1. Этика и эстетика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Этика и эстетика

В поршневском анализе главного этического вопроса «что такое хорошо и что такое плохо?» отмечу три взаимосвязанных аспекта.

С одной стороны, это исследование происхождения самой оппозиции «плохого» и «хорошего».

Из предыдущего изложения должно быть ясно, что «плохим», «некрасивым» в конечном счете оказывается все, что прямо относится к поведению палеоантропа времен дивергенции, что хотя бы отдаленно напоминает такое поведение, наконец, все то, что можно интерпретировать как «соучастие» в его грязных делах, как «попустительство» ему, «соглашательство» с ним и т. п.

Характерно, что всевозможные этические своды разработаны в части «что такое плохо?» всегда гораздо подробнее, детальнее, ярче, чем в части «что такое хорошо?». «Хорошо» — это все, что не «плохо». Поэтому, хотя большинство сравнительно-исторических исследований по этике и эстетике занимается почти исключительно представлениями о «хорошем» и «красивом», с точки зрения Поршнева, напротив, наиболее интересными были бы исследования именно того, что в разные эпохи у разных народов считалось «плохим» и «некрасивым».

С другой стороны, это исследование самого физиологического и психологического механизма осуществления запрета — запрета делать что-либо «плохое». Поршнев так описывает общую «формулу» любого запрета — «нельзя, кроме как в случае…»:

«Все запреты, царящие в мире людей, сопряжены хоть с каким-нибудь, хоть с малейшим или редчайшим исключением. Человек не должен убивать человека, „кроме как врага на войне“. Отношения полов запрещены, „кроме как в браке“, и т. п. Пользование чужим имуществом запрещено, „кроме как при дарении, угощении, сделке“ и т. п. Совокупность таких примеров охватывает буквально всю человеческую культуру. Складывается впечатление», — осторожно продолжает Поршнев, — «что чем глубже в первобытность, тем однозначнее и выпуклее эти редчайшие разрешения, с помощью которых психологически конструируется само запрещение. Нечто является „табу“, „грехом“ именно потому, что оно разрешено при некоторых строго определенных условиях. Это — запрещение через исключение. По-видимому, при этом в обозримой истории культуры представления о „табу“, „грехе“, „неприкосновенном“, „сакральном“ и т. п. мало-помалу утрачивают свою генерализованность в противоположность чему-то, что можно и должно. Происходит расщепление на много конкретных „нельзя“. Достаточно наглядно это видно в том, как в христианстве или в исламе усложняется классификация „грехов“ не только по содержанию, но и по степени важности».[107]

Какова же природа такого специфического «конструирования» запрета?

Отвечая на этот вопрос, Поршнев ссылается среди прочего и на «философию имени», разработанную Лосевым:

«Расчленяя в слове как бы ряд логических слоев или оболочек, Лосев особое внимание уделил тому содержанию слова, которое он назвал „меоном“: в слове невидимо негативно подразумевается все то, что не входит в его собственное значение. Это как бы окружающая его гигантская сфера всех отрицаемых им иных слов, иных имен, иных смыслов. Если перевести эту абстракцию на язык опыта, можно сказать, что слово, в самом деле, выступает как сигнал торможения всех других действий и представлений кроме одного-единственного».[108]

Происхождение специфической формулы культурных запретов — запретов через исключение — лежит в физиологической природе суггестии. Резюмируя долгий эволюционный путь от интердикции к суггестии, Поршнев пишет:

«Но, в конце концов, возникают, с одной стороны, такие сигналы, которые являются стоп-сигналом по отношению не к какому-либо определенному действию, а к любому протекающему в данный момент (интердикция[109]); с другой стороны, развиваются способы торможения не данной деятельности, а деятельности вообще; последнее достижимо лишь посредством резервирования какого-то узкого единственного канала, по которому деятельность может и должна прорваться. Последнее уже есть суггестия».[110]

Возникнув в качестве инструмента торможения всего, кроме чего-то одного, суггестия породила два различных социальных феномена: слово человеческой речи, в которой доминирующим стало «можно только это», то есть «должно», и культурную норму, в которой, наоборот, доминирующим стало «нельзя все остальное».

Наконец, Поршнев специально анализирует наиболее древние запреты, выделяя три их важнейшие группы.

К первой группе он относит запреты убивать себе подобного, то есть ограничение сформированного в ходе дивергенции фундаментальной биологической особенности человека, о чем уже шла речь выше:

«По-видимому, древнейшим оформлением этого запрета явилось запрещение съедать человека, умершего не той или иной естественной смертью, а убитого человеческой рукой. Труп человека, убитого человеком, неприкасаем. Его нельзя съесть, как это, по-видимому, было естественно среди наших далеких предков в отношении остальных умерших. К такому выводу приводит анализ палеолитических погребений».[111]

«С покойника неприкасаемость распространялась и на живого человека. Он, по-видимому, считался неприкасаемым, если, например, был обмазан красной охрой, находился в шалаше, имел на теле подвески. На определенном этапе право убивать человека ограничивается применением только дистантного, но не контактного оружия; вместе с этим появляются войны, которые в первобытном обществе велись по очень строгим правилам. Однако человек, убитый по правилам, уже мог быть съеден».[112]

Таким образом, Поршнев намечает процесс постепенного преодоления «свойства» человека убивать себе подобных. В другом месте он так говорит о процессе монополизации государством права убивать (об этом пойдет речь в разделе Политические науки):

«Тут речь не об оценке — хорошо это или плохо. Ведь можно посмотреть на процесс этой монополизации как на путь преодоления человечеством указанного „свойства“: как на запрещение убивать друг друга, осуществляемое „посредством исключения“ — для тех узких ситуаций, когда это можно и должно (таков механизм осуществления многих запретов в истории культуры, в психике человека)».[113]

Ко второй группе запретов Поршнев относит «запреты брать и трогать те или иные предметы, производить с ними те или иные действия. Эта группа запретов особенно тесно связана с формированием общественного отношения собственности»,[114] о чем речь будет в следующем разделе..

Наконец, к третьей группе запретов Поршнев относит половые запреты, в частности, наиболее древние из них — запрет полового общения матерей и сыновей, затем братьев и сестер. Подводя итоги своему анализу образа жизни древнейших людей, Поршнев пишет:

«На заре становления общества […] эти запреты означали преимущественные права пришельцев-мужчин. Но сложившийся таким образом конфликт между ними и младшими выросшими на месте мужчинами разрешился в форме, во-первых, обособления младших в особую общественную группу, отделенную от старших сложным барьером, во-вторых, возникновения экзогамии — одного из важнейших институтов становящегося человеческого общества».[115]

Как уже говорилось выше, система «тасующегося стада» предполагает непрерывное обновление его состава, в ходе которого время от времени появляются новые пришельцы-самцы, примыкающие к этому «стаду», а через некоторое время вновь покидающие его.