Глава 1. Беспокойный граф

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1. Беспокойный граф

Сие сельцо куплено на мое серебрецо.

Поговорка

Дом был с секретом. В нем были коридоры, подвалы, тупики, переходы и тайники, назначения которых никто, кроме хозяина, не знал. Впрочем, знал еще Матвей Федорович Казаков, строивший дом по заказу хозяина. Домовладелец был персоной важной и таинственной.

Со старинного портрета глядит его круглая, простецкая физиономия. У него хитрые, разной величины глаза. Один — смотрящий обыкновенно, другой — прищуренный и нечто таящий.

Род Мусиных-Пушкиных был древним, но захудалым. Со времен Петра I дело, однако, пошло: Мусины-Пушкины вознеслись, расцвели, пробились в графы.

Дальняя родня — Пушкины (не Мусины-Пушкины) — попадала в опалу при Петре I, продвигалась при Петре III, снова изгонялась при Екатерине II. А Мусины-Пушкины — что ни переворот, что ни власть — оставались в выигрыше.

И вот при Екатерине II Алексей Иванович Мусин-Пушкин— обладатель дома на Разгуляе и еще многих домов да имений в полдюжине губерний — уже именуется обер-прокурором святейшего синода, президентом императорской Академии художеств, тайным советником…

Его страстью были древности. Из Вологды и Ярославля, Новгорода и Заволжья, Пскова и Киева везли к нему старые грамоты и пергаменные книги, сказочной длины свитки и потемневшие монеты. Находки были необыкновенны: «Слово о полку Игореве», «Русская Правда», тьмутараканский камень.

Зверь столь старательно бежал на ловца, что появились слухи. Кто-то шепнул, что найденный тьмутараканский камень — памятник отнюдь не столь древний, как изображает граф.

А кто-то утверждал, будто и со «Словом о полку Игореве» «что-то не так» и неспроста граф избегает распространяться об этой замечательной находке…

Впрочем, показать товар лицом Алексей Иванович умел и любил.

* * *

Бывало это так…

Мусин-Пушкин внезапно появляется в ученом собрании. От волнения узкий правый глаз щурится, а левый глаз против обычного делается круглее.

— Господа! Есть нечто, достойное вашего внимания.

— Каждый из присутствующих уж наслышан, что вы, Алексей Иванович, из Санкт-Петербурга прибыли развлечься, да и нас позабавить, — отвечает Николай Николаевич Бантыш-Каменский, первейший знаток древних рукописей.

Мусин-Пушкин разражается смехом зычным и, по мнению московских стариков, отдающим петербургским невежеством.

— Господа! Коли так, всех прошу ко мне обедать.

С половиной присутствовавших Мусин-Пушкин не знаком, но этого даже не замечает.

— Вас особливо прошу, — склоняется граф перед Бантыш-Каменским и Иваном Никитовичем Болтиным, известным историком, знатоком рукописей и генерал-майором.

Болтин незаметно подмигивает Бантыш-Каменскому. Тот кивает:

— Трудно графу-то без нас. Признаться, люблю к нему ездить. Небось немало сыскал.

— Сыскал, — ухмыляется Болтин, — или как бы это выразиться деликатнее… — И генерал делает быстрый и редкий для мужа в таком чине жест, довольно точно изображающий, как «скорый человек» выдергивает корзину у зазевавшегося мужика…

Вскоре кареты, брызгая, покачиваясь и оседая на московских мостовых, уже летели к графскому дому на Разгуляе.

Амуры, кариатиды, бело-голубые ангелы — все было по моде. Впрочем, граф за этим следил мало. Зато любил свечи. Частенько вспоминал: «Светлейший Потемкин, Григорий Александрович, — основательная была персона. Когда в Таврическом задавал бал императрице, так сто тысяч свечей сжег!»

Сто тысяч свечей — это было Алексею Ивановичу по нраву. На Разгуляе зажечь сто тысяч свечей было негде. Но почти весь вечер слуги бегали по лестницам, зажигая и зажигая, так чтобы к ночи горела не одна тысяча.

Вина и закуски подали прямо в библиотеку. Окинув взглядом ряды книжных полок, Болтин медленно и негромко произнес:

— Достойно уважения от знающих в таких вещах цену.

— И от знающих, какова таким вещам цена, — пошутил Бантыш-Каменский.

Библиотека была громадна и необыкновенна. Едва войдя, Мусин-Пушкин стал снимать с полок и щедро раскладывать на столах и диванах старые летописи, хронографы, грамоты, евангелия.

Гости разворачивали аккуратно свернутые пачки, ахали и завидовали.

Мусин-Пушкин куда-то исчез и через миг появился с пожелтевшей тетрадкой.

— А вот, господа, подделка. Да какая чистая! Летописи, хронографы. И моего комиссионера, и меня провели. Вот канальи! Знают мою слабость и провели…

— Не всем, однако, предложили, — как бы про себя, но довольно громко прогудел Болтин.

Мусин-Пушкин захохотал опять:

— Так вы же, господа, столпы учености, вы же повара науки. Вас не проведешь. Я же — скромный собиратель припасов. Меня ль не одурачить?

Хозяин поднял бокал.

— Выпьем же за здравие мошенников, ибо они недурно наши познания измеряют.

Разговор оживлялся.

— Алексей Иванович, а где же хранится первое, подлинное «Слово о полку Игореве»?

— Да вон в том красном ларце.

— Чай, гордитесь, ваше сиятельство? Находка историческая — это польза, а находка поэтическая — это слава!

— В «Слове»-то едва две тысячи слов.

— Но зато каких!

— И как же все Алексею Ивановичу удается? Никто не сумел, а он раздобыл…

Это был намек.

Мусин-Пушкин немного нахмурился и сверкнул глазом большим. Уже дошли слухи до императрицы, что, собирая свою коллекцию, он, как обер-прокурор синода, то есть для всех монастырей лицо важное и начальственное, частенько забирает книги не только из собраний частных, но даже из библиотек монастырских.

— «Слово о полку Игореве», — объяснял хозяин, — получено от ярославского архимандрита Иоиля, который находился в недостатке, а потому продал моему комиссионеру все имевшиеся у него русские книги, в числе коих под нумером 323 и «Слово о полку Игореве».

Однако упорно поговаривали, что граф просто изъял поэму из какой-то монастырской библиотеки.

— Сколько вы заплатили, граф, за это евангелие? По моему разумению, XV век? — спросил Болтин.

— Ах, вот это! Мой человек приобрел его у староверов близ Вологды. Сто рублей ассигнациями отдал за эту книгу и несколько рукописных сборников.

— Сто рублей!

— Эх, господа, а разве вещь не стоит денег! Кругом, конечно, убытки, да уж душа такая. С месяц тому назад наградила меня матушка императрица, пожаловала за службу тысячу дуга. Так я упросил, чтобы эти души переписать на моих секретарей: секретари ведь люди недостаточные!

Собравшиеся одобрительно зашумели.

— Благородно, граф, благородно. Это столь редко в наш меркантильный век!

— Говорят, — сказал Болтин, — что ваше сиятельство в Москве уж успели обогатить книготорговцев.

Мусин-Пушкин понял, что пора перейти к делу:

— Ну, коли от вас не скроешься, расскажу. Представьте, дней десять назад вернулся от государыни, узнаю, что меня ждет посыльный из Москвы. Оказалось, в книжную лавку Сопикова привезены бумаги Петра Никифоровича Крекшина. Помните, господа, тот самый Крекшин, кто собирал бумаги гисторические и все журналы Петра Великого. Я сразу догадываюсь — здесь быть поживе. Бросаю дела, скачу в Москву. Являюсь к Сопикову, он меня уводит в комнату, а там целая груда рукописей свалена.

— Что? Какие?

Гости снова заволновались.

— Да так, всякая всячина. Не допуская до разбору ни книг, ни бумаг, без остатку все купил. И не вышел из лавки, доколе при себе, положа на телеги, не отправил все в свой дом. Триста рублей отдал. Цена, полагаю, обыкновенная.

— Оброк с полусотни душ, — заметил кто-то.

— Охота пуще неволи, — парировал граф.

— Да не томите, граф, что же все-таки в этой груде?

— Все больше бумаги покойного Петра Великого. Рад бы, господа, показать, да еще сам не разобрался. В другой раз уж вас попотчую.

Бантыш-Каменский легонько толкнул ногою Болтина.

— А мне британский посланник говорил не так давно… — начал Болтин.

— Британский? — живо перебил Мусин-Пушкин. — Знаю, знаю, он тоже охотник до старья. Вы мне лучше потом расскажете про британца. А сейчас, так и быть, я вам прочту из приобретенных мною бумаг Петра Великого нечто, к рукописным древностям относящееся.

Мусин-Пушкин снова исчез и вернулся с большой бумажной тетрадью.

— Любопытно вспомнить, господа, с чего начались поиски старых книг… Вот указ его величества: «Во всех епархиях и монастырях… прежние жалованные грамоты и другие куриозные письма оригинальны пересмотреть и переписать. Куриозные, то есть древних лет рукописанные летописи, что где таковых обретается — взять…»

Выпили в память Петра Великого.

— Только немного он сыскал, — произнес один из профессоров. — Тому, кто срезал бороды да снимал колокола, монастыри неохотно отдавали.

Сказал и сам испугался: невольно намекнул на графа, очищавшего монастырские библиотеки. Однако Мусин-Пушкин почти никогда не гневался:

— Вот вы, господа, все шутите, что я-де и так и не так собираю. А ведь как собирать, коли все по медвежьим углам растаскано, запрятано, забыто, сгнило, сгорело. Ну ладно, царь Петр немного добыл, у него дел было поболе, чем помощников. Да ведь сам Василий Никитич Татищев чего не делал для книжного собирания!

— Татищев, — встрепенулся Болтин. — Вот был великий человек и великий искатель! В младости имел я счастье видеть его.

— Языков, говорят, знал несчетно, — вспомнил один из гостей, — шведский, польский, татарский, гишпанский.

— А кем только не был, — подхватил Болтин, — жизнь какова! В восемнадцать лет бьется под Нарвой, в тридцать — управляет уральскими заводами, после возводит на престол Анну Иоанновну; непременно б от Бирона лишился головы, кабы не воцарилась Елизавета Петровна…

— Хе-хе! А Бирону-то подписывал письма «Ваш подданническо-послушный слуга», — заметил Мусин-Пушкин.

— Бирон все равно его величал «главным злодеем немцев», — отвечал Болтин.

— А взятки-то делил на «грешные» и «безгрешные», — сказал граф, — и с астраханского губернаторства был сослан в собственное имение. Впрочем, сам грешу: злословие нейдет к делу, ибо память о Василии Никитиче и для меня священна…

— Вот вы б, Алексей Иванович, — вмешался Бантыш-Каменский, — вы бы и поискали бумаги Татищева. Собрание, говорят, громадное было! На Урале до тысячи редких книг держал. Потом все утратил и во второй раз собрал. Василий Никитич, мне рассказывали, собирал книги и рукописи у раскольников, татар, бухарцев, литовцев, шведов. И все пропало, вот горе-то!..

— Будто я не пытался найти, — нехотя отвечал Мусин-Пушкин. О ненайденном рассуждать не любил, боясь соперников.

— Лет пятьдесят назад указы Петра Великого о книгах и грамотах не больно соблюдались, и книжное собрание вроде моего почли бы за баловство. Представьте, святейший синод, как мне донесли, в 1734 году запретил печатание летописей, ибо «в оных книгах писаны лжи явственные, отчего и в народе может произойти не без соблазна…»

— Недаром, — вздохнул Болтин, — бумаги Татищева по миру пошли. А бесценной гистории своей не дождался увидеть и умер за восемнадцать лет до напечатания ее.

Мусин-Пушкин достал с полки книгу и чуть нараспев прочитал заглавие: «История российская с самых древнейших времен, неусыпными трудами через тридцать лет собранная и описанная покойным советником и астраханским губернатором Василием Никитичем Татищевым».

— Уж коля, граф Алексей Иванович, мы за Татищева выпили, — произнес один из посетителей, хозяину неизвестный, — почтим вашего лучшего соперника, Николая Ивановича Новикова, изрядного собирателя и писателя.

Мусин-Пушкин смутился. Он вспомнил, как перед отъездом из столицы слышал разговор императрицы с князем Репниным:

«А отчего бы, князь, не арестовать Новикова? Оп смутьян и враг мой».

«Отчего ж не арестовать? Арестовать можно, прикажите, ваше величество!»

«Прикажите, прикажите!.. Знаю вас. Потом сами будете толковать о беззаконии и меня же во всем обвините. Нет, пока повременим…»

А гость-говорун не унимался:

— Николай Иванович не издатель, а волшебник: его «Древняя российская вифлиофика» вся разошлась! Второе издание — и снова расходится… Кто мог предполагать подобное? Десять томов разных грамот, посольских отчетов, боярских родословных и чтоб такой оборот имели… Мы живем в просвещенный век. Гистория дает прибыль, господа!

Мусин-Пушкин осмотрелся и, пригубив бокал, нехотя проворчал:

— За науку, прибыль приносящую.

* * *

Гости разъезжались. Придержав Болтина, Мусин-Пушкин шепнул, что просит его остаться вместе с Бантыш-Каменским. С трудом скрывая любопытство, они двинулись вслед за хозяином по пустым лестницам и галереям, согретым жаром тысяч свечей. Знали, что «собиратель припасов» зря не позовет…

В небольшой комнатке у стены лежит груда рукописей.

Все трое сгибаются над нею…

Сначала извлекают 27 журналов Петра I. Затем какую-то летопись. Ее разглядывают молча. Тишину нарушают лишь потрескивание свечей да глухой шорох быстро переворачиваемых листов. Мелькают отдельные строки, слова: Киев, Новгород, ханы татарские, князья московские…

События доведены до XVII века. Судя по почерку и другим признакам, переписана рукопись всего лет за сто — около 1700 года.

Затем Мусин-Пушкин вытаскивает пергаменную тетрадь. На последнем листе подробное описание взятия Казани Иваном Грозным в 1552 году и запись об окончании труда в 1604-м.

Гости ожидают еще каких-нибудь манускриптов — не старше XVI или XVII века.

И тут хозяин, давно забывший о графской важности и обер-прокурорской солидности, молча достает большую пергаменную книгу. Болтину показалось, что он ее вытащил из груды рукописей. Бантыш-Каменский же готов был поклясться, что книга была при графе еще до того, как они вошли в комнату…

На первой странице — «Се повести временных лет, откуду есть пошла Русская земля…»

— Четырнадцатое столетие, — изрек Бантыш. — Пергамен да и почерк… Весьма престарелая летопись. Может, и самая старая из известных. Мне не доводилось держать в руках более ранних.

Пергаменные листы переворачивались с трудом. Ни имени автора, ни года или места издания. На листах вытянулись стройные, тщательно выписанные буквы.

— Это устав — письмо древнейшее, красивейшее и медленнейшее, — говорит Болтин.

— Увы, — вздыхает граф, — после того как нагляжусь на эту красоту, признаюсь, бываю несправедлив и суров к своим писарям с их росчерками и завитушками!

По страницам мерно двигались строки, не разделенные на слова, без неведомых в древности точек, запятых и прочих «препинаний».

— Смотрите, наш незнакомец заторопился!

Примерно с середины рукописи вместо устава начинается полуустав. Кряжистые, медленные уставные буквы сменяются наклоненными, ускоряющими бег полууставными.

Внезапно появляется новый почерк, через несколько страниц — снова старый; опять второй, опять первый…

Всюду, где один почерк сменяется другим, — большие пропуски: в четверть, а порою — в пол-листа.

— Не правда ли, господа, — спрашивает хозяин, — непонятное расточительство дорогого материала?

Болтин отозвался:

— Переписчик или автор спешил, и пришлось призвать помощника. Так в две руки и работали.

— Нет, это не авторы, а переписчики, только переписчики! — уверенно заявил Бантыш-Каменский. — Видно, вдвоем копировали более старую летопись, которую разобрали по листам. Один, переписывая свою долю, заканчивал на середине какой-нибудь страницы, а дальше текст уж продолжался на готовых листах второго переписчика. Получался разрыв, просвет.

— Наверное, время было дороже пергамена, — ухмыльнулся Мусин.

Последний, 173 лист тетради.

При желтом свете свечей красные буквы казались зловещебурыми.

Бантыш-Каменский прочитал торжественно, чуть нараспев, словно героическую оду или трагедию:

— «Радуется купец, прикуп сотворив, и кормчий, в отишье пристав, и странник, в отечество свое пришед, тако же радуется и книжный списатель, дошед конца книгам, тако же и аз, худый, недостойный и многогрешный раб божий Лаврентий мних. Начал писать книги сии, называемые летописец князю великому Дмитрию Константиновичу, месяца генваря в 14-й и кончил месяца марта в 20-й в лето 6885 при благоверном и христолюбивом князе Дмитрии Константиновиче и при епископе нашем христолюбивом священном Дионисии Суздальском и Новгородском. И ныне господа отцы и братья, где описал или переписал или не дописал, чтите, исправливая бога ради, а не кляните, ибо книги ветшаны, а ум молод, не дошел…»

Бантыш закрыл пергаменную книгу. Болтин, неподвижный, грузный, уже подавленный смертельной болезнью, быстро заговорил:

— Все очень просто, господа. Автор — летописец представился сам: монах Лаврентий, «раб божий Лаврентий мних». Время написания: «6885 лето». По-нашему — 1377 год, стало быть[3]. Вторая половина XIV столетия, за 3 года до битвы на Куликовом поле и через 36 — после Ивана Калиты…

Бантыш заметил, что легко установить также место, где находился летописец, — княжество Суздальско-Нижегородское, в междуречье Волги и Оки. В те времена, он точно помнит, правили там князь Дмитрий Константинович и епископ Дионисий. Княжеская резиденция находилась в Нижнем Новгороде. Монах, писавший «книги сии князю Дмитрию Константиновичу», скорее всего, жил там же.

Итак, автор летописи — монах Лаврентий; написал ее в 1377 году в Нижнем Новгороде.

Мусин-Пушкин, искусный царедворец, заметил, что тогдашний великий князь московский Дмитрий Донской и московский митрополит в этой записи даже не названы, будто, кроме суздальско-нижегородского князя и епископа, нет никого на свете.

— Справедливо, справедливо, ваше сиятельство, — ответил Болтин. — Видно, Лаврентий и его подручный работали на своего князя или епископа. Поэтому и торопился наш инок: с 14 января по 20 марта — время небольшое для такой работы. Зимние дни кратки. Вечером и ночью писал при лампаде, да пришлось призвать подручного (имя коего, впрочем, Лаврентий не счел нужным назвать). Недаром, «дошед конца книгам», радовался, как удачливый купец и возвратившийся странник…

На минуту наступило молчание. В комнате было тепло от множества свечей, язычки пламени колебались, будто вели между собой таинственную неслышную беседу. Каждый из присутствующих по-своему увидал на миг давно минувшую зимнюю ночь конца XIV столетия: полутемную монастырскую келью, тень монаха на стене, тень гусиного пера на пергамене, заполняемом волшебными значками букв…

— Что же потом случилось с этой летописью и летописцами? — спросил Мусин-Пушкин.

Болтин помолчал еще немного и вздохнул.

— Все суета сует и всяческая суета… Возможно, князю Дмитрию Суздальскому и епископу Дионисию летопись, их восхваляющая, нужна была для каких-то честолюбивых замыслов…

И что же осталось в истории о сих честолюбцах? Дионисий отправился в Константинополь, чтобы получить от патриарха сан митрополита, — и получил. Возвращался, исполненный бог весть каких дерзких мечтаний, да на дороге был схвачен литовцами и умер в темнице. Еще раньше умер и князь Дмитрий Константинович. Им ли было спорить с Москвою, мощно возвысившейся после битвы на Куликовом поле?

В 1393 году, через шестнадцать лет после того как Лаврентий написал свой труд, сын Дмитрия Донского, князь Василий Дмитриевич легко присоединил к Москве и Суздаль и Нижний Новгород.

— Любопытно было б узнать, — сказал Мусин-Пушкин, — какова карьера Лаврентия? Видал ли он своими глазами торжество Москвы над его князьями?

— Не знаем и вряд ли узнаем когда-либо, — отвечал Болтин. — А впрочем, среди епископов или известных отцов церкви XIV и начала XV века мы его имени не видим: значит, в чинах, так сказать, монах не слишком преуспел.

— Кстати, — вставил Бантыш, — монах в последней записи жалуется, что «ум молод». Кто был молод в 1377-м, не слишком уж состарился шестнадцать лет спустя, когда пало Нижегородское княжество.

Мусин-Пушкин вздохнул и, прикрыв меньший глаз, заметил, что вот Лаврентий, человек незначительный, думал о своем князе, епископе, о страстях своего времени, которые исчезли и забылись за первым же поворотом истории. А ныне сей монах, простой переписчик, возможно, удостоится более высокой посмертной славы, нежели его повелители…

— Да, да, — подтверждают умные гости, — вы, Алексей Иванович, сделали настоящую находку и, возможно, удостоитесь более высокой славы, нежели…

— То-то посланник мне эту летопись нахваливал, — с улыбкой замечает Болтин.

— Да уж я вашего посланника обошел! — восклицает Мусин. — А что, крепко нахваливал?

— Да уж куда больше.

— Всю неделю он меня одолевает. Собирает старые манускрипты, прослышал о моей летописи и денег не жалеет. Посетил меня, шутит, прилип как пластырь. А сам замышляет что-то. Рассказывали — в Индиях и Африках он так разбойничать привык, что, глядишь, и на мой дом набег учинит.

— Набега не учинит, но когда издавать эту летопись станете, следует поберечься. Подкупит кого-нибудь и утащит… Или сделает так, что императрица попросит вас удружить послу его величества короля Великобритании — и вы не откажете, разумеется.

— Я сие предвидел, — быстро отрезал граф. — И уж контрманевр заготовил. Мне нужно было лишь ваше заключение, что рукопись действительно замечательная… Вот письмо, в коем я изъявляю желание преподнести летопись великому князю Александру Павловичу[4]. Надеюсь, — граф понизил голос, — молодой человек не станет читать столь мудреную книгу и отдаст ее хранить в библиотеку или музеум.

— Дареное же не дарят! — радостно воскликнул Бантыш. — И англичанин останется с носом, а Россия — с летописью.

— А вы, ваше сиятельство, — поддел Болтин, — будете иметь успех чрезвычайный, ибо императрица ценит внимание к любимому внуку, особливо сопровожденное столь замечательным манускриптом.

Бантыш-Каменский медленно, еле касаясь пальцами, перелистал страницы.

— Цены ей нет, — сказал он. — Такая старая летопись! Только, простите граф, за любопытство: как к Сопикову в лавку такой раритет[5] залетел? А может, лавка ни при чем?

Граф улыбнулся всем своим круглым румяным лицом.

* * *

Все кончилось благополучно.

Летопись английскому послу не досталась. Александр I передал подарок Мусина-Пушкина в Публичную библиотеку, где манускрипт с тех пор и хранится.

Много лет спустя граф Алексей Иванович любил повторять:

— Судьба! Судьба!.. Не будь английского посла, старейшая русская летопись оставалась бы в моем рукописном собрании, которое столь печально погибло в московском пожаре двенадцатого года.

Старик Бантыш и некоторые знатоки помоложе (Болтина уже давно не было в живых), случалось, возражали:

— Разве, Алексей Иванович, эта «старейшая летопись»? Были и постарше: ведь сам Лаврентий жалуется, что «книги ветшаны», с которых он переписывает… Лаврентий в 1377 работал, а последняя запись в его книге (не считая заключительных «красных строк») такая: «В лето 6813 месяца июня в 23-й во вторник ударил гром весьма силен в церковь Святого Федора в Костроме».

Год 6813 — по нашему 1305-й. Это за семьдесят два года до составления Лаврентьевской летописи, вероятно, задолго до рождения самого Лаврентия. Запись, понятно, сделана современником и очевидцем. Разве мог бы Лаврентий, спустя несколько десятилетий, дознаться, что именно во вторник 23 июня 1305 года «ударил гром» в костромскую церковь? Ведь первые газеты появились спустя четыреста лет!

Стало быть, ветшаная летопись была старше Лаврентьевской почти на столетие. Лаврентию просто повезло, что его труд сохранился…

Но тут Алексей Иванович начинал горячиться: мало ли исчезнувших летописей, что о том толковать. У ветшаной книги, верно, был свой летописный предок, а у последнего — свой. Это уж летописный «дед» Лаврентьевского списка… И ведь был когда-то самый первый летописец! Мусин-Пушкин понимает, что Лаврентий первому летописцу не ровня, что великим делом было б найти эту первую, начальную «Повесть временных лет». Он бы, граф, за такую находку не пожалел бы…

Тут все соглашались, что найти первого летописца необходимо и за это можно было б «не пожалеть…»

А позже, выходя из заново отстроенного графского дома, гости и собеседники Алексея Ивановича перешептывались и говорили вещи, для старого графа нелестные: что Лаврентьевскую летопись он приобрел неведомо как, но отнюдь не у Сопикова; что ученые люди видели список этой летописи в Новгородской семинарии еще лет за двадцать пять до ее приобретения графом, и граф, видно, просто забрал «по должности» манускрипт у подчиненной ему семинарии.

Тут уж языки развязывались и кое-кто принимался рассуждать, что отнюдь не вся библиотека у графа сгорела в московском пожаре, а целый ряд ценных рукописей уцелел.

Такая уж была слава у Алексея Ивановича Мусина-Пушкина.

Наконец, кто-либо из молодых, увлекшись, называл графа прохвостом.

Старики останавливали молодого:

— Ну уж нельзя так… Может, и прохвост, но, во-первых, действительный тайный советник, а во-вторых, заслуги перед российским просвещением имеет громадные, В открытых им старинных рукописях ученым, возможно, и за два века полностью не разобраться. А сколько замечательного в одних только летописях скрыто! Сам Николай Михайлович Карамзин уж который год с ними и мучится, и счастлив…