Александр I в 1812 году Вадим Парсамов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Александр I в 1812 году

Вадим Парсамов

Роль Александра I в войне 1812 года вызывала и вызывает самые противоречивые суждения, чаще всего они зависят от отношения к особе императора. Официальная пропаганда, исходящая из идеи сплоченности всех сословий вокруг престола, ставила царя на вершину той национальной пирамиды, о которую разбилось нашествие двунадесяти языков. Оппозиционные по отношению к царю деятели, напротив – низводили его роль к нулю и даже ставили, как например Пушкин, под сомнение личную храбрость царя: «В двенадцатом году дрожал». Но вот Н. Г. Чернышевский среди причин победы русских над Наполеоном на первое место поставил «твердую решимость Императора Александра Благословенного».

Действительно, если царь одним росчерком пера мог прекратить войну, поставив свою подпись под мирным договором, который Наполеон многократно предлагал ему на протяжении кампании 1812 года и не сделал этого, то вряд ли можно говорить о его трусости. Скорее прав Чернышевский: Александр проявил твердость, дав своей армии довести войну до победного завершения после многодневного отступления, сдачи Москвы, ее пожара и многих, многих других бед. Но проблема этим не исчерпывается. Не менее важно попытаться представить, как сам Александр расценивал свою роль в то тяжелое время. Играть роли, менять маски было привычным и вполне естественным для царя поведением. Не зря Наполеон называл его «северный Тальма», имея в виду великого французского трагика.

Понятно, что в 1812 году сама обстановка, величественная и трагическая, выдвигавшая царя на авансцену событий, требовала от него не менее величественной роли. Но именно в этих условиях, когда на карту была поставлена судьба империи и целой Европы, когда миллионы взоров были устремлены на российский театр военных действий, играть было необыкновенно трудно, а главное – не ясно, кого.

Прибыв в апреле 1812 года к войскам, находящимся в Вильно, Александр стал заложником ситуации.

В случае начала боевых действий он автоматически оказывался в роли полководца, которой после Аустерлица он явно не соответствовал, и которой боялся, стараясь при этом не подавать виду. Его заявление в рескрипте фельдмаршалу Н. И. Салтыкову от 13 июня (24 июня по новому стилю), почти сразу же по получении известия о вторжении неприятеля: «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в Царстве Моем» – следовало понимать так, что царь будет находиться при армии. Это подтверждало и его воззвание к войскам при отступлении к Дрисскому лагерю:

«Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь». «Сие выражение, – вспоминал госсекретарь А. С. Шишков, – привело меня в отчаяние». Не рассчитывая в одиночку убедить царя покинуть армию, он обратился за поддержкой к министру полиции А. Д. Балашову и А. А. Аракчееву, после чего в коллективном письме к царю подробно аргументировал свою позицию.

Необходимость отъезда Александра в столицу в письме в первую очередь объяснялась военной обстановкой. Присутствие царя, который формально не решался взять на себя командование войсками, сковывало действия командующего 1-й армией М. Б. Барклая де Толли перед лицом наступающего противника: «Государь Император, – говорилось в письме Шишкова к царю от 30 июня 1812 года, – находясь при войсках, не предводительствует ими, но предоставляет начальство над оными военному Министру, который хотя и называется Главнокомандующим, но в присутствии Его Величества не берет на себя в полной силе быть таковым с полною ответственностию».

Однако важны не только причины, но и аргументация, используемая Шишковым для удаления царя: «Государь и отечество есть глава и тело: едино без другого не может быть ни здраво, ни цело, ни благополучно». Поэтому «самая внутренность Государства, лишенная присутствия Государя Своего и не видя никаких оборонительных в ней приуготовлений, сочтет себя как бы оставленною и впадет в уныние и расстройство, тогда, когда бы, видя с собою Монарха Своего, она имела сугубую надежду: первое на войски, второе на внутренние силы, которые, без всякого сомнения, мгновенно составятся окрест Главы Отечества, Царя».

Шишков с самого начал стремится представить войну не как столкновение двух армий или двух государей. Дипломатический и политический аспекты этой войны его, видимо, вообще мало интересовали. Во французах он видел не только военную, но культурную угрозу для всего русского народа, поэтому и война с ними это не сугубо военное, но и общенародное дело. И царь должен стоять во главе всей нации, а не только ее военной части. Он должен быть символом национального единства наряду с такими общенародными ценностями, как вера и Отечество. Через них и должна в первую очередь выражаться идея народной войны. Царь не воин, а народный вождь. Это давало Александру возможность обрести для себя новую роль, когда стало ясно, что роль полководца он сыграть не сможет.

9 июля Александр I писал М. Б. Барклаю де Толли: «Я решился издать манифест, чтобы при дальнейшем вторжении неприятелей воззвать народ к истреблению их всеми возможными средствами и почитать это таким делом, которое предписывает сама вера». За этим последовало два манифеста Шишкова: воззвание к Москве и манифест о всеобщем ополчении. В них уже содержались основные формулы народной войны. В обращении к москвичам говорилось:

«И так да распространится в сердцах знаменитого Дворянства Нашего и во всех прочих сословиях дух той праведной брани, какую благословляет Бог и православная наша церковь; да составит и ныне сие общее рвение и усердие новыя силы, и да умножится оныя, начиная с Москвы, во всей обширной России!» И далее Шишков определяет место царя в этой войне: «Мы не умедлим Сами встать посреди народа своего в сей Столице и в других Государства Нашего местах».

В следующем манифесте перечисляются все силы, участвующие в народной войне: «Благородное дворянское сословие! Ты во все времена было спасителем Отечества; Святейший Синод и духовенство! вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу России; народ русский! Храброе потомство храбрых Славян! ты неоднократно сокрушало зубы устремившихся на тебя львов и тигров; соединитесь все: со крестом в сердце и с оружием в руках, никакия силы человеческие вас не одолеют».

Модель народной войны, предложенная Шишковым, казалось бы, начала обретать в глазах царя реальные очертания во время его пребывания в Москве с 11 по 18 июля. Как вспоминал государственный деятель, поэт П. А. Вяземский, «с приезда государя в Москву война приняла характер народной войны». Мемуарист имеет в виду встречу царя с дворянством и купечеством в Слободском дворце, когда «все было решено, все было готово, чтобы на деле оправдать веру царя в великодушное и неограниченное самопожертвование».

Для того чтобы оценить значение этого события, необходимо учесть, что, во-первых, позади был длительный период крайней непопулярности Александра I среди дворянства, и, во-вторых, московское дворянство, как известно, всегда отличалось некоторой оппозиционностью. Когда при первом известии о переправе Великой армии через Неман Александр произнес свою известную фразу: «Я не примирюсь, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться в нашей земле», и потом эта фраза, многократно варьируясь, повторялась в официальных и неофициальных документах, царь, видимо, еще не очень хорошо представлял, на какие силы он может рассчитывать. Для этого прежде всего необходимо было вступить в диалог с обществом. Поэтому формирование идеологемы «народная война» в июле 1812 года было в первую очередь направлено на поворот общественного мнения от оппозиции к сотрудничеству. Тогда Александру это представлялось вполне реальным. В письме к сестре Екатерине Павловне из Москвы царь писал: «Мое пребывание здесь не было бесполезным. Правительство Смоленска мне предоставило 20 000 человек, правительство Москвы – 80 000. Настроение умов превосходно».

Материальная мощь – вещь существенная, но для Александра в данном случае более важным было то, что встреча с «народом» в лице московского дворянства и купечества позволила ему обрести для себя новую роль – вождя народной войны. Теперь от него не требовалось специальных военных талантов, необходимых полководцу. И если раньше их отсутствие вызывало у царя ощущение собственной неполноценности и вселяло неуверенность в себе, то теперь он с высоты своего нового предназначения мог смело об этом говорить.

В разговоре с французской писательницей мадам де Сталь, состоявшемся по возвращении царя из Москвы в Петербург, Александр выразил сожаление, что он «не обладает талантом полководца. Я отвечала, – пишет Сталь, – на это признание, исполненное благородной скромности, что государей на свете меньше, чем полководцев, и что поддерживать своим примером дух нации значит одержать величайшую из побед – ту, какой до сих пор никто не одерживал».

Противопоставление монарха и полководца было неслучайным. В основе его лежало убеждение, что власть и сила Наполеона целиком обусловлены его полководческим талантом, и европейские монархи, не пользующиеся любовью своих народов, не в силах ему сопротивляться. Во всей Европе только испанский народ оказался в состоянии противостоять французам, но в Испании нет государя, который мог бы придать стихийности народной войны организованный характер и тем самым довести дело до полной победы. Монарха, пользующегося народной любовью и не собирающегося складывать оружие перед Бонапартом, европейское общественной мнение стремилось увидеть в Александре I. Почти сразу же по вторжении Наполеона в Россию наследный принц Швеции и бывший наполеоновский маршал Ж.-Б. Бернадот в письме к Александру, предлагая вооружить местных жителей «по примеру испанцев», писал, что, если даже придется отступать, «Ваше Величество одним только желанием легко может восполнить потери посреди своей империи, окруженный подданными, которые Вас любят и которые только и стремятся к тому, чтобы обеспечить Ваше счастье и Вашу славу, в то время как император Наполеон удален от своего государства и ненавидим всеми народами, которые он подчинил своему ярму и которые видят в нем только предвестника разрушения». Отвечая на это письмо, Александр полностью соглашался с ролью лидера нации: «Решившись продолжать войну до конца, я должен думать о создании новых военных резервов. Для этой цели мое присутствие внутри империи необходимо для того, чтобы электризовать умы и заставить их принести новые жертвы».

10 (22 августа) Александр отправился в Або для личных переговоров с Бернадотом. По пути он ненадолго остановился в Гельсингфорсе, где в разговоре с военным министром И. А. Эренстремом изложил свое понимание народной войны. Во-первых, народная война не является войной европейской, а следовательно, она ведется не в международных интересах и не связана с теми обязательствами, которые русское правительство берет на себя по отношению к другим правительствам. Во-вторых, народная война может быть только навязанной и вынужденной, а следовательно, правительство не может нести за нее ответственность. И в-третьих, народная война исключает даже мысль о мирных переговорах с противником. Таким образом, фраза Александра, брошенная им в самом начале войны о том, что он не примирится с Наполеоном, пока хотя бы один вражеский солдат будет находиться на территории России, приобретала прочный идеологический фундамент.

В этой же беседе с Эренстремом Александр в очередной раз заверил, что не подпишет мирного договора с Наполеоном «даже на берегах Волги». Постепенно это фраза приобретала все большие пространственные очертания и внешнюю народность. Вернувшись из Або в Петербург, в разговоре с представителем британского правительства Р. Вильсоном, состоявшемся незадолго до Бородинского сражения, Александр к уже ставшим крылатыми словам прибавил: что «он лучше отрастит бороду до пояса и будет есть картофель в Сибири».

Сразу после получения известия об оставлении Москвы иллюзии царя о своем единстве с народом и о принесении совместной жертвы достигли апогея. Привезшему это известие полковнику А. Ф. Мишо 4 сентября 1812 года Александр сказал: «Возвращайтесь же в армию, скажите нашим храбрецам, скажите моим верным подданным всюду, где вы будете проезжать, что если у меня не останется ни одного солдата, то я сам стану во главе любезного мне Дворянства и добрых моих крестьян, буду сам предводительствовать ими и испытаю все средства Моей Империи».

А 19 сентября (1 октября) он писал Бернадоту: «Ныне более, нежели когда-либо, я и народ, во главе которого я имею честь находиться, решились твердо стоять и скорее погрести себя под развалинами империи, чем начать переговоры с новейшим Аттилою».

Здесь идеологема народной войны приобретает имперский оттенок. Под народом в данном случае понимаются народы, населяющие Российскую империю от Прибалтики до Сибири включительно, которые составляют не просто единое тело, но и единое цивилизованное пространство, испытывающее на себе варварское нашествие во главе с Наполеоном-Аттилой. Примирение с Наполеоном невозможно, как невозможно примирение варварства и цивилизации. Поэтому либо нашествие варваров будет отражено, либо под обломками империи погибнет цивилизация.

Вскоре после взятия французами Москвы популярность царя стремительно падала и скоро достигла той же отметки, что и после Тильзита. Об этом свидетельствует письмо Екатерины Павловны к царю от 6 сентября. В виду важности и характерности этого письма приведем его полный текст в переводе с французского:

«Мне больше невозможно сдерживать себя, несмотря на то огорчение, которое я должна вам причинить, мой дорогой друг. Взятие Москвы довершило раздражение умов, недовольство достигло высшей степени, и вас уже не щадят. Если это уже дошло до меня, то судите об остальном. Вас вслух обвиняют в несчастье Вашей Империи, во всеобщем и частном разрушениях и, наконец, в том, что Вы погубили честь страны и свою собственную. И это не мнение какого-то одного класса, все соединились против Вас. Не останавливаясь на том, что говорят о роде войны, которую мы ведем, одно из главных обвинений против Вас заключается в том, что Вы нарушили слово, данное Москве, которая Вас ожидала с крайним нетерпением, и в том, что Вы ее забросили, все равно, что предали. Не бойтесь катастрофы, наподобие революции, нет! Но я предоставляю Вам судить о положении вещей в стране, глава которой презираем. Нет никого, кто не был бы готов вернуть честь, но вместе с желанием всем пожертвовать своему Отечеству задают себе вопрос: К чему это приведет, когда все уничтожено, поглощено глупостью командиров? К счастью, далеко до того, чтобы идея мира была всеобщей, потому что чувство стыда от потери столицы рождает желание мстить. На Вас жалуются, и громко. Я считаю своим долгом сказать Вам это, мой дорогой друг, потому что это слишком важно. Не мне указывать Вам, что необходимо делать, но знайте, что Ваша честь под угрозой. Ваше присутствие может вернуть Вам расположение умов. Не пренебрегайте никакими средствами и не думайте, что я преувеличиваю. Нет, то, что я говорю, к несчастью, правда, и мое сердце от этого обливается кровью, сердце, которое Вам стольким обязано и которое хотело бы ценой тысячи жизней вытащить Вас из положения, в котором Вы теперь находитесь».

Екатерина Павловна вряд ли сгущала краски. Она хорошо знала, о чем пишет. Ее тверской салон традиционно имел репутацию оппозиционного центра. А несомненная любовь к брату делала ее весьма чуткой к малейшему проявлению недовольства его политикой. Вполне вероятно, что, группируя вокруг себя оппозиционных вельмож, великая княгиня таким образом оберегала царя от возможного заговора. Так было после Тильзита, так стало и теперь, когда ситуация, спровоцированная потерей Москвы, грозила выйти из-под контроля.

Сведения о настроении умов, содержащиеся в письме Екатерины Павловны, находят подтверждение в мемуарах фрейлины императрицы P. С. Эдлинг, где речь идет о какой-то опасности, грозившей царю в сентябре после получения в Петербурге известия о занятии французами Москвы: «Приближалось 15 сентября, день коронации, обыкновенно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателен в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили государя на этот раз не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но по этому можно судить, как велики были опасения». В другом месте прямо говорится «про опасности, которые могли грозить его жизни». Судя по тому, что опасности ждали на улице, можно предположить, что речь идет не о каком-то дворцовом заговоре, а о возможной народной расправе с царем.

Александру трудно было отвечать на «печальное письмо» своей сестры иначе, как риторическими заверениями в собственной готовности бороться до конца, и в письме от 7 сентября он пишет: «Уверяю вас, что мое решение сражаться еще более непоколебимо, чем когда бы то ни было. Я лучше предпочту прекратить свое существование, чем примириться с чудовищем, которое причиняет всем несчастье <…>. Я надеюсь на Бога, на восхитительный характер моего народа и на настойчивость, с которой я решил не склоняться под ярмо».

Итак, царь называет три фактора, на которые ему остается уповать в борьбе с Наполеоном: Бога, народ и собственную твердость. Характерно, что армия даже не упоминается. Причина этого, возможно, заключена в последней фразе письма: «С 29 августа я не получал ни строчки от Кутузова – это почти невероятно». Александр, видимо, еще не очень хорошо представлял, в каком положении находится его армия и существует ли она вообще?

И только 18 сентября царь смог написать сестре длинное письмо, в котором с откровенностью, полной горечи, писал о своем положении. То, что армией практически некому было командовать, и «из трех генералов, равно не способных быть главнокомандующими»: Барклая, Багратиона и Кутузова – царь выбрал Кутузова, «за которого было общее мнение», – все это было не самое страшное. Намного тяжелее для Александра были упреки в отсутствии личного мужества. Вынужденно оправдываясь перед сестрой, он писал: «Впрочем, если я должен унизиться до того, чтобы останавливаться на этом вопросе, я вам скажу, что гренадеры Малороссийского и Киевского полков смогут подтвердить, что я умею вести себя под огнем так же спокойно, как и другие. Но еще раз я не могу поверить, что это то мужество, которое было поставлено под сомнение в вашем письме, и я полагаю, что вы имели в виду мужество моральное».

И здесь Александр уже не оправдывается, а старается понять сам и объяснить сестре безвыходность положения, в котором он оказался. Он не полководец и не может командовать войсками, он не пользуется народной поддержкой и поэтому не может выступать и в роли лидера нации. Сложившуюся ситуацию Александр пытается представить сестре, и, видимо, сам в этом убежден, как результат воздействия на общественное мнение наполеоновской пропаганды. «Весной, еще до моего отъезда в Вильно, – продолжает он свое письмо, – я был предупрежден доброй стороной (de bonne part), что постоянный труд тайных агентов Наполеона должен быть направлен на дискредитацию правительства всеми возможными средствами, чтобы поставить его в прямую оппозицию с нацией, и для того чтобы преуспеть в этом, было решено, если я буду при армии, то все поражения, которые могут происходить, записывать на мой счет и представлять меня как приносящего в жертву своему самолюбию безопасность империи и мешающего более опытным генералам добиться успеха; и напротив, если меня не будет с армией, тогда обвинять меня в недостатке личного мужества».

Но это еще не все. Александр далее утверждает, что адский замысел Наполеона включал в себя и намерение внести раскол в императорскую фамилию, и в первую очередь поссорить Александра с его любимой сестрой Екатериной Павловной. Этим самым царь как бы намекал на то, что приведенное выше письмо великой княгини, – возможно – часть этого злого замысла.

Письмо Александр писал действительно в тяжелую пору: Москва в руках Наполеона, планы Кутузова неясны, непонятно также и то, что происходит с армией, общество им недовольно и не старается это скрыть, и даже самый близкий человек Екатерина Павловна сомневается в его мужестве. И на фоне всего это царь не перестает повторять: «Только одно упорство, понимаемое как долг, должно стать средством от зла этой ужасной эпохи».

В это время в мировоззрении Александра происходят существенные изменения. «Пожар Москвы осветил мою душу, – признавался он впоследствии прусскому епископу Эйлерту, – и наполнил мое сердце теплотою веры, какой я не ощущал до тех пор. Тогда я познал Бога». По свидетельству Эдлинг, которая при этом ссылается на признания, сделанные ей самим царем, Александр под влиянием военных неудач и падения собственной популярности от «естественной религии» (деизма) переходит к «пламенной и искренней вере». «Чудные события этой страшной войны окончательно убедили его, что для народов, как и для царей, спасение и слава только в Боге».

О том, каким образом менялся царь, сохранился подробный рассказ непосредственного наблюдателя и инициатора этого обращения князя А. Н. Голицына. Этот рассказ, записанный издателем журнала «Русский архив» Ю. Н. Бартеневым, неоднократно цитировался в исследовательской литературе, поэтому нет необходимости останавливаться на нем подробно. Однако в нем есть деталь, которая обычно не привлекает внимания. Голицын, приписывающий себе главную роль в обращении царя, рассказал о том, что Александр, руководимый им в первоначальном чтении Священного писания, сразу же пошел не тем путем, который рекомендовал ему Голицын. Рекомендации заключались в том, «чтобы он пока приостановился еще читать Ветхий Завет, а читал бы только одно Евангелие и Апостольские послания (Апокалипсиса также покуда не читайте, сказал я ему). Тайное мое побуждение, давая этот совет государю, – продолжает Голицын, – состояло в том, чтобы сердце Александрово напиталось и проникнулось сперва мудрою простотою учения Евангельского, а потом уже приступило бы это дорогое для меня сердце к восприятию в себе и более крепкой пищи ветхозаветных обетований и символов».

Однако с самого начала Александра заинтересовали не столько Евангелие, сколько Апокалипсис и Ветхий Завет. По прошествии некоторого времени, выражая свое восхищение Новым Заветом, Александр не удержался и сказал Голицыну: «Меня очень соблазняет твой Апокалипсис; там, братец, только и твердят об одних ранах и зашибениях (il n’y que plaie et bosses)». Да и в самом Новом завете царя, видимо, в первую очередь интересовали отсылки к Ветхому. «Знаешь ли, – продолжал князь, – каким образом приступил Александр к чтению Ветхого Завета? Причина сего побуждения очень замечательна. Однажды Государь в Новом Завете вычитал сие знаменитое Послание апостола Павла, где так подробно говорится о плодах веры, как она, эта вера, низлагает врагов внешних, как побеждает миром силы супротивные. В сем послании указуется и на Ветхий Завет, где апостол берет из оного сильные и блестящие уподобления. <…> Государь вдруг пожелал напитать себя чтением и Ветхого Завета, напитать себя, прежде чем разразилось над ним и государством то страшное испытание, которое грозно к нему приближалось». Голицын, как видим, относит обращение Александра к предвоенному времени, и как бы забывая об авторстве Шишкова, указывает на «те достопамятные воззвания и манифесты, в которых твердость благородного и великодушного духа невольно обличала в нем христианский строй сердца».

Хронологически свидетельство Голицына противоречит выше приведенным признаниям самого царя в том, что именно несчастья 1812 года повернули его от безверия к вере. Версия об обращении царя в период присутствия неприятеля на русской территории оказалась устойчивой и в дальнейшем получила развитие в европейской литературе, посвященной александровскому мистицизму. Между тем свидетельство Голицына вряд ли может вызвать сомнение. Как справедливо отметил протоиерей Георгий Флоровский, «Отечественная война была для Александра только каталитическим ударом, разрешившим давнее напряжение… В самый канун Наполеонова вторжения он впервые читает Новый Завет, и в нем всего более был взволнован именно Апокалипсисом. В Ветхом Завете тоже его привлекали пророческие книги, прежде всего». Однако до взятия Москвы «давнее напряжение» царя составляло лишь часть его внутреннего опыта, еще не претворенного в законченную роль. И только апокалиптическая картина московского пожара, ощущение возможного конца («Роду моему не царствовать более на престоле Моих предков») открыли Александру возможность новой роли, которая вместе с упованием на Бога вернула царю уверенность в себе и позволила обрести силу в смирении и в вере. Ветхий Завет, с его богатым военным репертуаром, изобилующим примерами побед слабых над сильными при Божественном попустительстве, был в 1812 году предпочтительнее Евангелия. И не случайно в церковных проповедях того времени ветхозаветная символика явно преобладает над новозаветной, а среди новозаветных образов цитаты из Апокалипсиса встречаются чаще евангельских.

Таким образом, царь, оказавшийся не способным сначала к роли полководца, а затем народного вождя, обрел новую для себя роль – это была роль человека, отвергнутого людьми и уповающего на Бога, роль вначале незаметная для публики, но в силу благоприятного развертывания событий, выдвинувшая его в центр бурного водоворота мировой истории. Это была роль Божьего избранника, царя Давида, обретшего величие в смирении и написавшего на знамени победы: «Не нам, Господи, не нам, но имени твоему дай славу» (Пс. СXIII, 9).