14. Катастрофа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

14. Катастрофа

Когда П.Н. Дурново, старый и опытный бюрократ и царедворец, предсказал Витте, что Николай II будет «вроде копии Павла Петровича, только в нашей современности», — это оказалось вполне оправдавшимся пророчеством.

Действительно, у «воспитанного», вежливого и застенчивого Николая, внешне очень податливого и увертливого, но внутренне чрезвычайно упрямого, не могло быть тех эксцессов прямой жестокости и необузданного бешенства, какие были обычны у Павла.

Но политика Николая, по своему безумию, нелепости, растерянности и непристойности, далеко оставила за собою все безумства сумасшедшего Павла.

Среди великих князей открыто говорили об опасности, угрожающей династии. Об опасности для России никто из них, конечно, не задумывался. А вот опасность для династии — это был вопрос шкурный, близкий и понятный всем членам дома Романовых.

Но с дней Павла прошло больше столетия.

Если стали невозможны со стороны царя те грубые и резкие проявления безумия, какими отличался Павел, то и все члены семьи Романовых как-то измельчали, выродились, утратили энергию и стали неспособны на дворцовый переворот. О необходимости устранения Николая II говорили, шептались; у иных, у Николая Николаевича, у Владимировичей, даже стали разыгрываться вожделения, но дальше разговоров и шушуканья дело не пошло. Даже на убийство Распутина /277/ потребовалась решимость стороннего человека, Пуришкевича, которому один из великих князей только помогал.

Была еще опасность.

Александра Федоровна, среди всяких своих одержимостей, была одержима также манией самодержавия, а так как из Николая II никак невозможно было выкроить настоящего самодержца в стиле Николая I, то явилось опасение, что Александра Федоровна вздумает сыграть Екатерину II. Тем более, что роль Петра Федоровича была Николаю более к лицу, чем роль Николая I.

Явились предположения о необходимости обезопасить династию от Александры Федоровны, заперев ее в монастырь.

Особенно усилились толки о необходимости избавиться от Александры Федоровны во время войны.

Хоть и англичанка по воспитанию и полу-англичанка по происхождению, она все же была немецкой принцессой, и родной брат ее дрался против России. Шли толки об измене царицы, об ее симпатиях к немцам, о предательской переписке с Вильгельмом и т. д.

Возбуждал сомнения и патриотизм Распутина, а назначение Штюрмера, ставленника Распутина и царицы, человека с немецкой фамилией и вообще весьма подозрительных качеств, подлило масла в огонь.

О Распутине, даже о царице, о темных безответственных силах заговорили даже в Государственной Думе, заговорили не только Милюков, но даже такой отъявленный монархист, как Пуришкевич.

А Николай, как нарочно, все больше попадал под влияние жены и Распутина. Правительство стало общим посмешищем, презираемое всеми.

Кавардак был совершенно неописуемый. До Штюрмера, до этого героя разгрома тверского земства, до этого субъекта, имевшего определенную репутацию вора и низкого льстеца, Николай дошел не сразу, а после головокружительной министерской чехарды.

Побывал в министрах Н. Маклаков, потешавший царя изображением «прыжка влюбленной пантеры» /278/ и проводивший с веселой наглостью откровенно черносотенную политику.

Был необыкновенно развязный Хвостов, который при докладах царю надевал погромный значок союза русского народа с лентами; был Саблер, переименовавшийся в Девятовского и лебезивший перед Распутиным, Саблер, о котором Победоносцев, на вопрос, почему он терпит подле себя такого субъекта, мог только сказать:

— А кто нынче не подлец?

Был даже Курлов, о назначении которого постеснялись опубликовать через Сенат, так что в Сенате отказались принять какую-то бумагу, подписанную им, как товарищем министра внутренних дел. Наконец, был Штюрмер с Протопоповым, который оказался просто сумасшедшим, и именно тогда, когда его прогрессивный паралич стал явным, он показался Николаю самым подходящим министром.

Вновь назначенные министры не решались переезжать на казенные квартиры, или на всякий случай оставляли за собой свои частные квартиры. Случалось так, что министр, после доклада у Николая, выносил уверенность в прочности своего положения, начинал переезд на казенную квартиру и утром, не успев еще устроиться, среди беспорядка только что перевезенной обстановки узнавал из газеты о состоявшемся своем увольнении.

И все это происходило во время страшной войны.

Франция рада была случаю свести старые счеты с Германией. Англия рада была случаю разрешить свое соперничество с Германией в мировой торговле, Николай, обжегшийся на своей дальне-восточной политике, обрадовался случаю взять реванш на Ближнем Востоке, а дельцы, поставщики и заводчики заранее учитывали бешеные траты, барыши и аферы. И все это будто бы из-за Сербии. Перебито и перекалечено было людей в несколько раз больше, чем все население Сербии, разорены были территории, тоже во много раз превышавшие всю территорию Сербии, и истрачено было средств неизмеримо больше, чем стоила вся территория и все имущество Сербии. /279/

Бывший тогда французским послом в Петербурге Палеолог очень откровенно в своих мемуарах рисует роль России в этой войне с точки зрения союзной Франции. Так как Германия была сильнее Франции и могла очень быстро ее раздавить, то Россия должна была поставлять в возможно большем количестве пушечное мясо, которое своей численностью отвлекало бы возможно большую часть немецких войск.

И целые корпуса посылались на явную гибель, без всякой надежды и без всякой возможности успеха, лишь бы трупами сотен тысяч русских крестьян и рабочих отвлекать немцев.

Война велась так, что жителям театра военных действий, т.е. губерний западной полосы России, свои были страшнее врагов. Поголовные выселения, грабежи, погромы и самая разнузданная бестолочь…

И все же Николай позавидовал лаврам главнокомандующего в. кн. Николая Николаевича, сослал его с перепугу за его «популярность» на Кавказ и сам назначил себя главнокомандующим, хотя едва ли способен был самостоятельно командовать ротой.

После трехлетнего кровавого кошмара, когда Распутин между двумя пьяными оргиями натуживался в заботах о том, созывать ли Думу или не стоит, а если Дума действует, то распустить ли ее или не распускать, — наступил конец.

Распутин был убит, Александра Федоровна окончательно растерялась, Николай — растерянный и жалкий — метался, как угорелый, и всем до смерти надоел, солдатам, рабочим, кадетам, даже октябристам и националистам.

Оказалось все очень просто: Николай убедился, что он царствовал не милостью божией, а попущением народным. А когда народ не захочет, то и приготовленные полоумным Протопоповым пулеметы не помогают. И Николай подписал отречение почти равнодушно и покорно, с каким-то тупым безразличием, с которым он переживал все катастрофы: Мукден и Цусиму, Ходынку и 9-е января.

И став обывателем Николаем Романовым, разоблаченным от столь непристалых ему императорской мантии, /280/ короны и скипетра, он опять стал «Никой-Милушей», скромным, воспитанным, покладистым человеком, и горячо молился своему богу, которого он так долго оскорблял своими кощунствами, и умилял свою стражу скромностью и покорностью судьбе.

Он христосовался с конвойными и даже тайком пробирался в их комнату, играть с ними в шашки.

Но как бы монархисты ни старались, из Николая никак не удастся создать легенды. Нет в его личности никакого материала ни для трагедии, ни для легенды, ни тем более для героической поэмы.

Николай был не хуже окружавших его людей. Как ни был он скуден умом, душой и характером, он по праву презирал тех, которые служили ему.

И Распутин, при всем своем распутстве, был не хуже, а лучше, даже честнее и умнее тех, которые толпились в его передней, всячески унижались и заискивали у него. Был лучше таких сановников, как Саблер, который поклонился ему в ноги, после того, как получил через него назначение в обер-прокуроры «святейшего» синода.

Этот темный мужик своим немудреным крестьянским умом понял, что за мразь эти сановники и министры, все эти дамы и государственные люди. И он по праву презирал их и третировал их, видя, какая гниль скрывается за всем этим блеском и треском чинов, положений, родовитости, внешней культуры и «образованности».

Презирал он, надо думать, и Николая, и Александру Федоровну.

Ибо он все же был умнее.

Николай II мог быть и красив, как Аполлон, величествен и грозен, как Николай I, мог быть и либерален, и даровит, но исторически он все равно был обречен, потому что сам царизм, независимо от личных качеств его представителей, был давно обречен…

И эту обреченность как-то чувствовал последний царь, и был он перед лицом уже надвинувшейся катастрофы как-то странно рассеян, равнодушен и безразличен, хотя осознать умом ничего не мог.

Когда революция уже охватила Петроград, когда солдаты братались с народом, когда Родзянко выходил /281/ из себя, стараясь что-то спасти, когда министры арестовывались рабочими и студентами, и даже помешанный Протопопов перестал вызывать дух Распутина, когда сановники, переодетые, прятались в дворницких или у знакомой прачки, а на улицах развевались красные флаги, Николай, в ответ на тревожные телеграммы Александры Федоровны, что Окружной суд горит, что войска переходят к народу, телеграфирует 28 февраля 1917 г. по-английски из ставки:

«Мыслями всегда вместе. Великолепная погода. Надеюсь, чувствуете себя хорошо и спокойно. Любящий нежно Ника».

Дочь доктора Боткина, Т. Мельник-Боткина, убежденная монархистка, в книге, изданной в Белграде, сообщает, что даже самые преданные, старые царские слуги, последовавшие за ним в Тобольск, вели себя возмутительно.

«Даже в это трудное время», — говорит Т. Боткина, — «преданность придворной прислуги их величествам не помешала им красть провизию, подавать невероятные счета, съедать присылаемые их величествам подарки и напиваться до того, чтобы ползать мимо комнаты их величеств на четвереньках».

Еще один штрих из истории общения царской семьи с «народом».

При наследнике, который и в десятилетнем возрасте часто не мог сам передвигаться, состоял дядька из матросов, Деревенько, который носил мальчика на руках.

Этот Деревенько, без которого маленький Алексей почти не мог существовать, естественно, стал почти своим человеком в царской семье.

И, вот, когда как-то по недоразумению или по ошибке случайно вскрыли его сундук, он оказался наполненным накраденными в разное время вещами…

Николай II не хотел дать русскому народу конституции и был по-своему прав. Но и русский народ был по-своему прав, когда не очень соблазнился этой конституцией.

У Щедрина немецкий «мальчик в штанах» корит русского «мальчика без штанов»: /282/

«— … Вот уже двадцать лет, как вы хвастаетесь, что идете исполинскими шагами вперед, а некоторые из вас даже и о каком-то “новом слове” поговаривают — и что же оказывается? — что вы беднее, нежели когда-нибудь, что сквернословие более, нежели когда-либо регулирует ваши отношения к правящим классам, что Колупаевы держат в плену ваши души, что никто не доверяет вашей солидарности, никто не рассчитывает ни на вашу дружбу, ни на вашу неприязнь… ах.

Мальчик без штанов: — Ахай, немец! а я тебе говорю, что это-то именно и есть… занятное.

Мальчик в штанах: — Решительно ничего не понимаю.

Мальчик без штанов:— Где тебе понять! Сказывал уже я тебе, что ты за грош чорту душу продал, — вот он теперь тебе и застит свет.

Мальчик в штанах: — «Сказывал!» Но ведь и я вам говорил, что вы тому же чорту душу задаром отдали… Кажется, что и эта афера не особенно лестна..

Мальчик без штанов: — Так-то задаром, а не за грош. Задаром-то я отдал — стало быть, и опять могу назад взять…»

Неужели и Николая II любили?

Как это ни странно — иные любили и любят до сих пор.

Она не очень распространена, эта любовь, даже очень не распространена, но она все же существует, и в загадке этой любви интересно разобраться.

Не буду разбираться в идее монархизма и царизма вообще, с которой необходимо идейно бороться.

Исторические пережитки вообще обладают большой живучестью, и хотя революция в психике обыкновенно предшествует революции в жизни, но многое в психике переживает всякие революции.

Переживают многие бытовые навыки, переживают религиозные традиции, переживают и родственные или монархические чувства и настроения. Самое трудное в революции не самый переворот, не смена одних форм политических и социальных другими, а закрепление завоеваний революции в быте, в чувствах, навыках и настроениях. /283/

Николая любили многие обыватели из тех, которым не приходилось непосредственно и лично страдать от его политики.

Николай сам был типичным обывателем, и обывательские души чувствовали свое душевное родство с ним.

Царь, облеченный такой почти мистической властью, таким почти сверхъестественным могуществом, неограниченный повелитель миллионов и вместе с тем такой типичный обыватель.

Разве это не мило, не трогательно?

Всякая мещанская душа, вернее, всякое мещанство души чувствовало свое духовное родство с этим своим царем.

Могли ли не любить Николая те бесчисленные читатели и в особенности читательницы, которые так решительно предпочитали Вербицкую Толстому и Достоевскому?

Что такое мещанство души?

Это прежде всего удовлетворение малым и мелким. О, не в смысле материальном, тут у мещанской души жадность непомерная, аппетит чудовищный. Об этом свидетельствует вся буржуазно-мещанская культура. Удовлетворение культурно, идейно малым — вот суть мещанства души.

И вот царь, «божий помазанник», обладающий сам почти божеской властью, такой мещанин, с таким ничтожным образованием, с такой мелкой обывательской душой, такой близкий, понятный.

И такой скромный, застенчивый…

Положим, Шопенгауэр как-то заметил, что, встречая очень скромного человека, он склонен подозревать, что у него достаточно оснований для скромности. Но, во-первых, Шопенгауэр писал не для мещанских душ, во-вторых, разве эта достаточность оснований не трогательна?

Любовь-жалость питали к царю-недотепе, к его «двадцати двум несчастьям», к жертве злой истерички жены, к сыну сурового и тупого деспота-отца, к отцу жалкого, неизлечимого больного ребенка. Сама неотвратимая обреченность Николая, слишком очевидная /284/ даже для самых непроницательных глаз, питала эту любовь-жалость к нему.

Вне политики, в плоскости обывательского бытия, Николай мог быть и «симпатичным».

Его нечестность, его лживость и коварство — все это проявлялось именно в области политики, где он был решительно не на месте и не в своей тарелке. Эти качества были естественным оружием слабого, неумелого, робкого человека.

Как обыватель, как армейский поручик, как помещик Николай мог бы прожить свою серенькую незаметную, ничем не отмеченную жизнь и «добродетельно», и прилично, и благополучно, и даже весьма «симпатично». Ибо Николай был именно «симпатичен» в том обывательском смысле, в каком этот термин прилагают к человеку, который ни холоден, ни горяч, ни особенно преступен, ни слишком добродетелен, ни очень умен, ни чрезмерно глуп, ни ангельски прекрасен, ни дьявольски безобразен. Он представлял бы образец милой золотой середины.

Но, к несчастью, он дал себе труд родиться наследником огромного царства на перевальном изломе русской истории, в эпоху войн и революций… и ему пришлось тратить так много пороху…

Может быть, он и тратил его так много потому, что не он его выдумал…

Когда вникаешь в историю русского царизма, в этот длинный свиток преступлений, глупостей, кровавых кошмаров, только диву даешься, как могла все-таки уцелеть несчастная Россия и сохранить в себе столько великих сил и великих возможностей.

На «святой Руси» принято было говорить, что ее всегда спасает Николай-угодник.

Может быть, и в этом случае небесный патрон царя Николая постоял за свою Русь и послал ей напоследок такого царя.

При другом царе, при человеке иного характера и иного закала, язва царизма, в течение веков разъедавшего тело России и растлевавшего ее душу, не была бы так быстро и бесповоротно изжита. /285/

Николай хорош тем, что он был бесспорен. Любители царизма могут еще спорить о таких царях, как Петр I, как Екатерина II, как Александр I, II и даже III, даже о первом Николае, но второй Николай — бесспорен. По-обывательски и в плоскости обывательской жизни можно еще о нем спорить, но в области исторической, как историческое явление, как царь, Николай II совершенно и окончательно бесспорен.

В нем царизм сказал свое последнее и неизменное слово.

Чудо и предстательство за «святую Русь» Николая угодника сказались в том, что последний Романов так облегчил дело революции в ее политическом фазисе, в свержении царизма… Политическая надстройка, веками закрывавшая от подлинной России свет солнца, рухнула в одночасье и открыла путь революции социальной.

В тот февральский день, когда перед памятником Александру III казак, вместо того, чтобы врубиться в восставший народ, обратил свое оружие против врага народа и убил полицейского пристава, был концом того, чему начало положил Николай 9 января 1905 года, расстреляв доверчиво и благоговейно шедших к нему рабочих.

Крестьянство можно было обманывать долгие века, рабочих — только немногие годы.

От 9 января 1905 года до 27 февраля 1917 года, прошло всего с небольшим двенадцать лет…

О покойниках принято говорить только хорошее — или молчать.

О покойном царизме молчать трудно, потому что жив еще монархизм и бродят по Европе связанные с ним вожделения и мечты.

И Екатерина II, с ее Наказом и «вольтерьянством», и Александр I, с его конституционными мечтами, и Александр II, с его реакционным либерализмом, и Николай II, с его провокаторской конституцией, все они пуще всего охраняли свое самодержавие и абсолютизм своей власти, не говоря уже о Николае I и Александре III. И были они по-своему правы. Царизм, монархизм /286/ имеют смысл только как самодержавие, как власть неограниченная и самодержавная.

Конституционализм и парламентаризм — обман, компромисс или лицемерие.

Все эти ограничения неизбежно сводятся либо к фактическому упразднению монархической власти, на место которой становится власть олигархическая, а затем буржуазно-классовая, как в Англии, либо цезаристская, как во Франции, при Наполеоне.

Монархизм обречен, а господство трудящихся есть неизбежный грядущий день истории.

Абсолют изжит уже во всех областях, прежде всего, в религии и морали, где он был сильнее всего и где из абсолютной власти царя небесного выводилась абсолютная власть царя земного, царя «божией милостью». Теперь абсолют изжит даже в области точных наук, даже в математике и физике, где воцарился принцип относительности.

Николай II довел принцип царизма до нелепости, до самоотрицания, и в этом его бессознательная и невольная заслуга перед революцией. /287/