6. Обманутые ожидания
6. Обманутые ожидания
Александр I обманул ожидания, и члены тайных обществ серьезно дебатировали вопрос о цареубийстве. Но Александр Павлович успел умереть раньше, чем будущие декабристы успели что-нибудь предпринять.
На Сенатской площади некоторые декабристы имели возможность убить Николая. Якубович, стоявший близко от Николая с заряженным пистолетом, затем самому Николаю высказал недоумение, почему у него не хватило решимости убить его.
Николай твердо и решительно вел свою линию, и хотя это была линия смертельного перепуга, Николай сохранил еще такую бравую и самоуверенную осанку, что все поверили в незыблемость его самодержавия.
Александр II обманул ожидания, и ему нечем было оправдать этого. Парижский мир, под которым ему пришлось подписаться, ведь совсем не был похож на триумфальное вступление Александра I в Париж во главе свиты из немецких государей, которых он удерживал от грабежей.
Покорение Кавказа было, конечно, не то, а расправа с Польшей, несмотря на твердый отпор, данный попыткам иностранного вмешательства, тоже была совсем не то. Но и это на некоторое время поддержало престиж самодержавия. Однако надолго этого впечатления не хватило: оно скоро выдохлось.
Начав реформы, Александр II вызвал того духа времени, которого так боялся во всю свою жизнь Николай и которого скоро испугался и Александр Николаевич. /133/ Но загнать этого духа обратно в николаевский каземат уже не было возможности.
При Петре, при Екатерине уже стали появляться отдельные лица, как Прокопович, как Посошков, затем как Ломоносов, Новиков, Радищев, которые символизировали новые культурные достижения.
При Александре I таких уже стало много. Николай обезглавил эту новую русскую интеллигенцию, кого повесил, кого старался заморить в Сибири. И всю Россию старался подморозить, чтобы не пускала сильных ростков. Но Россия и под снежным саваном николаевского самодержавия росла неудержимо.
При Петре I, при Екатерине II, отчасти при Александре I монарх и двор еще стояли впереди русского общества и по образованию, и по вкусам.
Николай в своем самодержавном футляре и не заметил, как он отстал, насколько его поколение, люди тридцатых и сороковых годов, стало образованнее и культурнее и его самого, и окружающих его царедворцев.
Александр Николаевич еще стоял впереди кастового дворянства, но уже плелся в хвосте интеллигенции 60-x годов.
Самодержавие при Александре II уже окончательно потеряло свое культурное право на существование, свое моральное оправдание.
Самые умеренные цензовые круги русского общества понимали, что без установления в России правового порядка, без так называемого «увенчания здания» России не обойтись. Но все такие заявления, даже не говорившие о конституции, а только намекавшие на расширение самоуправления, на обуздание административного усмотрения и произвола, встречали суровый отпор со стороны царя как «бессмысленные мечтания» (Николай II даже эту терминологию не сам придумал).
В январе 1865 г. московское дворянство большинством 270 против 36 голосов приняло текст очень умеренного адреса, в котором просило «довершить государственное здание созванием общего собрания выборных людей от земли русской для обсуждения нужд, общих всему государству». /134/
Было, конечно, отказано, а спустя некоторое время царь откровенно высказался одному из предводителей дворянства, Голохвастову, отстаивавшему в дворянском собрании адрес:
«— Что значила вся эта выходка? — Чего вы хотели? Конституционного образа правления?»
Голохвастов подтвердил.
Александр продолжал:
«— И теперь вы, конечно, уверены, что я из мелочного тщеславия не хочу поступиться своими правами. Я даю тебе слово, что сейчас, на этом столе, я готов подписать какую угодно конституцию, если бы был убежден, что это полезно для России. Но я знаю, что, сделай я это сегодня, завтра Россия распадется на куски. А ведь этого и вы не хотите».
Парламентаризм к тому времени уже пережил свой медовый месяц и только в Англии еще вызывал к себе уважение. В остальной Европе уже обозначались черты парламентаризма как «величайшей лжи нашего времени», по позднейшему определению Победоносцева.
Александр читал «Колокол» и, вероятно, знал отношение Герцена к европейскому буржуазному либерализму.
Ну, а России не дворянской, выросшей разночинной России, как и России трудовой царь не знал и знать не мог. А о реформах более глубоких, чем конституционализм, о коренных реформах социальных царь и по воспитанию своему, и по образованию, и по положению, и по всей психике своей, конечно, и думать не мог.
И не было царю другого исхода, как фатально катиться по наклонной плоскости реакции. Это, по крайней мере, было привычно для всех его окружающих, для этого была готовая к услугам бюрократия с выработанными приемами и установившимися навыками.
Начатые реформы диалектически вели к «увенчанию здания», т.е. конституции. Но конституции на Западе уже успели принести свои разочарования: народные массы не стали от них ни довольнее, ни счастливее. Лучшие умы, такие люди, как Герцен, уже не верили в единую спасающую истину парламентаризма. /135/
На Руси славянофилы тоже были против конституции по европейскому образцу, националисты во главе с влиятельными Катковыми — еще пуще.
А идя против конституционных вожделений, царь неизбежно попал в лапы самой черной и беззастенчивой реакции.
У Александра II никогда не хватало искренности и смелости для действительного освобождения печати.
Цензура в том или ином виде была тем мертвым черепом, в котором гнездилась смертельно ужалившая его змея.
При разработке главных реформ — крестьянской и земской — печать была стеснена цензурой и не могла своим влиянием предотвратить гибельные ошибки.
А после цензурной «реформы» 1865 г. стало по существу не лучше, а хуже. Позаимствованная Валуевым у Наполеона III система карательной цензуры была не лучше цензуры предварительной, а только подлее.
Все органы печати доказывали правительству Александра II опасность стеснения печати, но этому не поверили.
Многочисленные покушения много раз вразумляли в этом смысле Александра, но не вразумили, и даже бомбы, растерзавшие царя на набережной Екатерининского канала, не вразумили его преемников.
С одной стороны свирепствовали жандармы и военные суды, с другой стороны — отчаяние и безграничное самопожертвование.
Хранение наборного шрифта, ручного печатного станка, нескольких брошюр или прокламаций каралось так же беспощадно, как хранение динамита. «Крамола» естественно перешла к динамиту.
И последние годы царствования Александра прошли в этой истребительной борьбе изжившего себя царизма с полной юных сил революцией.
Это была беспримерная борьба.
Нигде революционеры не обнаружили больше героизма и самоотвержения, нигде ни один монарх не метался целые годы, как затравленный зверь. Царь ничего не понимал. Он поверил лукавой камарилье, что революция — это нечто случайное, наносное, что /137/ она объясняется недостаточной бдительностью полиции. Он не понял органических корней революции, которую он считал только «крамолой».
Для революционеров в напряжении этой страшной борьбы царь получил какие-то апокалипсические очертания. Это был «зверь из бездны». Гаршинский «Красный Цветок», в котором сосредоточилось все зло мира. Надо вырвать, растоптать этот красный цветок — и зло исчезнет.
Никаких возможностей открытой борьбы не было. Борьба шла глухая, подпольная, рылись подкопы и снаряжались мины, падали жертвы.
Когда положение стало совершенно невыносимо, Александр утвердил лорисмеликовскую «диктатуру сердца» и стал склоняться на уступки, даже на подобие конституции.
Но в конституцию Александр не верил, все делалось робко, растерянно и, по обыкновению, слишком поздно. /137/