10. Трагедия царизма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10. Трагедия царизма

«“Не нашим умом, а Божьим судом”, — сказал Каратаев, этот удивительный мужик, у которого все выходило так кругло и так ладно спорилось».

Так, по догадке великого художника, воспринял события 1812 г. типичный русский крестьянин. Так же воспринял эти события и русский царь.

В душе крестьянина, который естественно, чувствует себя не субъектом творимой истории, а ее объектом, такое чувство вполне естественно. Но в душе монарха, в душе самодержавного властелина, который всем своим антуражем, всей психикой, и своей, и окружающих его, непрестанно утверждается в представлении, что он является творцом истории, что он отливает историю своего времени в задуманные им формы, такое чувство, если оно им властно овладело, неизбежно должно произвести в душе определенный перелом.

«Не нашим умом, а Божьим судом» — эта истина, которая в устах Каратаева так поразила барина Пьера Безухова, который ни на какую активную роль в творящейся истории и не претендовал, совершила крутой перелом в душе царя, который по положению казался видимым центром событий.

И дальше, в Европе, это чувство совершенного бессилия всех дипломатических ухищрений еще более утвердило Александра в ощущении какой-то высшей силы, направляющей дела людские и устрояющей судьбы царств и народов.

Но как проявляется вмешательство провидения в дела людские, в историю царств и народов? Очевидно, /60/ только через тех людей, которых провидение избрало для этого и дало им власть на земле. И Александр стал смотреть на себя, как на орудие божьей воли, тем более, что это не только не противоречило той идее о самодержавной власти, которая так глубоко коренилась во всей наследственной психике Александра, но даже сливалась с этой идеей, давая ей высшую санкцию.

«Я вполне отдаюсь его предрешениям и он один всем руководит, так что я следую только его путями, ведущими к завершению общего блага», — так писал Александр в одном из писем своих князю Голицыну.

Голицын, этот светский молодой человек, весьма беспутного образа жизни, неожиданно для себя попавший 30 лет от роду по воле Александра в обер-прокуроры святейшего синода и затем, в качестве министра духовных дел, заправлявший всеми делами церкви, очень скоро не только втянулся в работу, но и, отдавшись ей всей душой, совершенно преобразился. Равнодушный в молодости к религии, он на своем новом посту глубоко проникся религиозным духом и религиозными интересами.

Как-то в начале 1812 г. Голицын спросил Александра, читал ли он библию. Александр, относившийся тогда к религии довольно формально, признался, что не читал.

Голицын поднес царю экземпляр библии, советуя читать, начиная с нового завета.

Летом того же 1812 г. Александр, отправляясь в Финляндию на свидание со шведским королем Бернадотом, стал во время долгих переездов в экипаже читать священное писание.

Чтение библии продолжалось и во время второго путешествия Александра в Вильну, и настолько вошло в привычку, что Александр прочел всю библию, в том числе и апокалипсис, и ветхий завет, и потом стал ежедневно прочитывать по одной главе из евангелия и по одному из апостольских посланий.

Об этом подробно рассказывает в своем исследовании вел. кн. Николай Михайлович. /61/

Это увлечение Александра библией заметно в стиле и тоне почти всех манифестов и воззваний 1812 г.

Еще раньше состоялось сближение Голицына и Александра с известным мистиком Р.А. Кошелевым. На Голицына же и Кошелева очень сильное влияние имел известный мистик масон Лабзин, переводчик мистических сочинений, издатель «Сионского Вестника».

В 1814 г., при посещении Англии, где, между прочим, под влиянием взбалмошной сестры своей Екатерины, Александр держал себя так, что уничтожил возможность соглашения с английским правительством, он познакомился с видными квакерами и много беседовал с ними; проездом в Голландию познакомился с известным мистиком Юнг-Штиллингом, в Гейлаборне встретился с баронессой Крюденер.

Таким образом, идея «священного союза» выросла в душе Александра на вполне подготовленной почве.

На этой же почве выросла и другая идея — идея военных поселений.

Много было условий, почему Александр с таким упорством и такой непреклонностью отдался этой идее и попутно отдал во власть неукоснительному и беспощадному исполнителю этой идеи Аракчееву всю Россию.

Русский царь совершенно не знал ни России, ни народа русского, и не узнал их до конца своих дней.

Он отстаивал конституции для Франции, он дал конституцию Финляндии и Польше. Наконец, он освободил от крепостной зависимости эстонских крестьян. Правда, освободил скверно, без земли, но все же сделал для них то, чего он никак не мог решиться сделать для русских крестьян.

Когда же дело касалось России, Александр терялся.

Русскому дворянству он не доверял и презирал его, что засвидетельствовано историческими фактами.

Это был единственный класс, который он знал ближе и мог судить о нем.

Среднего сословия Александр не знал, да оно само еще не успело самоопределиться в России. Крестьянство он знал только настолько, насколько царь мог /61/ знать солдат. Он видел в нем пушечное мясо, над которым свободно орудовала палка опрусаченного капрала.

Можно ли освободить крестьян и как это произвести в России, он решительно не знал, и он решил «облагодетельствовать» народ тем единственным путем, который был ему более всего знаком.

Сын Павла видел народ через призму любимой им и близкой ему солдатчины. Отсюда идея военных поселений. Идея эта, хотя и внушенная некоторыми иноземными примерами, выношена самим Александром. Аракчеев вначале был против военных поселений. Но Аракчеев никогда не имел своей инициативы и не смел иметь своих суждений. Это был идеальный исполнитель державной воли монаршей. И здесь опять сказалась вся непреклонность воли Александра.

Раз уверовав в спасительность военных поселений, он осуществил эту идею с такой неукоснительностью, какой немного примеров в истории нашего царизма.

Другого такого исполнителя, беспрекословного и ни над чем не задумывающегося, как Аракчеев, не было, и нет ничего удивительного в том, что Александр вполне ему доверился. Аракчеева страшно ненавидели — и было за что, — но Александр отлично знал, что более преданного слуги у него нет. При изумительной работоспособности он был нерассуждающим, слепым, неукоснительным, верным и без оглядки усердным исполнителем царской воли, и эту волю он исполнял с неумолимой жестокостью религиозного фанатика. Исполнительность была верой, религией этого железного человека, этого маниака усердия, опасного своей узостью и ни перед чем не останавливающейся прямолинейностью.

Когда читаешь письма Александра времен Венского конгресса, ясно чувствуешь, что их пишет душевнобольной, человек, одержимый религиозным помешательством. Цитаты из апокалипсиса, из евангелия, из посланий апостольских, библейские имена так и пестрят на каждой странице. Даже в оффициальных документах того времени, вышедших из-под пера Александра или им продиктованных и внушенных, часто /63/ прорывается этот религиозный бред. В это-то время и возникла у него идея об облагодетельствовании русского народа военными поселениями. Намерения были самые благочестивые. Теперь уже вполне выяснено, что идею военных поселений совершенно напрасно приписывали Аракчееву. В эту ошибку впал, между прочим, и Щедрин, который в своей «Истории одного города» изображает Александра под именем Гpycтилова и Аракчеева в лице Угрюм-Бурчеева.

Изображая внешность Угрюм-Бурчеева, Щедрин говорит:

«Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Пред глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они неизменно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличное качество), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться».

И дальше:

«Если бы вследствие усиленной идиотской деятельности даже весь мир обратился бы в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собою идеал человеческого общежития.

Вот это-то утвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатскиневозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены».

Старое доверие к Аракчееву, возникшее еще в те годы, когда он заслонял от помешанного на воинских пустяках грозного отца юного Александра, /64/ в позднейшие годы тихого и неизлечимого религиозного помешательства Александра приняло патологические размеры.

Чем были военные поселения и как осуществлялся этот кантонистский бред — слишком известно. Тяжелое наследие сумасшедшего отца сказалось и в других случаях Александровского царствования. Например, в усмирении любимого Александром Семеновского полка, которому в командиры был дан «идиот», достойный Аракчеевской эпохи, Шварц.

Сказалось это и в университетских неистовствах Магницкого и Рунича, и в закрытии Библейского общества, в увольнении Голицына стараниями Аракчеева и, Фотия и, наконец, в увлечении Александра этим темным изувером Фотием.

Были у Александра светлые промежутки. Он вернул Сперанского и поручил ему опять мудрить над конституцией. Но из этого опять ничего не вышло, и конституционность Александра так и осталась средством для наружного употребления, а эти средства, как известно, внутрь обычно не принимаются.

Душевная болезнь Александра не принимала такого острого течения, как у его отца, но венценосец все же не находил себе ни места, ни успокоения.

Трагедия Александра не была только его личной трагедией. Это трагедия царизма. Человек, достигший величайшей мировой славы и могущества, неограниченный властелин, повелевавший миллионами, единственный монарх в Европе, обладавший, казалось бы, полной возможностью осуществлять свои намерения, царь, которого не стесняли ни парламенты, ни палаты лордов или господ, не связанный никакими конституциями, на вершине славы и могущества — чувствует свое полнейшее бессилие и роковую бесплодность всех своих начинаний.

Он может причинять зло, и много зла, но это все, что он может. А зло может причинить и самый ничтожный предмет в природе. Но в деле добра он совершенно бессилен, и это в лучшем случае, часто же задуманное добро превращается в зло. /65/

В лице Александра I русский царизм с трагической наглядностью обнаружил свое творческое бессилие.

«Слова и иллюзии гибнут — факты остаются». Остались и оставили надолго неизгладимый след в русской истории факты: Магницкий и Рунич, Фотий и Аракчеев. И была историческая последовательность в том, что после Александра аракчеевщина, обагренная кровью 14-го декабря, была увенчана императорской короной и на тридцать долгих лет воссела на всероссийский престол под именем николаевщины.

После отцеубийцы, престол занял младший внук царственной мужеубийцы, Николай, начавший как палач, и кончивший, как банкрот. /66/