Удивительные встречи Андрей Попов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Удивительные встречи

Андрей Попов

Изучение партизанских действий во время Отечественной войны 1812 года осложняется одним существенным обстоятельством – отсутствием сведений с противоборствующей стороны. Это затрудняет верификацию показаний партизанских командиров, которые имели привычку преувеличивать свои подвиги и несусветно завышать потери «супостатов», благо что это было почти невозможно проверить. Скрупулезно исследуя данный предмет, мы обнаружили несколько показаний воинов Великой армии, которым пришлось столкнуться с российскими партизанами. Использование их сообщений позволяет создать более объективную и «многоцветную» картину партизанской войны.

Мнения современников о бесстрашном партизане А. С. Фигнере были противоречивыми. Его сослуживцы И. Т. Радожицкий и К. А. Бискупский, а также М. И. Кутузов и А. П. Ермолов весьма высоко отзывались о его деяниях и моральных качествах. Но другие мемуаристы, П. X. Грабе, H. Н. Муравьев, Д. В. Давыдов и К. Мартенс говорили о его жестокосердии и бесчеловечном обращении с пленными. Не беря на себя смелость a priori судить о справедливости тех или иных суждений, полагаем, что деятельность Фигнера должна быть сначала изучена по источникам. Обратимся к первым шагам Фигнера на партизанском поприще.

H. Н. Муравьев рассказывал: «Когда войска наши выступали из Москвы, Ермолов ехал мимо роты Фигнера, который… просил позволения ехать переодетым в Москву, чтобы убить Наполеона. Ермолов приказал ему ехать с ним в главную квартиру и просил Кутузова позволить этому отчаянному человеку ехать в Москву».

Сам Ермолов вспоминал, как «вскоре после оставления Москвы, докладывал я князю Кутузову, что артиллерии капитан Фигнер предлагал доставить сведения о состоянии французской армии в Москве; князь дал полное соизволение».

«Фигнер, – продолжает Муравьев, – переодевшись крестьянином, отправился в Москву поджигать город и доставил главнокомандующему занимательные известия о неприятеле; в доказательство же, что он действительно был в Москве, показал пачпорт, выданный ему французским начальством для свободного пропуска через заставу. В сем пачпорте он был назван cultivateur (земледельцем)». По словам Ермолова, «Фигнер достал себе французский билет как хлебопашец г. Вязьмы, возвращающийся на жительство». Когда он затем возвратился в Тарутинский лагерь, сослуживцы «тотчас заметили в наружности его перемену: он был с отрощенною бородкою, волосы на голове его были острижены в кружок, как у русского мужичка». Муравьев отыскивал себе проводника и, «увидев крестьянина, хотел взять его для расспроса, но крайне удивился, когда один из адъютантов подъехал к нему и стал с ним вежливо говорить. Крестьянин этот был… Фигнер». Фигнер поведал сослуживцам о своих похождениях в Москве, где он общался с неприятельскими офицерами, так как, по словам И. Т. Радожицкого, «он знал языки: немецкий, французский, итальянский, польский и молдаванский так же хорошо, как русский». Фигнер без труда мог общаться с неприятелями, в чем ему, по словам Д. В.Давыдова, «способствовали твердое знание и хороший выговор италианского языка, которому он выучился в Неаполе… На французском и немецком языке он говорил, но не весьма чисто».

Муравьев пишет, что Кутузов, поручил Фигнеру «отряд, состоящий из 100 или 200 гусар и казаков. Фигнер, узнав, что из Москвы выступало шесть неприятельских орудий, скрыл отряд свой в лесах, где оставил его два или три дня; сам же, возвратившись в Москву, втерся проводником к полковнику, шедшему с орудиями, при коих было еще несколько фур и экипажей под небольшим прикрытием. Фигнер повел их мимо леса, в котором была засада, и, подав условленный знак, поскакал к своим на французской лошади, данной ему полковником. Наша конница внезапно ударила на неприятельский обоз и все захватила в плен. Полковник сидел в то время в коляске и крайне удивился, увидев проводника своего предводителем отряда и объяснявшимся с ним на французском языке».

Муравьев писал, что «Ермолов, к коему доставили захваченных пленных и пушки с обозом, говорил мне, что полковник этот был умный и любезный человек, родом из Мекленбурга и старинный приятель земляка своего Беннигсена, с которым он в молодых летах вместе учился и которого он уже 30 лет не видал. Старые друзья обнялись, и пленный утешился. Случай сей доставил Фигнеру первую известность в армии».

Об этом происшествии упоминал и Р. Вильсон. В дневнике он записал, что Фигнер «прислал ганноверского полковника, двух офицеров и двести солдат, которых он пленил в шести верстах от Москвы. По словам полковника, у него было убито четыреста солдат, заклепано шесть двенадцатифунтовых пушек и взорвано восемнадцать пороховых фур, хотя все время в пределах видимости были три полка французской кавалерии». В письме от 6 октября Вильсон сообщил, что «капитан Фигнер, который послан с отрядом из 200 человек, взял и заклепал десять медных двенадцатифунтовых пушек и взорвал 15 фур с порохом в десяти верстах от Москвы по Можайской дороге, в глазах трех полков французской кавалерии, и взял в плен ганноверского полковника Тинка, 2 офицеров и 200 человек, которых привели сегодня». Сам же Фигнер в донесении на имя Ермолова от 23 сентября/5 октября указал, что «на Можайской дороге взорван парк, 6 батарейных орудий приведено в совершенную негодность, а 18 ящиков, сим орудиям принадлежавших, взорваны. При орудиях взяты: полковник, 4 офицера и рядовых 58, убито офицеров три и великое число рядовых». Приведенные выше свидетельства лишний раз подтверждают старую истину о несовершенстве человеческой памяти. Среди прочего бросается в глаза и такая странность: захвачена была итальянская батарея, а во главе ее оказался ганноверский или мекленбургский полковник! Имеется, впрочем, один источник, который позволяет пролить дополнительный свет на описанное выше происшествие и уточнить некоторые детали. Это воспоминания подполковника К. X. Л. Шенка фон Винтерштедта.

При Бородино Шенк был ранен и затем перевезен в Москву. Когда рана его почти зажила, он решил вернуться в полк, и с несколькими товарищами вышел из города 1 октября (единственная дата, которую называет мемуарист). «В первый день, – пишет он, – не произошло ничего особенного; мы повстречали нескольких маркитантов, которые в один голос предупреждали нас о том, что дорога в высшей степени небезопасна. К вечеру мы пришли в одну деревню, где находилась полевая почта под прикрытием одной вестфальской пехотной роты, которая располагалась в трех домах, превращенных в маленькую крепость, как это практиковалось во время испанской войны».

Утром 2 октября они продолжили свой путь и в 10 часов решили позавтракать. «Едва только мы расседлали своих лошадей, как со всех сторон раздалось «Ура!», и мы увидели гусар и казаков. Адъютант и оба капитана бросились в рощу, но я со своими больными ногами не мог бежать. Один капитан был заколот казаками недалеко от рощи, другой капитан и адъютант скрылись в ней, но были оттуда приведены. Ко мне также подъехал унтер-офицер Елизаветградского гусарского полка, и, после того, как он потребовал мою саблю и патронташ, я должен был сесть на лошадь и следовать за ним; он не взял у меня ни денег, ни часов. Некоторое время мы скакали по большой дороге, а затем свернули в лес. Можете представить себе мое изумление, когда здесь я был представлен командиру – совершенно оборванному крестьянину; сознаюсь, тут мужество совершенно покинуло меня, и я сказал себе: «пробил твой последний час»; я уже знал из рассказов, что озлобленные крестьяне никому не дают пощады, и ожидал решения своей судьбы.

Командир обратился ко мне по-французски, и спросил, кто я. Я ответил ему, что меня зовут фон Шенк, и что я являюсь подполковником в 9-м уланском полку, ранен в сражении при Бородино и теперь нахожусь на пути к своему полку. В тот самый момент к нему привели итальянского офицера, он заговорил с ним на его языке. Затем были введены мой слуга и ординарец, к которым он обратился по-французски, но получил ответ по-немецки; тогда он заговорил по-немецки так же хорошо, как прежде говорил по-французски и по-итальянски, и я подумал про себя, что для крестьянина все же должно быть странным качеством говорить на всех языках, причем в то же самое время он отдал несколько приказов на русском языке».

Через некоторое время партизаны напали на оказавшийся поблизости отряд из 12–15 польских улан, трое из которых были убиты, двое взяты в плен, а остальные спаслись бегством. Один из казаков отобрал у Шенка деньги и часы. «Вскоре после этого, – пишет Шенк, – появился мой командир, приказал мне сесть на лошадь и следовать за ним. Некоторое время я скакал рядом с ним, когда он обратился ко мне и сказал: «Вы, видимо, удивлены, найдя командиром этих войск крестьянина; но Вы можете не волноваться, я – капитан Фигнер из русской легкой артиллерии и командую этой партией; мы находимся посреди вашей армии, и нет ничего невозможного в том, что завтра я стану вашим пленником». Примерно через полчаса мы доехали до опушки в лесу, где сделали остановку. В числе пленных находились я, два офицера итальянской артиллерии, два фельдшера, только что прибывшие из Парижа, чтобы присоединиться к армии, и около 200 рядовых, большей частью итальянских артиллеристов и ездовых; также видел я здесь шесть штук 12-фунтовых орудий с их зарядными ящиками, которые были взяты на большой дороге в то время, когда я находился в другом месте в лесу.

Но поскольку дороги в лесу были отвратительно плохи и невозможно было увезти орудия и повозки, капитан Фигнер решил взорвать зарядные ящики, разломать повозки и лафеты, а орудия утопить в болоте.

В течение часа это было приведено в исполнение, и весьма своевременно, ибо казаки донесли, что приближается французская пехота. Мы сели на коней и немедленно выступили, и я только слышал вдали отдельные выстрелы из ружей и пистолетов. Теперь вплоть до вечера мы все время двигались в чаще леса и пришли в довольно большую деревню. Очень трудно было уберечь нас от гнева русских крестьян, которые яростно требовали нашей смерти, и капитан Фигнер должен был употребить все свое влияние, чтобы защитить нас от жестокого обращения. Фигнер взял офицеров с собою в свою квартиру; рядовые были заперты в сарае; по моей просьбе я получил разрешение оставить при себе моего слугу.

На другой день [3 октября] мы прошли около 35 верст и затем сделали остановку в одной деревне, из которой за час перед тем выступила французская дивизия. Мы были оставлены здесь на ночь под надзором вооруженных крестьян, и при нас остался только один гусарский унтер-офицер, чтобы защитить нас от насилия крестьян. Фигнер со своими людьми выдвинулся за деревню, чтобы на всякий случай быть в готовности; впрочем, ничего не произошло, и мы на другой день [4 октября] прошли около 40 верст, достигнув уже линии русских форпостов. Здесь Фигнер решил сделать дневку, прежде чем мы направимся в русский лагерь.

Вообще капитан Фигнер обращался с нами, офицерами, с большим уважением, а с солдатами – весьма гуманно. Так на марше он убедился, что казаки жестоко обращались с теми пленными, которые не могли более быстро идти; тотчас они были сменены, и он приказал подчиненному ему офицеру, что пленных постоянно должны эскортировать только гусары.

В первый день отдыха, как это принято у русских, вся добыча была снесена в одно место и разделена сообразно чинам… Фигнер проявил здесь свое благородство: он дал каждому из нас, офицеров, по две рубашки и два галстука, так что мы пока могли оставаться чистыми от паразитов. Здесь я впервые увидел строгую русскую военную экзекуцию. Прежде один казак утаил маленький чемодан с довольно ценными вещами и не сдал его вместе со всеми, теперь он был у него обнаружен; он был привязан руками к дереву и получил 150 ударов кнутом по обнаженной спине».

5 октября отряд Фигнера прибыл в русский лагерь. «Было уже довольно темно, – вспоминал Шенк, – когда мы явились в главную квартиру, где все мы, офицеры и рядовые, были отведены на гауптвахту. Спустя четверть часа явился Фигнер и повел меня к генералу Ермолову. Здесь я нашел около десятка собравшихся генералов и полковников. Все говорили по-французски, и я за весь вечер почти не слышал ни одного русского слова. Меня расспросили обо всем, о чем только я мог иметь представление, а когда я сказал, что я ганноверец и уроженец того же самого города, что и генерал фон Беннигсен, а также, что я имел честь знать его лично, генерал Ермолов пообещал мне, что утром я буду ему представлен. Пили чай, а затем к вечеру поели, и затем, когда общество стало расходиться, Ермолов сказал мне: «Вы пойдете с генералом Кикиным, который далее будет заботиться о Вас». С ним и с полковником Мариным, адъютантом императора Александра, пошел я на квартиру, где они жили и нашел там моего слугу… Оба вышеназванных русских офицера сделали мое пребывание в их доме, которое длилось пять дней, очень приятным времяпровождением, и заставили меня забыть, что я был военнопленным. После того как я дал слово чести не пытаться сбежать – чего, вероятно, опасались, поскольку обе армии стояли так близко друг против друга – я получил разрешение ходить и ездить верхом куда пожелаю в главной квартире и в лагере. Среди офицеров русского генерального штаба я вскоре нашел одного старого знакомого, господина фон Диета из Курляндии, с которым я учился в Гёттингене. Мы оба обрадовались от чистого сердца, встретившись здесь вновь при столь удивительных обстоятельствах; во время моего пребывания в главной квартире он сопровождал меня во всех моих разъездах, и я благодарен ему за некоторые сведения о русской армии.

На другое утро [6 октября] около десяти часов генерал Кикин пошел со мной к генералу фон Беннигсену, который принял меня очень вежливо и со столь свойственным ему обворожительным дружелюбием. Он много говорил со мною о ганноверцах, и после получасовой беседы сказал, что я должен сопровождать его к князю Кутузову. Мы сели в дрожки и поехали в поместье, удаленное примерно на версту, в котором жил князь и где он имел свою главную квартиру. В передней у князя я встретил капитана Фигнера. Меня позвали в комнату князя, где находился только он с генералом фон Беннигсеном. Он был очень милостлив по отношению ко мне, и, после того, как расспросил меня о многом как на немецком, так и на французском языке, он предоставил мне на выбор, в каком городе России я желал бы провести свой плен; затем он шутливо прибавил: «У нас война только лишь начинается, хотя ваш император надеется на мир, и Вы будете иметь достаточно времени, чтобы внутри России изучить русский язык». Я поблагодарил его за эту милость, заверив, что я не знаю ни одного города в России, и что только он может распорядиться послать меня, куда ему будет угодно. «Ну, хорошо, – ответил он, – я пошлю Вас в Воронеж; там все дешево, да и город не совсем плохой».

Теперь должен был войти капитан Фигнер, и князь обратился ко мне со словами: «Можете ли Вы, господин подполковник, как французский штаб-офицер, своей честью заверить, что капитан Фигнер захватил шесть французских орудий вместе с зарядными ящиками и, поскольку невозможно было увезти их по причине плохой дороги, последние вместе с лафетами орудий взорвал, сами же стволы утопил в болоте?» «Да, Ваше сиятельство, – ответил я, – это правда, и со своей стороны я могу тем беспристрастнее засвидетельствовать это, поскольку я – неприятельский офицер». Тут князь обернулся к Фигнеру и сказал: «Властью моего милостливого императора я назначаю Вас за это дело майором». От всего сердца я поздравил доброго Фигнера, выразив, однако, свое удивление тем, как он мог узнать, что орудия проследуют по дороге именно в этот день, на что он показал мне паспорт, подписанный комендантом Москвы, генералом Дюронелем, который неопровержимо доказывал мне, что Фигнер, переодетый крестьянином, в течение нескольких дней находился в Москве: рискованное предприятие, которое очень легко могло стоить ему жизни.

Прежде чем князь Кутузов отпустил меня, он вручил мне мои часы и 500 рублей в банкнотах. Эти часы благородный любезный князь выкупил у казака, который отнял их у меня. Генерал фон Беннигсен был столь милостив, что дал мне с собой рекомендательное письмо к губернатору Воронежа, а генерал Кикин заготовил подорожную для меня. Лейтенант фон Бутлар, адъютант этого генерала, получил приказ сопровождать меня в Воронеж. Я открыто и откровенно признаю, что это благородное и любезное обхождение превзошло все, чего я только мог бы пожелать себе как военнопленному.

Русский плен я представлял себе как нечто чрезвычайно скверное, а теперь нашел то, что казалось невозможным: самое вежливое обращение, каковое я встретил в русской главной квартире. Ах как сильно отличалось это гуманное обращение от тиранического внутри России, где военнопленный имел дело только с необразованными и грубыми полицейскими чиновниками».