» практикой профсоюзов, благодаря торгашескому духу которых, то есть исключительности членства, иначе говоря, «дефицитности мест»[7], у членов профсоюзов воспитывалось чувство привилегированности по отношению к другим рабочим, — из таких смышленых «синих воротничков» всегда выходили «добрые» рядовые шовинистических армии.
Такая длительная дрессура в условиях казарменной стимуляции инстинктов и профсоюзного крючкотворства превратила трудящегося в надежный инструмент западной иерархии, а великие надежды революционеров в скорбное разочарование. В 1907 году Веблен писал:
Та часть населения, которая была привержена социалистическим идеалам, тоже стала более патриотичной и лояльной, а вожди и люди, формировавшие мнения социалистов, тоже внесли свой вклад в рост шовинизма совместно с остальными группами немецкого народа... [Лидеры СДПГ] утверждают, что они, во-первых, стоят за национальное величие, а за уважение иностранцев — только во-вторых... В настоящее время социалисты исповедуют скорее идеи английского либерализма, нежели революционного марксизма[8].
Если не считать нескольких вспышек, причиненных отдельными зарвавшимися анархистами, в Германии не было мятежного ядра, способного вырваться на поверхность и целиком пожрать империю. Конечно, СДПГ испытывала определенные трудности и во время войны претерпела глубокий раскол: в 1917 году группировка раскольников, так называемые независимые, отделились от партии и учредили НСДПГ (Независимую социал-демократическую парию Германии); и конечно же вспыхивали забастовки, нарушавшие слаженную работу социал-демократического электората на военных предприятиях рейха. Несомненно, в стране были и недовольные и несогласные. Но в целом, так же как невозделанное русское поле, заколдованный германский лес, по большей части населенный послушными рабочими, высокомерной буржуазией и слепыми аристократами, был территорией, весьма легко поддающейся управлению — как изнутри, так и извне. Человеческий материал был податлив, несмотря на общепризнанную приверженность страны к войне, каковая, впрочем, и сама по себе была чисто сомнамбулическим предприятием.
29 сентября 1918 года стало решающим днем в осуществлении на германской почве сценария так называемой революции 1918-1919 годов[9].
13 сентября Австрия издала предсмертный крик о помощи; два дня спустя фронт центрально-европейских держав рухнул: союзники прорвались на Балканы и принудили Болгарию к капитуляции. В тот же день на западе союзники широким фронтом развернули наступление на линию Гинденбурга. Эта последняя укрепленная линия обороны немцев начала трещать по швам.
В течение трех лет Германией de facto управляли генералы; одного из них надо выделить особо. Это Эрих Людендорф. Именно он изобретал и воплощал в жизнь впечатляющие попытки вырвать Германию из кольца осады во время войны: Людендорф развязал неограниченную подводную войну, отправил Ленина в Россию, навязал большевикам «грабительский» мир и организовал последнее большое наступление весной 1918 года. Теперь, в последние минуты Второго рейха, он был готов на прощанье громко хлопнуть дверью, в очередной раз совершив нечто «колоссальное»[10].
Поняв, что рейх находится в смертельной опасности, Людендорф сделал реальностью абсолютно немыслимую вещь — приказом учредил в Германии парламентскую демократию и ввел социалистов в правительство. Проводя это неслыханное мероприятие, он поспешил проинформировать кайзера и кабинет, что дни рейха сочтены, и что следует немедленно заключать перемирие с союзниками. «Значит, все три года нам бессовестно лгали!» — взвыли министры. Сам император отнесся к этой идее довольно скептически, хотя никто не собирался лелеять сентиментальную ностальгию по утраченным мечтам, и уж меньше всех Людендорф, который одним выстрелом ухитрился поразить сразу три цели: (1) умиротворить народ и общество внутри страны и успокоить союзников фасадом парламентаризма перед началом мирных переговоров; (2) повесить социалистам на шею позор поражения («отравленный дар» руководства), и, самое важное, (3) спасти армию.
5 октября изумленная германская публика узнала, что отныне у нее есть парламентская демократия во главе с либерально настроенным принцем Максом Баденским и что самым первым действием нового правительства стало экстренное обращение к американскому президенту с предложением мира и прекращения огня.
8 января 1918 года президент Вильсон уже разработал предварительную и не слишком четкую платформу нового мироустройства, так называемые «четырнадцать пунктов», основанных на прозрачности дипломатии, свободной торговле и мореплавании и самоопределении.
За время с 3 по 23 октября Вильсон по телеграфу направил ведомству германского канцлера три ноты, в которых потребовал, чтобы рейх (1) вывел войска с оккупированных территорий; (2) прекратил подводную войну и (3) принудил кайзера к отречению. Внезапно произошла следующая неожиданность: 25 октября генерал Людендорф, основываясь на путаной информации с фронтов, отменил все свои решения; он принялся настойчиво убеждать кайзера прервать переговоры с Вильсоном и возобновить сражение. Вильгельм и Германия были сыты генералом по горло — его сместили и назначили вместо него генерала Тренера, тыловика из министерства обороны. В самом основании рейха разверзлась зияющая трещина.
С этого момента на Германию посыпались беды, одна страшнее другой.
На верфи Шиллинга близ Вильгелмсхафена, группа морских офицеров, отказавшись подчиниться новым правительственным распоряжениям, решила направить в море немецкую флотилию, которая всю войну, ржавея в ничегонеделании, простояла на якоре, и совершить безрассудное по дерзости нападения на заклятого врага — королевский флот; короче говоря, офицеры подняли мятеж.
30 октября 1918 года экипажи «Тюрингии» и «Гельголанда» взбунтовались против своих мятежных офицеров, потребовав, ни больше ни меньше, изъявления верности военных моряков новому правительству. Неповиновение матросов сделало вылазку невозможной. Пока нарушившие приказ (непосредственных начальников), но оставшиеся верными закону моряки сидели в карцере, их товарищи из Третьей эскадры устроили в Киле манифестацию, протестуя против этого наказания. На разгон манифестации послали лейтенанта но фамилии Штейнхойзер; столкнувшись с отказом подчиниться приказу разойтись, он приказал своему отряду открыть огонь по манифестантам — двадцать девять моряков были убиты. Но прежде чем остальные рассеялись, один из матросов, отбежав в сторону, выхватил пистолет, прицелился и убил Штейнхойзера. 3 ноября 1918 года в Германии началась революция.
Утром в понедельник, 4 ноября, моряки избрали солдатские Советы*,
* Так называемые Rate (ед. число Rat), немецкий эквивалент русского слова «Советы».
разоружили своих офицеров, вооружились сами и подняли на кораблях красные флаги. Моряки гарнизона заявили о своей солидарности с этим движением, а докеры объявили всеобщую забастовку.
Начиная с третьего дня морякам не надо было прилагать никаких усилий для того, чтобы поддерживать революцию; она распространялась теперь сама, бушуя как лесной пожар. Словно по молчаливому соглашению, цепь событий всюду была одинаковой: гарнизон выбирал солдатские Советы, рабочие выбирали рабочие Советы, военные власти капитулировали — либо сдавались, либо бежали; гражданские власти проявляли смирение и трусость, признавая верховенство рабочих и солдатских Советов[11].
После того как офицерская каста, которой Германия вверила управление государством еще до начала войны, с отставкой Людендорфа в мгновение ока утратила свое господствующее положение, страна — на какое-то время — оказалась в руках армейских и рабочих низов, которым ничего не оставалось, как создать в неуправляемой массе импровизированное подобие административной системы, таковая неизбежно принимала форму «совета» — форму спонтанной, почти анархической жизни народа, ревностно желавшего самоуправления; нервные узлы этого самоуправления питали связующие звенья общественного тела: сельское хозяйство и ремесленничество.
Они были «дикими» — хаотичными и едва ли представительными — советы, свидетелем которых стала Германия тех дней; они явились раскрепощенными внезапностью восстания и непреоборимым упорством низших слов общества, которые, платя за годы возмутительных притеснений, жадно искали способа ликвидировать старые несправедливости и заявить свои права на власть.
Аристократы моментально попрятались но подвалам своих поместий, а буржуа бросали опасливые взгляды из-за занавесок кон своих домов. Фон Бюлов, бывший канцлером в то время, когда рейх переживал свой апогей, тоже смотрел на происходящее:
В Берлине 9 ноября я наблюдал революцию... Она оказалась похожей на старую ведьму — беззубую и плешивую... Никогда в жизни я не видел ничего более отвратительного и отталкивающего, более вульгарного, чем эти нестройные ряды танков и грузовиков, набитых пьяными матросами и дезертирами... Мне редко приходилось созерцать что-либо более тошнотворное, более противное и низменное, чем зрелище этих недозрелых чурбанов, украшенных красными нарукавными повязками — символами социал-демократии. Я видел, как они группами по несколько человек, крадучись, подходили к офицерам с железными крестами или орденами Pour 1е merite на груди, хватали их под руки и срывали эполеты... [Цитата из Наполеона] Avec un bataillon on baleyerait toute cette canaille*. [12]
* С одним батальоном можно легко разогнать весь этот сброд (фр.).
Менее чем через две недели в Германии насчитывалось уже 15 тысяч таких советов: они отличались простой иерархической структурой; во главе этой структуры находилось исполнительное правление в составе шести человек — Совет народных комиссаров, возглавляемый лидером SPD Фридрихом Эбертом. Поскольку все решения принимались солидным большинством отнюдь не революционно настроенных социалистов, то и восстание — по крайней мере на первых порах — было относительно мирным. Судьба «революции» целиком и полностью находилась в руках СДПГ.
«Беспорядки» не могли продолжаться долго. Но боль ноябрьского раскола 1918 года была непритворной: ее не могли уменьшить темные заговоры и агитация большевиков, чьи сторонники сгруппировались в так называемую спартаковскую лигу, представлявшую, впрочем, ничтожную часть движения. Но, тем не менее, повстанцы-социалисты, большая часть которых рекрутировалась из пролетариата, интеллигенции среднего класса и унтер-офицеров[13], не извлекли никакой выгоды из той воодушевляющей передышки от юнкерской барщины. Так же как и его собрат в совете Санкт-Петербурга в 1905 году, простой человек германской Raterepublik (Советской республики) в 1918 году покорно просил благодетельного управления сверху.
Мятежный дух не мог длиться долго, потому что рабочий контроль уступал руководящей роли солдат и сводился к нулю, а те, у кого были ключи от финансовых сетей, очевидно, уклонились от участия в этом судорожном деревенском балагане, разыгравшемся к тому же под весьма неприветливым небом. Прежде чем тучи успели сгуститься до такой степени, чтобы разразилась нешуточная гроза, на Вильгельмштрассе было совершено двойное предательство: аристократия в лице армии и чиновничества согласилась выбросить за борт кайзера, если социалисты — во имя сохранения «порядка» — тотчас же испепелят «революцию», то есть совершат предательство, пролив кровь своих же братьев.
Немецкая революция столкнулась с невежественным народом и чиновничеством, являвшим образчик бюрократического мещанства. Народ с пеной у рта ратовал за социализм, но не имел ни малейшего понятия о том, каким должен быть этот социализм. Люди знали своих угнетателей; люди отчетливо знали, чего они не хотели, но не имели отчетливого представления о том, чего они, наоборот, хотели. Социал-демократические и профсоюзные лидеры были повязаны кровью и дружбой с монархией и капиталистическим классом, имея с ними общие грехи. Они были удовлетворены буржуазным уровнем своей жизни; они не верили в доктрины, которые провозглашали, они не верили людям, которые полагались на них... Они ненавидели революцию. Эберт нашел в себе мужество заявить об этом прямо[14].
9 ноября, хотя растерянный кайзер еще противился расставанию с троном, канцлер Макс Баденский уже опубликовал, можно сказать, лживое сообщение об отречении Вильгельма. Император какое-то время колебался, потом пришел в ярость, сел в поезд и уехал в Голландию, откуда только спустя три недели прислал по почте официальное отречение от престола и исчез из дальнейших исторических хроник. Сразу же после отъезда кайзера, утомившись начинающейся новой интригой, принц Макс умыл руки, назначив — противозаконно, ибо это была прерогатива еще не отрекшегося императора — социалиста Фрица Эберта рейхсканцлером, и бежал в свое имение на берегу Констанцского озера, канув, подобно кайзеру, в Лету политического небытия.
Как раз в это время, не зная, что он, собственно, представляет — республику или империю, Матиас Эрцбергер, неутомимый и печально известный политический деятель из Вюртемберга, был послан — в сопровождении двух офицеров и немецкого посла в Болгарии графа Обендорфа — в качестве представителя германского правительства на комиссию по перемирию в Компьенский лес*,
* В пятидесяти милях к северу от Парижа.
для того чтобы официально предложить союзникам принять капитуляцию Германии. Посредник, ведший переговоры с Эрцбергером, маршал Фош, начал перечислять немецким представителям требования, которые скорее можно было назвать приказом, нежели условиями перемирия: эвакуация войск из района военных действий; передача союзникам портов, военных материалов, военного снаряжения и оборудования, возврат пленных (без взаимного обмена пленными), сдача тоннажа судов и транспортных средств и аннулирование Брестского мира с Советами. Генерал Гинденбург телеграфировал Эрцбергеру, что перемирие надо подписать любой ценой, чтобы избежать удушения блокадой. Виртуозный дипломат Эрцбергер сумел выторговать у Фоша уступки по объему оружия, которое предстояло сдать, и по срокам вывода войск с занятых территорий. 11 ноября 1918 года немцы поставили свои подписи под документом о перемирии. На следующий день, по возвращении Эрцбергера в Германию, Гинденбург и Тренер поздравили его с успешным завершением нелегкой миссии[15]. Формально под Первой мировой войной была подведена черта.
Новость о перемирии дошла до Гитлера, когда он выздоравливал в одном из военных госпиталей Померании от временной слепоты. После четырех лет непрерывной службы на Западном фронте — Гитлер был связным и исползал на брюхе ничейную землю вдоль и поперек — он в самом конце войны был во Фландрии накрыт ослепляющим облаком горчичного газа. Узнав от госпитального капеллана о капитуляции, подписанной Эрцбергером, Гитлер пришел в отчаяние, которое позже описал так:
Мои глаза снова заволокло черной пеленой; едва ли не ощупью я добрался до своей палаты и рухнул на койку, зарывшись лицом в подушку и накрыв одеялом пылавшую голову... Значит, все было напрасно. Напрасны были жертвы и лишения; напрасны были голод и жажда нескончаемых военных месяцев... напрасной была гибель двух миллионов человек... Последовали ужасные дни и еще худшие ночи — я понял, что все погибло безвозвратно. Только глупцы, лжецы и преступники могли питать надежду на милость врага. В эти ночи во мне родилась и окрепла ненависть, ненависть к тем, кто нес ответственность за это злодеяние[16].
Теперь Фрицу Эберту, новому канцлеру-социалисту, предстояло выполнить свою часть сделки, заключенной с Тренером и армией: надо было усмирить миротворческое движение и повести его участников, как ни о чем не подозревающих баранов, на бойню. Тем временем импровизированные советы развернули бурную деятельность, явно недооценивая силу реакции: первый же первый национальный съезд рабочих и солдатских советов решил заняться реформой армии: отныне верховное командование могло осуществляться только народными комиссарами, дисциплинарная власть переходила к советам, знаки различия упразднялись, а командиры теперь должны были назначаться с одобрения большинства солдат.
Генералы больше не желали терпеть этот цирк. Эберту и его сподвижникам нужен был лишь повод, для того чтобы разогнать этот балаган. В канун Рождества 1918 года этот повод был найден: последовало ложное обвинение в адрес преторианской гвардии революции — народной морской дивизии — разношерстного и плохо управляемого конгломерата неплохо, впрочем, вооруженных рабочих. Их обвинили в насильственных преступлениях, нечестной игре и в подрывной деятельности и естественно перестали платить им жалованье. Между социалистическими лидерами и матросами возник серьезный, чреватый насилием конфликт. После того как Эберт отказался принять командира дивизии, она заняла здание рейхсканцелярии. Генералы получили давно ожидаемый повод вмешаться и применить военную силу. Одним из высших военных чинов, помимо Тренера, обещавших оказать Эберту немедленную поддержку, был генерал Курт фон Шлейхер, державшийся до тех пор в тени деятель, который отныне и до прихода нацистов к власти становится активным участником мучительно хромавшей немецкой политики; против своей воли воплотив в себе несчастную судьбу Германии, именно Шлейхер стал последним канцлером Веймарской республики*.
* См. главу 4.
В первом столкновении между регулярными войсками и красными последние были спасены от неминуемого разгрома решительной народной поддержкой — люди вышли на улицы помешав солдатам рейхсвера нанести удар по революционным матросам и рабочим. Повстанцы продержались день и получили свою плату; число погибших не установлено.
Но то была лишь прелюдия к жесточайшим репрессиям, которым было суждено обрушиться на германскую столицу и которые решили судьбу революции в течение одной недели — с 5 по 12 января 1919 года.
30 декабря 1918 года, в ходе дальнейшего дробления германского левого движения, из отпочковавшихся в 1917 году от СДПГ «независимых» возникло ядро радикальной партии — КПГ (KPD**),
** Kommunistische Part с i Dcutschlands.
Коммунистическая партия Германии, которая с самого начала строилась не по образу и подобию диктаторской большевистской партии ленинского типа. Карл Либкнехт и Роза Люксембург, написавшие манифест партии, стали ее идолами[17]. До самого конца парламентского правления в Германии, то есть до 1933 года, коммунисты упорно боролись со своей материнской партией, СДПГ, называя ее продажной девкой капиталистического класса. Последовательно направляемая в своей деятельности из России, КПГ, проводя промосковскую политику, окончательно оторвалась от реальности, а своей фракционной борьбой навлекла на себя подозрения в том, что была скорее орудием дестабилизации обстановки, нежели органом пролетарского представительства в парламенте. КПГ не играла заметной роли в событиях 1919 года.
В январе правительство наконец начало действовать: Эберт назначил своего сподвижника, социалиста Носке, командующим элитными ударными отрядами, давно вернувшимися с фронта, разрозненными группами вечных ландскнехтов, не изъявлявших никакого желания складывать оружие, — так называемым добровольческим корпусом. Для социал-демократического «народного» трибуна командование такого рода людьми было достаточно тревожным назначением, но Носке лишь пожимал плечами. «Меня оно совершенно не беспокоит, — говорил он.— Должен же кто-то стать кровавой собакой».
Внутренний фронт кишел теперь разбойничавшими призраками Тридцатилетней войны и возродившимися кланами тацитовской Germaniae — разношерстными бандами небритых убийц, членами единого тела, беспрекословно исполняющего приказы своего бесстрашного командира, готовыми захватить и взять под контроль крупные города. «Principes pro victoria pugnant, comites pro principe (Командиры сражаются за победу, подчиненные — за командира)»[18]. Имена многих из таких наводивших ужас командиров были кровью вписаны в хроники контрреволюции: Эрхард (Консул), фон Эпп, Рейнгардт, фон Стефани, Меркер, Пабст...
Добровольческий корпус, сколоченный на скорую руку в конце войны и насчитывавший в 1919 году около 400 тысяч человек, был, словно свора собак, натравлен на охваченные беспорядками германские города, руководимые советами. Так называемые белые (то есть контрреволюционеры) подавили революцию с беспощадной жестокостью. В Берлине в ночь на 15 января были зверски избиты прикладами и убиты выстрелами в голову Карл Либкнехт и Роза Люксембург; они не принимали участия в «революции», но с их разоблачительными статьями, которые регулярно печатались в органе КПГ «Die rote Fahne» («Красное знамя») и раскрывали зловещий сговор между Эбертом и квартирмейстером генерального штаба Тренером, надо было немедленно покончить. Это убийство было на руку и Москве, желавшей «взять под контроль [новообразованную коммунистическую] партию»[19] и очистить её от независимых руководителей.
То была новая порода людей, «стройных, поджарых... выкованных из стали», которые, пылая жаждой мести, маршировали с фронта[20]. Это были не безутешные монархисты и не нищие пролетарии, коим было не к чему возвращаться, — в отличие от всех них, эти Geachteten, отверженные стервятники, бывшие некогда частью образованной немецкой буржуазии, пали жертвой совершенно иных чувств. Было такое впечатление, что распад германского аристократизма, распятого в Компьене в ноябре 1918 года, выпустил на волю более древних богов из неизмеримых глубин германской идеи.
Все они искали чего-то совершенно иного... Пока они не услышали заветного пароля. Они предчувствовали произнесение его; им самим было суждено его выговорить, стыдясь его звучания, с немым страхом вывернуть его наизнанку, и хотя они до поры избегали этого слова в своих дискуссиях, они всегда чувствовали, что оно витает над их головами. Изуродованное эпохой, таинственное, чарующее, ощущаемое интуитивно, но непризнаваемое вслух, возлюбленное, но неподчинившее, это слово излучало таинственную силу из глубин непроницаемого мрака. Это слово было: Германия[21].
Война, «закалка стали» и разрыв с имперской ложью и претенциозностью вильгельмовской эпохи пробудили во многих ветеранах понимание острой необходимости созидания нового порядка. Они были убеждены, что следует навсегда покончить с прусским унижением остальной Германии, но одновременно интеллектуальные сливки Добровольческого корпуса, стыдившиеся своего мелкобуржуазного происхождения, высоко ценя интеллектуальные традиции своего класса, ненавидели его за мещанство и филистерскую мораль. В ходе бесчисленных карательных рейдов по трущобам крупных городов белые бригады Добровольческого корпуса наблюдали пролетариев, скученных в темных жилищах на жалких лежанках, испытывали смешанное чувство расслабляющей жалости и мгновенно возникавшего отвращения. Страна была расколота; но им был чужд гуманизм гетто.
Мы вошли в пригород. Вокруг стояли тихие, уютные дома, увитые плющом, откуда нас весело приветствовали и бросали нам цветы. Многие горожане выходили на улицы, приветственно махали нам руками, а во многих окнах были даже вывешены флаги. Но что пряталось за теми закрытыми ставнями, за равнодушными оконными стеклами, под которыми проходили мы — измученные, утомленные, но полные решимости и заслужившие, как нам казалось, наш высокий жребий. Здесь, в пригороде, жизнь текла по-другому и пребывала на ином уровне; напряженный пульс ее выдавал изощренность и изысканность, резко выделявшиеся на фоне наших грубых солдатских сапог и грязных рук. Наша алчность не простиралась на эти дома, но они скрывали — и мы знали это — плоды культуры, принадлежавшей начавшемуся столетию, которое безмятежно шло своим чередом. Этот мир был буржуазен, его идеи были насквозь буржуазны — светское обучение, личная свобода, гордость за свое дело, живость и энергия духа, — все это теперь было подставлено под удар озверевших масс, и мы выступили на защиту этого мира, ибо он был незаменим... Именно мы, сражаясь под старыми знаменами, спасли отечество от хаоса. Пусть простит нас Бог, ведь мы погрешили против духа. Мы хотели спасти граждан, но спасали и сохраняли буржуазию.
Однажды даже я вошел в пролетарскую казарму. Моим глазам открылось зрелище крохотной, не более десяти квадратных футов комнаты, уставленной кроватями. В этой тесноте спали семь человек — мужчин, женщин и детей. Две женщины лежали в кровати с детьми. Когда мы вошли, одна из женщин сдавленно засмеялась, и тогда те, кто топтались у входа, хлынули в комнату. К женщинам подошел унтер-офицер; она стремительно отбросила одеяло, задрала рубашку и, повернувшись к нему белыми ягодицами, издала громкий неприличный звук. Мы отпрянули, в то время как остальные обитатели комнаты буквально сложились пополам от грубого хохота, они хлопали себя по ляжкам и давились от смеха. Смеялись даже дети; они вместе с женщинами кричали нам: «Свиньи!»; теперь вся комната была полна хохочущими телами. Мы медленно отступили и продолжали пятиться, пока снова не оказались в коридоре[22].
Воспользовавшись апатией среднего класса, новоявленные ландскнехты усмирили низший класс и утопили в крови скоротечную вспышку гражданской войны, которую — совершенно парадоксальным образом — социал-демократы вели против своих детей — рабочего класса — с помощью белогвардейских контрреволюционных бригад[23].
В Мюнхене тем временем произошло еще одно выходящее из ряда вон событие. 7 ноября 1918 года, еще до того, как Эрцбергер подписал перемирие, на Терезиенвизе собралась сто пятидесяти тысячная толпа мужчин, женщин и детей, ведомая слепым крестьянином по фамилии Гандорфер, и провозгласила вождем Баварской республики Курта Эйснера, бывшего берлинского драматурга еврейского происхождения, бывшего в свое время радикальным деятелем независимой СДПГ.
В своих пылких речах, обращенных к толпам солдат и гражданского населения, Эйснер страстно говорил о «диктатуре свободных людей», обрушиваясь на ядовитую алхимическую химеру либерализма. «Как могут сочетаться между собой, — гремел он с трибун, — братская любовь и жажда наживы? Это то же самое, что добавить ртуть к свинцу... Какой вздор!»[24] Едва ли являясь представителем южнонемецкого духа, Эйснер был скорее «одним из тех химерических гибридных персонажей, коих в изобилии порождают времена хаоса, призрак, вызванный из недр сатанинского политического шабаша, дабы предать анафеме труп Второго рейха»[25].
Желая манипулировать страстными утопистами, этими новыми милленариями, этими новыми мюнхенскими апостолами радикализма в их стремлении очистить имперское прошлое Германии, вытравить его их коллективной памяти, администрация США предложила Эйснеру участвовать в избирательной кампании, которая должна была — посредством обнародования секретных государственных документов — вылиться в полное и безоговорочное признание ответственности Германии за развязывание войны. Эйснер подчинился, опубликовав должным образом отредактированные — для усиления их зловещей тенденциозности — фрагменты документов, извлеченных из архивов баварского министерства иностранных дел.
Вероятно, Эйснером двигали самые лучшие побуждения, но de facto это угодничество перед американцами привело лишь к взрыву возмущения в массах, настроенных, несмотря ни па что, патриотично. Произошло отчуждение Эйснера от избирателей.
Тем не менее бунт Мюнхенского совета продолжался. В конце ноября под лозунгом «Los von Berlin!» («Прочь из Берлина!») Баварская республика разорвала отношения с берлинским министерством иностранных дел.
Средний класс начал проявлять растущее беспокойство; опасались белого террора. Выборы в Баварии прошли 15 января 1919 года. Во всех 32 округах, где баллотировался Эйснер, он потерпел сокрушительное поражение — его маргинальная бахромчатая партия собрала менее двух процентов голосов. На политической карьере можно было ставить крест.
21 февраля, когда Эйснер, мысленно репетируя свою прощальную речь, направлялся в ландтаг*,
* Здание земельного парламента.
граф Антон фон Арко-Валлей, молодой человек двадцати четырех лет, разрядил в него свой револьвер. Эйснер, пораженный несколькими пулями в голову, бездыханный рухнул в лужу крови. Телохранитель Эйснера оглушил Арко-Валлея дубинкой, после чего преступника сдали властям. В ходе расследования граф признался, что совершил преступление для того, чтобы доказать свое право быть принятым в секретную ложу, в так называемое общество Туле, куда графа не приняли из-за его расовой неполноценности — мать молодого Арко была еврейкой. Еще один полезный идиот? Это вполне вероятно.
Возможно, тулисты, вдохновив Арко на «подвиг», рассчитывали на последующий захват совета красными (большевиками), что дало бы им повод совершить белый переворот, для которого в таком случае было бы готово, так сказать, логическое объяснение и тыловое обеспечение[26].
После убийства Центральный комитет Мюнхенского совета ввел комендантский час и объявил в Баварии всеобщую забастовку. В марте наследство Эйснера оспаривали две враждующие группировки: социалисты, руководимые местным лидером Гофманом, и анархо-коммунистические революционеры. В течение пятидневной интерлюдии — с 7 апреля (дня провозглашения первой мюнхенской Raterepublik) по 12 апреля 1919 года, — когда кабинет Гофмана, не выдержав натиска объединившихся революционеров, переехал в близлежащий город Бамберг, анархистские арлекины принялись с большой помпой изгонять скуку из заново провозглашенного Баварского Совета. Наивысшими достижениями этого балаганного представления стало введенное на государственном уровне обязательное знание поэзии Уолта Уитмена всеми школьниками старше десяти лет, отмена преподавания в школах истории и выпуск специальных денежных купюр с указанием истечения срока действия[27].
В результате последовательности до сих пор неизвестных маневров и манипуляций триумвират русских социалистов-революционеров*
*Одна из соперничавших революционных фракций, которая в принципе — в отличие от большевиков — отстаивала интересы крестьянства, но в конечном итоге до того, как была уничтожена Лениным и его соратниками, стала гнездом начинающих политических убийц.
— Левина, Левине и Аксельрода, которые действовали, как полагают, не имея на это мандата из Москвы[28], — вытеснил местных мятежников и сумел утвердиться во главе движения, которому было суждено стать вторым и последним опытом умиротворения в Мюнхене. Этот опыт начался 12 апреля 1919 года. Анархисты быстро и бесследно исчезли с политической сцены, а трое «русских», как стали впоследствии называть этих революционных агентов, установили с помощью местной Красной Армии режим террора и безудержного распутства.
«...Слава тем, от кого отвернулась удача...» (Уолт Уитмен)[29]
Этой власти было суждено продержаться всего пару недель, так как белогвардейцы Носке, загодя вызванные бежавшим во Франконию правительством Гофмана, были уже готовы окружить Мюнхен. В последней склоке, до того как белогвардейский гнев обрушился на баварскую столицу, Левин и Левине были — как «еврейские подстрекатели рабочих масс» — изгнаны со съезда Советов, хотя связи их с Красной Армией остались достаточно прочными.
Полные решимости остановить поток антисемитских подстрекательств, каковые, как они верно полагали, обращают против них народное недовольство, «русские» распорядились ликвидировать «общество Туле», чье авторство и распространение неиссякаемого потока антиеврейских памфлетов было установлено без труда[30]. Двести членов общества были объявлены в розыск; в конце апреля семеро из них — мужчины и женщины, выходцы из весьма высокопоставленных семейств — были арестованы и помещены в гимназии. До того как белые вошли в город, их поставили к стенке и расстреляли — так они стали мучениками Туле.
Расправа белых с красной анархией и ее безумными русскими организаторами была куда более кровавой, чем в Берлине. Среди белых «освободителей» Мюнхена особо отличились капитан Эрнст Рем, начальник тыла в бригаде фон Эппа и ветеран войны, тулист Рудольф Гесс, незадолго до этого вступивший в регенсбургский Добровольческий корпус.
В мае порядок в Баварии был восстановлен.