Подвиг Москвы Михаил Фырнин
Подвиг Москвы
Михаил Фырнин
Принято считать, что подвиг способен совершить только человек, только человек способен достичь невиданных высот героизма. Но есть в нашей прекрасной и яростной истории страшный и великий 1812 год, когда Москва, целый город, сердце России, совершила великий и неповторимый подвиг самопожертвования. И хотя желание Наполеона – во что бы то ни стало захватить Москву – исполнилось, оно оказалось для него фатальным. По сути, в самом этом неправедном желании французского императора и крылось его наказание. Ибо все события, связанные со взятием Москвы, то есть со всем Московским походом, как называли свое нашествие на Россию сами французы, так или иначе несли на себе печать роковых.
Роковые обстоятельства
Можно по-разному относиться к дурным приметам, предзнаменованиям, роковым обстоятельствам, даже полностью отрицать их, но трудно не заметить, что, когда заканчивается важнейший этап истории, становится видна целая цепочка необычных фактов, сопровождавших его…
Рассказывают, что, когда Наполеон перед вторжением в Россию выехал на берег Немана в два часа ночи 23 июня, лошадь под ним рванула в сторону, испугавшись выскочившего зайца, сбросила императора на песок, и что кто-то из свиты громко крикнул: «Это плохое предзнаменование! Римлянин отступил бы непременно!..» Но Наполеон увидел в этом лишь случайность, полагая, видимо, что рок может распространяться только на Россию.
В обращении к армии перед вторжением он так прямо и заявил: «Рок увлекает Россию к погибели».
Не успели на следующий день войска Наполеона перейти Неман, как начало темнеть, поднялся ветер, донеслись раскаты грома. «Это угрожающее небо и окружающая нас пустынная местность, – свидетельствовал участник похода адъютант Наполеона граф Сегюр, – где мы не могли найти убежища, нагнали на нас уныние. Многие из тех, кто раньше был охвачен энтузиазмом, испугались, видя в этом роковое предзнаменование… В течение нескольких часов темные тяжелые тучи, сгущаясь, тяготели над всей армией… Они угрожали ей огнем и обрушивали на нее потоки воды. Поля и дороги были залиты водой, и невыносимый зной сразу сменился неприятным холодом».
«…Наша армия, – дополняет этот рассказ личный камердинер Наполеона К. Вери, – попала в такую грозу, какой я никогда не видел. Земля вокруг на расстоянии более четырех лье (16 км. – М. Ф.) была залита водой, и нельзя было разобрать, где находится дорога. Эта буря, оказавшаяся такой роковой, каким могло быть настоящее сражение, обошлась нам потерей многих людей, нескольких тысяч лошадей и части материально-технического обеспечения армии».
В Вильно, где казаки разрушили перед отходом мост, случилось «особенное несчастье». Наполеон приказал польскому эскадрону своей гвардии переплыть реку, и триста всадников послушно бросились в воду. Но на середине реки от сильного течения их сначала разъединило, начало сносить, лошади перепугались, перестали плыть, а потом, выбившись из сил, стали тонуть. «Армия, – замечает Сегюр, – застыла от ужаса…»
Но самый жуткий, самый зловещий факт был впереди. В первые дни перехода Великой армии от Немана начался неожиданный падеж скота и кавалерийских лошадей (последних пало не менее десяти тысяч). Он был совершенно необъясним. Главный интендант Дарю, гнавший вместе с армией гигантское стадо скота (600 тысяч голов для прокорма войска) и лошадей, предусмотрительно, – чтобы они легче переносили русский климат, – закупал их перед войной в местах, граничащих с Россией. Однако это не помешало гибели животных. Отравить такое их количество русские крестьяне или лазутчики не могли, поскольку французы шли по пустынной местности. Поэтому уже в июле Наполеон был вынужден изменить свои планы, ибо армия стала кормиться мародерством, сразу вызвавшим сопротивление крестьян и партизанскую войну.
Историки до сих пор не могут объяснить это загадочное явление, и многие склонны считать, что сразу после пересечения русской границы для Наполеона стали складываться роковые, то есть необъяснимые с обычных точек зрения, обстоятельства, которые были не в его пользу и над которыми он был не властен. И поэтому в его словах и словах окружавших его людей и всей армии все чаще и чаще звучат слова о роке.
Взяв Витебск, Наполеон делает вид, что решает остаться в нем до весны. Логика ведения войны диктовала это решение – самое опасное для России. Но, не получив от русского императора предложений о мире, Наполеон, хотя были уже построены тридцать шесть хлебопекарен, организовывались административные учреждения, готовились зимние квартиры, и однажды он даже во всеуслышание заявил своему администратору, что нужно «позаботиться о том, чтобы армия могла жить здесь, потому что мы не повторим глупости Карла XII», – он, несмотря на все это, отдает приказ идти к Смоленску. «Мир ждет меня у ворот Москвы», – замечает он.
Это было совершенно неожиданно после того, как все приближенные к нему генералы заявили, что если они последуют дальше, то фланги войска слишком растянутся, что нехватка продовольствия и будущие холода плохо скажутся на армии, а главное – что русские откровенно завлекают их в глубину страны – и Наполеон согласился с ними. Но Наполеон полагал, что Александр I начнет переговоры о мире (в которых он, Наполеон, продиктует свои условия) только после большого сражения. И поэтому Наполеон заявляет: чтобы добиться этого сражения, он пойдет даже до «самого святого города», то есть до Москвы.
Так оно в действительности и произошло, потому что после Смоленска русские армии, даже соединившись, не стали давать генерального сражения, ввиду подавляющего превосходства захватчиков, и продолжили отступление.
Вряд ли Наполеон, блестящий военный тактик и стратег, не понимал того, что понимали его генералы. Да русские никогда и не делали секрета из плана ведения войны с французами, поскольку предпочтение Наполеоном молниеносных и мощных ударов было известно. Имея это в виду, наш военный агент (атташе) в Париже флигель-адъютант Александр Чернышев писал в 1811 году военному министру: «Настоящий способ вести эту войну… должен заключаться в том, чтобы избегать… генерального сражения и сообразоваться, сколько возможно, с малой войной, принятою в Испании против французов, чтобы их тревожить, и стараться уничтожить недостатком продовольствия такие огромные массы войск, которые они поведут против нас».
Не знать подобных планов Наполеон не мог, тем более, что ровно за год до вторжения, 5 июня 1811 года, дипломат Коленкур передал ему поразительные по откровенности слова Александра I: «Если император Наполеон начнет против меня войну, то возможно и даже вероятно, что он нас побьет, если мы примем сражение, но это еще не даст ему мира. Испанцы неоднократно были побиты, но они не были ни побеждены, ни покорены. А между тем они не так далеки от Парижа, как мы; у них нет ни нашего климата, ни наших ресурсов. Мы не пойдем на риск. За нас – необъятное пространство, и мы сохраним хорошо организованную армию…»
Как тут было Наполеону не думать о победе в генеральном сражении, если сам противник заранее признавал в нем свое поражение.
Наполеон в этом же разговоре перечислил, какими огромными силами он скоро будет располагать. Этот подсчет, как заметил Коленкур, кружил ему голову, и потому Наполеон закончил разговор словами, что «хорошее сражение окажется лучше, чем благие решения Александра».
Уже после войны Кутузов в беседе с пленным французским офицером говорил, что он «хорошо изучил характер Наполеона и был уверен, что, раз перейдя Неман, он захочет покорять и покорять. Ему уступили достаточно пространства, чтобы утомить и разбросать армию, дать победить ее тактикой и голодом и окончательно погубить в суровые морозы. По какому ослеплению он один не видел западни, которую все замечали?»
Ослеплен Наполеон, конечно, был своими колоссальными силами – на Россию шла настоящая сухопутная Армада общим числом примерно 650 тысяч человек. Не только он сам, но и дипломаты всей Европы были уверены в гибели России, на которую «шла такая сила, какой не знала вся ее история с татарского нашествия» (Е. Тарле), и шел полководец, какого тоже не знала история.
Ослеплен был Наполеон и своими прошлыми победами – ведь он ни разу еще не проигрывал сражения, и вся Европа, кроме Англии, лежала к этому времени у его ног.
Бездна русских земель, в которой свободно могли разместиться все четырнадцать завоеванных им европейских государств, тоже не могла не кружить ему голову – ведь, присоединив их к своей империи, он владел бы миром. И поэтому за полгода до нашествия он хвастался баварскому генералу Вреде: «Еще три года, и я – властелин всего света». Для этой последней цели ему не хватало только Москвы.
Наполеон никогда ничего не предпринимал, предварительно это не обдумав и не рассчитав. Поэтому, хотя многим и казалось, что захват Москвы как цель возник у Наполеона неожиданно, в действительности он готовился к нему давно – и вот теперь представлялся случай, созрели или подготовлены обстоятельства, и потому он может сказать об этом вслух. И все же он говорит не сразу. Сначала намекает, потом предполагает, а после Смоленска открывает этот замысел как свое властное желание. Да и как можно было повернуть назад после тех колоссальных усилий по подготовке к войне, не одержав победы? Он пал бы в глазах Европы.
И потому, даже заранее зная всю стратегию защиты русских войск, Наполеон спокойно идет в западню русской армии, которую просто не считает нужным принимать в расчет при таком громадном перевесе в силах. Потому что все его действия были продиктованы единственной целью – взятием Москвы. По словам генералов, Москва стала для него всем: «Честью, славой и отдыхом». Этот роковой город – как назовет он потом Москву сам – словно был предназначен к погибели Наполеона, и потому ни здравому смыслу, ни трезвому расчету уже не было места в его рассуждениях. Не случайно все окружение Наполеона говорило, что после взятия Смоленска он стал неузнаваем. Именно в этот момент маршал Мюрат, бросившись на колени, заклинал его остановиться и не идти на Москву, а когда увидел, что это невозможно, то, предвидя страшный конец войны с русской армией, даже искал некоторое время смерти, чтобы избежать трагической судьбы.
И действительно, чем ближе к Москве продвигались войска, тем ужаснее становилось состояние Наполеона. Уже во время штурма и взятия Смоленска генералы заметили, что его впервые «охватила лихорадка нерешительности», связанная с тем, как вели себя русские: «Имущество, жилище, все, что должно было бы удерживать их на месте и могло бы нам служить, приносилось ими в жертву» и, – как пишет Сегюр, – «между собою и нами они воздвигали преграду из голода, пожаров и запустений». «С этого момента не только русская армия, но все население России, вся Россия целиком отступала перед нами. Император чувствовал, что вместе с этим населением у него ускользает из рук одно из самых могущественных средств к победе». Наполеон впервые, наверное, здесь понял, что воюет он не с русским царем, а со всем русским народом.
«Не только Наполеон, но и буквально никто в Европе не предвидел, до каких высот героизма способен подняться русский народ, когда дело идет о защите родины от наглого нашествия. Никто не предвидел, что русские крестьяне обратят весь центр своей страны в сплошную выжженную пустыню, но ни за что не покорятся завоевателю». (Е. Тарле).
Ожесточенное сопротивление, которое французы нигде не встречали, а также невозможность разгромить или хотя бы сразиться с русской армией, приводили Наполеона в бешенство. Болезни солдат, мародерство, дезертирство, необходимость подкрепления флангов и тыла уменьшали его армию с каждым днем. Перед деревней Бородино, где русские преградили Наполеону дорогу к Москве, французская армия была уже в три с половиной раза меньше по сравнению с той, что перешла границу. Но Наполеон считал, что для победы такого количества войск достаточно, и не скрывал радости, увидев, что русские решили принять сражение.
Московская битва
С восходом солнца 26 августа (7 сентября по н.с.) Наполеон отдал приказ наступать. Грохот пушек, разносившийся по ветру за 120 верст, оповестил о начале невиданного в истории сражения.
Но с каждым часом битвы Наполеон становился все мрачней и мрачней. По своему ожесточению и кровопролитию это сражение не походило ни на одно из данных им ранее. Больше всего его поражало то, что русские стояли насмерть, а не отступали. Не было пленных, не было трофеев. К вечеру, когда темнота остановила битву, и обе стороны отошли на свои прежние позиции, все, кто говорил с Наполеоном, не узнавали его. Известия были кровавые: почти половина его войска – около 60 тысяч солдат – лежала на поле (убиты 1200 офицеров и 48 генералов, ранены 20 тысяч солдат). Хотя Наполеон постарался сразу же объявить о своей победе, многие посчитали, что это слово не передает точно исхода сражения и для его характеристики нужно придумать какое-то другое. Ощущали это положение странных победителей и оставшиеся в живых французы. «Какое грустное зрелище представляло поле битвы, – писал на следующее утро после сражения Ц. Лежье. – Никакое бедствие, никакое проигранное сражение не сравняется по ужасам с Бородинским полем, на котором мы оказались победителями. Все потрясены…» «Не один Наполеон, – писал Лев Толстой в романе «Война и мир», – испытывал то похожее на сновидение чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения».
Споры о том, кто же все-таки победил в Бородинском сражении, не могут, видимо, разрешиться, потому что само сражение не выявило окончательно победителя, а лишь наметило его. И поэтому искать победителя нужно не столько в самой битве, сколько в ее последствиях. Ибо, если победитель Наполеон, то почему уже через месяц он запрашивает мира? Или если победитель Наполеон, то почему он не разгромил русскую армию и не заставил принять мир на его условиях?
Исход же битвы под стенами Москвы был таков, что, не выявив обычного победителя, она на самом деле решила все. Впервые со времени нашествия стойкостью и мужеством русских войск был полностью сломлен дух Великой армии. Французский политик Фезенак пишет, что «никогда дух французской армии не был так сражен, как после этой битвы… Мертвое молчание заменило песни, шутки солдат. Даже офицеры… были сбиты с толку. Это уныние понятно, когда следует за поражением, но оно было необыкновенно после победы, отворившей ворота Москвы». Роковая – так назовут ее французы.
То ли от болезни его лихорадило, то ли от страшного результата битвы, не принесшей ему той победы, какая ему была нужна, Наполеон почти совсем лишился голоса и был вынужден объясняться жестами. И только в ту минуту, когда ему докладывали полный список раненых и убитых генералов, он резко сказал вернувшимся на мгновение голосом: «Неделя в Москве, и больше этого не будет!»
Даже в страшном сне ему не привиделось того, что готовила ему эта неделя в Москве!
Кутузов мог отступать, минуя Москву, сразу на Калугу – как и предлагали ему его приближенные. Но он приказал отступать только через Москву, вовлекая в нее за собой французскую армию, чтобы она потеряла свой наступательный порыв после вступления в город. «Вы боитесь отступления через Москву, – говорил он 1 сентября, по свидетельству его ординарца А.Б. Голицина, – а я смотрю на это как на Провидение, ибо оно спасет армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не можем остановить. Москва – это губка, которая всосет его в себя». Кутузов хотел усыпить бдительность Наполеона и выиграть время, не тревожа его как можно дольше в Москве.
Возникавший у генерал-губернатора Москвы графа Ф.В. Ростопчина замысел сжечь Москву до вступления французов мог серьезно помешать этому плану Кутузова. Поэтому он, думая прежде всего о выведении из под наполеоновского удара русской армии, все время убеждал Ростопчина, что Москва сдана не будет. Не прост, не прост был Кутузов!
Победитель пустых улиц и сгоревших домов
К Поклонной горе – самому высокому месту перед столицей, куда поднимались, прежде чем войти в нее, русские люди, чтобы снять шапки и поклониться своему святому городу – Наполеон подъехал в коляске. Он весь в нетерпении, потому что в ее стенах заключаются для него все надежды на мир, на уплату военных издержек, на бессмертную славу. Он ждет депутации столицы с ключами от города. Однако проходил час за часом, но никто не появляется. А ведь он уже заготовил речь, где намерен сказать, что французы принесли русским цивилизацию. Но мало этого – ему приносят новое известие: Москва – пуста… Он не может поверить. Как?! Неужели столько великолепных дворцов, столько блестящих храмов и богатых домов было оставлено владельцами, словно это хлам, пустяк? Этим известием «он приведен был в чрезвычайное изумление, – рассказывает очевидец, русский пленный, находящийся в этот момент рядом с Наполеоном, – некоторый род забвения самого себе. Ровные и спокойные шаги его в ту же минуту переменились на скорые и беспорядочные… Это продолжалось битый час, и во все это время окружавшие его генералы стояли за ним неподвижно как истуканы, не смея пошевельнуться».
Ничего подобного представить себе Наполеон не мог. Он свирепел, крыл русских почем зря, обвиняя их в «неумении правильно сдаваться», но незавидное положение его становилось все более и более очевидным. Ведь «с тех пор, что люди себя помнят, еще не случалось, чтобы население из 500 тысяч жителей целиком бежало из своей столицы. Все до единого, от старика до младенца, бежали на чем попало, не запасшись ничем» (де-ля Флиз).
«…Только вследствие того, что они уехали, – скажет потом Лев Толстой, – и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце… поднималась из Москвы в саратовскую деревню с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга… делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию».
Когда Кутузову доложили, что французы заняли Москву, он сказал: «Слава Богу, это их последнее торжество».
Наполеон въехал в столицу ночью и остановился в доме у Дорогомиловской заставы. Но спать ему не пришлось: сначала мешали клопы, а в два часа ночи в Москве начались пожары. На рассвете он направился в Кремль. И там, решив, что захватом Москвы война кончена, Наполеон пишет лицемерное письмо Александру I, уверяя, что он пришел в русскую столицу с дружескими намерениями, одновременно намекая, что дело сделано и неплохо бы заключить мир – и отправляет письмо с раненым русским офицером.
Во вторую ночь пожар разгорелся с такой силой, что Кремль окружила стена огня. По небрежению часовых под окна Наполеона был пропущен артиллерийский обоз и, если бы огонь зажег артиллерийские парки, колоссальный взрыв уничтожил бы Наполеона вместе с войском и городом.
Но огонь Провидения берег Наполеона и его солдат от легкой смерти.
Настроение у французов было подавленное. 36 часов прошли в непрерывной борьбе с огнем. Наутро Наполеон не может найти себе места. «Какое ужасающее зрелище! – восклицал он. – Это они сами! Сколько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди?! Это скифы!..» Хотя он поразил Русскую Империю в самое сердце – у русских не было ни страха, ни покорности. Не они, а он чувствовал себя побежденным. «Победа, – пишет Сегюр, – которой он все принес в жертву, гоняясь за ней, как за призраком, и уже готовый схватить ее, исчезала на его глазах в вихрях дыма и пламени!»
Наполеона с трудом уговаривают уйти из города, но все выходы из Кремля уже в огне. Только по подземному переходу он вместе с гвардией выбрался из Кремля. «Пепел слепил глаза, а буря огня оглушала, – вспоминал Сегюр. – Даже те из нас, кто уже успел ознакомиться с городом, не могли ориентироваться, так как улицы исчезли среди дыма… Император пустился пешком через этот опасный проход. Он продвигался среди горящих сводов, падающих столбов и раскаленных железных крыш… Пламя, с яростным шумом пожиравшее здания, среди которых мы шли, и раздуваемое ветром, высоко поднималось, образуя дугу над нашими головами… Жар обжигал нам глаза… Жгучий воздух, горячий пепел, огненные искры… Мы почти задыхались в дыму…»
И тут Наполеону опять пришлось пройти мимо длинного обоза с порохом, но рок и здесь спасает его, чтобы провести сквозь долгую и непрерывающуюся цепь унижений. В огненном смерче их проводник заблудился и не знал, куда идти. «Здесь, – пишет Сегюр, – и закончилась бы жизнь Наполеона, если бы не мародеры из первого корпуса, которые, узнав императора, с трудом вывели его на выгоревшее место».
На другое утро «весь город представлял сплошной огненный смерч, который поднимался к самому небу и окрашивал его цветом пламени. Наполеон долго смотрел на эту зловещую картину в угрюмом молчании и потом воскликнул: «Это предвещает нам большие несчастья!» Цель его похода достигнута. Вот она, лежала сейчас перед ним – святая Москва, город русских царей, предел его желаний. Он получил то, что хотел, но это оказалось не то, что ему было нужно. Ум его отказывается понимать происходящее, он не знает, что делать дальше. В одном из своих бюллетеней он даже объявляет, что Москвы как города больше не существует. Потом он все же возвращается в Кремль, самоуверенно заявляя, что «два таких имени, как Наполеон и Москва, соединенные вместе, окажутся достаточными для завершения всего». Но имя Москвы соединилось с именем Наполеона, только чтобы стать роковым для всей его дальнейшей судьбы.
Кто сжег Москву?[9]
Французы или русские? Спор об этом продолжается до сегодняшнего времени, хотя, думаю, исчерпывающий и однозначный ответ на него давно дал Александр Николаевич Попов (1820–1877), русский историк XIX столетия в своей фундаментальной монографии об Отечественной войне 1812 года, удостоенной в 1877 году Уваровской премии Академии наук.
Вся Россия, говорит Попов, после известия о пожаре, стала считать, что Москву сожгли французы. Но Наполеон не собирался ее поджигать, поскольку она нужна была ему для заключения выгодного мира. Он запретил вначале грабеж войскам и даже предполагал не облагать жителей военною контрибуциею. «Еще менее, – считает Попов, – могло быть побудительных причин к такому поступку со стороны его войск… Если же невозможно допустить предположения, что французы сожгли Москву, то сам собою выходит ответ на вопрос о том, кто ее сжег, и остается только определить, какая доля участия в этом событии принадлежит графу Ростопчину?» Ведь именно его, генерал-губернатора Москвы, называл Наполеон в своих бюллетенях главным виновником Московского пожара.
В начале 1813 года, сообщает Попов, поручая вниманию графа Ф. В. Ростопчина одного английского капитана, отправлявшегося в Россию, граф М.С. Воронцов писал: «Он едет, чтобы вблизи посмотреть на народ, который превзошел все современные и прежние народы своим великодушием, доблестью, постоянством и любовью к Отечеству. К кому лучше могу направить его, как не к тому, кто был главною причиною, вызвавшею эти доблести… Я ни с кем не могу вас сравнить, кроме князя Пожарского, но ваш подвиг еще труднее».
Примечателен ответ, в котором Ростопчин отклоняет от себя эти похвалы: «Вы хвалите мою любовь к Отечеству; но сколько же лиц, которые превзошли меня! Крестьяне, которые сами жгли свои избы; отец, приведший ко мне двух сыновей и отдавший их на защиту Отечества; старуха, приведшая ко мне двух сыновей и внука и говорившая им: «Да будете вы прокляты, если не истребите злодеев»; один слуга, выстреливший в Мюрата на Арбате, полагая, что это Бонапарт и убивший какого-то полковника; крестьянка, которая зажгла дом в той мысли, что там ночует это чудовище. Двое последних поплатились жизнью за свою преданность. Вот герои! Позавидуем им, и будем считать себя счастливыми, что принадлежим к их соотечественникам».
Переехавший жить в Париж в 1816 году (до 1823 года) граф Ф. В. Ростопчин (1763–1826) всегда молчал, когда речь заходила о пожаре Москвы, поддерживая уже сложившееся мнение о своей роли в ней.
Но когда в английских журналах в 1822 году появилось сообщение, что сэр Роберт Вильсон «помогал графу Ростопчину привести в исполнение задуманное им намерение сжечь столицу», Ростопчин тотчас поместил опровержение. Известно также, что на лечении в Бадене в 1817 году «однажды вечером у Тетенборна он начал насмехаться над теми, которые воображают, что возможно сжечь огромный город, как на театральной сцене сгорает Персеполис от руки Тайсы.
«Я поджег дух народа, – говорил он, – и этим страшным огнем легко зажечь множество факелов». Затем он объяснил, какие принимал меры, как генерал-губернатор: велел вывезти пожарные трубы, открыл тюрьмы и вообще распоряжался с тою целью, чтобы французам оставить не город, наполненный всеми средствами для существования, а место запустения, и, наконец, решительный пример, который он дал сам, когда сжег свой дом в подмосковной деревне».
«Но всего смешнее, – говорит он в письме 1816 года своей дочери, – что моя так называемая знаменитость основана на Московском пожаре, событии, которое я… вовсе не приводил в исполнение, и никто не говорит ни слова… о героизме народа».
Но за три года до своей смерти, в 1823 году, в Париже, Ростопчин все же решил сказать «Правду о Московском пожаре», издав это свое сочинение, вызвавшее всеобщее удивление не только русских, но и иностранцев, поскольку в нем он впервые публично отказывался от чести сожжения Москвы. «Общее мнение не только во Франции, но и повсюду, – говорилось в парижской прессе, – приписывало сожжение Москвы графу Ростопчину по приказанию правительства… Но вот наконец появилась Правда о Московском пожаре… Граф Ростопчин уверяет, что пожар Москвы не был его делом, что он не задумал его и не приготовил… Всем известно, какие были последствия этого достопамятного происшествия и какое оно имело влияние на судьбы Европы. Самые просвещенные умы считали его не только главнейшею причиною спасения России, но и падения Наполеона. В зареве Московского пожара уже виднелась Св. Елена…
Действительно, графу Ростопчину, и нельзя было бы удивляться, что его имя в общем мнении Европы связалось неразрывно с пожаром Москвы на основании ложного предположения, будто Москва была сожжена по распоряжению правительства». Но такого распоряжения в действительности не было, и «граф Ростопчин действовал в этом случае лично, а не как представитель правительства. Но граф Ростопчин в своей Правде отказывается и от этого…»
Но если не он, то кто же тогда сжег Москву?
«Первые пожары произведены были, – говорит Попов, – полицейским чиновником Вороненкою, исполнявшим приказания графа Ростопчина, который, вероятно, для облегчения совершить опасное (почти в виду неприятеля) предприятие, указал ему на разрывные снаряды, приготовленные Леппихом для воздушного шара».
Однако еще до вступления в Москву неприятеля, по словам Ростопчина, в разговорах с купцами, мастеровыми и людьми из простого народа ему «приходилось слышать следующее выражение, когда они с грустью заявляли опасение, что Москва может достаться в руки неприятеля: лучше ее сжечь! Во время моего пребывания в Главной квартире князя Кутузова я видел многих москвичей, спасшихся из столицы после пожара, которые хвалились тем, что сами сожгли свои дома». Это последнее показание подтверждают и другие свидетели-очевидцы. «Бывшие в Тарутинском лагере, конечно, помнят точно так же, как и я помню, – говорит И. П. Липранди, – что московские выходцы рассказывали, как они сами и другие москвичи поджигали свои дома и лавки перед тем, чтобы уйти из ней».
«После изложенных свидетельств возможен ли вопрос о том, кто сжег Москву? – вопрошает Попов. – Тот, кто имел на это право, тот, кто жег, начиная от Смоленска, все свои города, села и деревни и даже поспевавший в поле хлеб, лишь только проходили русские войска и приближался неприятель, – Русский народ в лице всех сословий и состояний, не исключая и лиц, облеченных правительственною властью (выделено мной. – М. Ф.), в числе которых был и граф Ростопчин». «Москва, из своего пепла восставшая, – говорит один из боевых деятелей 1812 года, – прекрасная, богатая, новою вечною славою великой жертвы озаренная, конечно, всегда будет помнить вместе с целой Россией свои дни скорби и запустения, но помнить с тем, чтобы гордиться ими: ибо пожар ее, над головой вторгнувшегося в нее врага зажженный, если был делом немногих, то был мыслью всех. И с нею вместе обращались в прах и все надежды завоевателя на мир и на победу».
«Разжалованная императором Петром из царских столиц Москва, – отмечал А. И. Герцен, – была произведена императором Наполеоном (сколько волею, а вдвое неволею) в столицы народа русского. Народ догадался по боли, которую он почувствовал при вести о ее занятии, о кровной связи с Москвой».
«Только бы честь была спасена»
Наступает сентябрь, но Александр I так и не удостаивает Наполеона ответом. Наполеон предлагает посланнику в Санкт-Петербурге Коленкуру начать переговоры так, чтобы русские потребовали у него мира. Но тот отказывается, и Наполеон посылает маршала Лористона. Последние слова его своему послу: «Я хочу мира… мне нужен мир; я непременно хочу его заключить, только бы честь была спасена».
Москва, которую Наполеон обещал обесчестить, сама лишила его чести! Он, взявший четырнадцать европейских столиц, был унижен беспримерно: упадком духа войска после самой страшной в его жизни Московской битвы, и, главное, взятием пустой столицы, сожженной самими русскими почти дотла. Ожидавший от русских только страха и поклонения, он сам был унижен не только в глазах своих генералов, но и собственных: ведь если нет побежденных, то какой же он победитель?
А в это время казаки уверяют Мюрата, что не собираются против него сражаться, поскольку признают императором только того, кто царствует в Москве. Кутузов удивлялся потом сравнительной «легкости, с которой удались все хитрости, употребленные для того, чтобы удержать Наполеона в Москве и утвердить его в смешной претензии заключить в ней почетный мир, когда у него не было больше силы воевать… Наполеон потерял рассудок, – говорил он, – вся кампания доказывает это – жаль, что он не вздумал идти еще за Москву – мы предоставили бы ему для покорения еще 5000 верст».
С каждым днем обстоятельства становились для французов все более угрожающими. Пошел первый снег, но гордость Наполеона не могла допустить, чтобы он ушел из Москвы сам, добровольно. Поэтому он проявляет несвойственную ему нерешительность. Но когда ему докладывают о Тарутинском сражении, где русские уничтожили 4000 солдат его авангарда, он понимает, что из Москвы надо немедленно бежать, потому что Кутузов «не только окружил своего неприятеля народным восстанием и партизанскими отрядами», но и подготовил свои отдохнувшие войска к наступательным действиям, которые сами французы уже вести не в состоянии.
Москва сделала свое дело. По словам Сегюра, из нее вышла уже не армия, а «какой-то караван, бродячее племя, возвращающееся после большого набега с пленниками и добычей». И теперь русской армии оставалось только, закрыв дорогу в нетронутые войной южные губернии, заставить французов идти по опустошенной ими же на 16 верст по обе стороны земле. Говорят, что когда Наполеон отдавал приказ отступать по Старой Калужской дороге, то потерял сознание, поскольку такой приказ унижал его, оскорблял гордость, честь.
А еще он понимал: отступление по такой дороге означает для его армии самоубийство. Но Москва вынудила его принять это еще одно, по словам Сегюра, роковое решение.
В отместку за «теплый прием» в Москве Наполеон отдал подлый приказ взорвать святыню русской земли – Кремль и убивать любого пленного, отставшего более чем на 50 шагов. «Что за бесчеловечная жестокость, – воскликнул как-то даже дипломат Коленкур. – Так вот та цивилизация, которую мы несли из Европы в Россию!»
Во всю войну, а особенно в Москве, французы показали себя настоящими вандалами, ведя себя «как дикий и необразованный народ». Наполеон при себе приказывал обдирать ризы с образов в Успенском соборе Кремля. А в Архангельском соборе была устроена для него кухня. Во всех храмах устраивались конюшни. «Наглости всякого рода и ругательства, чинимые в церквах, столь безбожны, – писал очевидец, – что перо не смеет их описывать; они превышают всякое воображение».
Провидение не замедлило со своим ответом нашествию. За 25 дней бегства из Москвы от 100 тысяч строевых солдат осталось только 35 тысяч. В Орше, боясь плена и гибели, Наполеон сжигает не только весь свой гардероб, который мог стать трофеем для наших солдат, но и все документы, собранные им для написания истории своей жизни.
Все бедствия французов, отступавших из Москвы, скрывали даже от всех начальников частей, остававшихся на западе России. Когда остатки Великой армии добрались до Борисова (перед Березиной) и армия Виктора увидела вместо «победоносной московской колонны» только «вереницу призраков, покрытых лохмотьями, женскими шубами, кусками ковров и грязными продырявленными выстрелами шинелями, призраков, ноги которых были завернуты во всевозможные тряпки, ее поразил ужас!.. Солдаты Виктора и Удино не могли поверить своим глазам…»
После бегства Наполеона (в одежде Коленкура и под его фамилией) 6 декабря из остатков армии последняя превратилась в беспорядочную толпу. Обратно, через Неман, переправилось ничтожное количество французов. «Два короля, один принц, восемь маршалов с несколькими офицерами, пешие генералы, шедшие без всякого порядка и свиты, наконец, несколько сот человек еще вооруженной гвардии – составляли остатки ее: они одни представляли ее!» – свидетельствовал Сегюр.
Это было все, что осталось от Армады западных варваров после Московского похода. «В истории не было примеров подобного погрома таких страшных полчищ, – пишет Тарле, – ибо в военном отношении армия Наполеона после Березины просто перестала существовать».
Прав был Кутузов, когда считал, что Москва – если французы ее займут – спасет русскую армию.
Но Москва спасла и Россию.
Да, Наполеон добился-таки своей цели – захватил Москву, но победа над ней обернулась для него катастрофой.
«…Обстоятельства увлекли меня! Может быть, я сделал ошибку, пойдя на Москву, может быть, напрасно остался в ней слишком долго, но ведь от великого до смешного – один шаг…»
Когда Наполеону в изгнании доложили, что Москва вновь отстроена, он с несвойственной ему искренностью сказал:
«Какой удивительный народ, эти русские! Ничто их не берет. Просто – Неопалимая Купина».