ВЕЧНО ЮНЫЙ ЖАННО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЕЧНО ЮНЫЙ ЖАННО

Летом 1828 года в Царкосельском Лицее произошло большое событие — явился знаменитый поэт Пушкин. Это событие так взволновало лицейских, что они нарушили правила и столпились в прихожей.

В Лицее стихи Пушкина были запрещены и читали их тайком. В тогдашнем Лицее вообще многое запрещалось — например, читать «трагедии и различные романы», издавать журналы, выходить из Лицея без гувернеров, глядеть в форточки на улицу, посылать письма родным без утверждения директора и ложиться спать без молитвы.

Поэт Пушкин оказался человеком небольшого роста, в чёрном сюртуке и белых летних панталонах. Лицо у него было длинное и смугловатое. В руках он держал трость и шляпу, которые бросил гардеробщику, и, улыбаясь, повернулся к лицеистам.

— Как вас много! — сказал он. — В наше время куда меньше было… Покажите же мне Лицей.

Его повели наверх, в зал и столовую. Показывали ему стихи лицейских поэтов, рассказывали о лицейских правилах.

— Здесь я жил, — сказал Пушкин, указывая на знакомую дверь.

Это был уже не четырнадцатый, а сорок второй номер. Окошка с кисейной занавеской, где подслушивал Пилецкий, не было, но все двери и комнаты лицеистов были полуоткрыты, как на смотру. Так полагалось по правилам. И все комнаты выглядели аккуратно и одинаково.

Пушкин сначала улыбался, а потом улыбаться перестал. Поднимаясь по лестнице в библиотеку, он заметил, что у него болтается застёжка от панталон. Он оторвал её и бросил. Ею немедленно завладел лицеист Грот, который всю жизнь её хранил как воспоминание и показывал только в особых случаях.

В коридорах Лицея всё так же пахло чернилами, мелом и воском, но только этот привычный запах и остался от старых времён Лицея. Всё было другое. Даже походка у лицеистов изменилась: когда-то они ходили широкими шагами и фалды расстёгнутых мундиров летели за ними, как крылья. Теперь они шагали в застёгнутых до горла мундирах, как-то странно подкидывая ноги, и ходили большей частью парочками. Ходить гурьбой считалось неприличным.

И вообще никакого шума в Лицее не было — это запрещалось правилами.

Пушкин вышел из здания Лицея нахмуренный. Никто не провожал его до крыльца. Выходить на улицу без разрешения лицейским не полагалось.

Пушкин пошёл по аллее к пруду. Липы стали ещё гуще, чем когда-то. Золотые тени шевелились на песчаных дорожках. Но знакомых голосов не слышно было.

На камне, над вечно журчащим источником, всё так же сидела бронзовая девушка и глядела на разбитый кувшин.

Пушкин уселся на чугунную скамью на берегу пруда. Он положил шляпу и трость рядом с собой. Скрестив руки на груди, смотрел он на стройный силуэт Чесменской колонны. Ветра не было, пруд был гладок и пустынен.

По берегу шёл, прихрамывая, дворцовый служитель. Сначала Пушкин не видел его лица, но когда он подошёл поближе, Пушкин вскочил и бросился ему навстречу.

— Панька! Ты ли?

— Ваше благородие, — дрогнувшим голосом отвечал Панька, — ваше благородие… господин Пушкин!..

— Слава богу! — говорил Пушкин. — Хоть одного-то знакомого встретил! Что с тобой? Что делаешь, милый?

Он тряс Паньку, хлопал его по плечам, вертел и щекотал.

— Я садовником, ваше благородие… Парковые розы развожу. Господам придворным на развлечение…

— А лапту помнишь?

— Помню, — грустно отвечал Панька, — да ведь играть не могу — нога…

— Что у тебя с ногой?

Панька замялся.

— Ваше благородие, — проговорил он тихо, — здесь, при дворцах, думают, что меня зимой санями переехало…

— При дворцах? — удивлённо повторил Пушкин. — А на самом деле?

— Вам, лицейскому, могу сказать по правде: меня пулей в ногу ударило на площади… в декабре…

Пушкин оторопело опустил руки.

— В декабре?.. На площади? Ты был там?

— Я на сенатской крыше сидел.

— Боже мой! И ты видел? Ты наших видел?

— Видел, — подтвердил Панька. — их благородия господа…

— Молчи! — сказал Пушкин. — Я знаю, кого ты видел! Они далеко… очень далеко…

— В Сибири?

Пушкин помолчал.

— Длинный — в крепости, в тюрьме… А другой, тот в Чите, на каторге… Понял?

— Понял, ваше благородие, — отозвался Панька.

Оба долго молчали.

— Вот наши новости, — сказал Пушкин. — А твои как? Родители живы ли? Да не женат ли ты?

— Никак нет, не женат. Отец помер, а брата моего убили.

— Постой-ка, Паня… Брат твой, кажется, служил в гвардии рядовым?

— Так точно — там и убили… в декабре, на площади…

— Бедняга… — сказал Пушкин. — Дорого нам с тобой обошлась эта площадь…

Пушкин смотрел в сторону. По пруду медленной вереницей плыли белогрудые лебеди.

— А Лицей? — встрепенулся Пушкин. — Ты там бываешь?

— Нельзя, — отвечал Панька, — нынче в Лицее порядки военные, сторонних не пускают, даже подходить нельзя. Директором у них генерал, а сами шагают, как на параде.

— Я видел, — сказал Пушкин.

— А я садовником, — повторил Паня, — парковые розы сажаю. Дозвольте идти!

На этом они расстались. Пушкин, сидя на скамье, смотрел, как Панька, ковыляя, скрылся за старыми липами.

С пруда потянуло холодом. Лебеди уплыли. Кругом не было ни живой души. Неподвижная вода лежала, как гладкое зеркальное стекло, среди безлюдных зелёных берегов.

* * *

В 1853 году в сибирском городишке Ялуторовске в маленьком домике с тремя окнами на огород можно было увидеть широкоплечего человека с седоватыми густыми усами. Он лежал на диване и прислушивался к звукам пианино.

Пианино стояло в соседней комнате. Играла на нём дочь ссыльного Ивана Ивановича Пущина — Аннушка. Хорошо играть она ещё не научилась и подбирала на слух знакомые мотивы.

Пущин лежал на диване больной. У него сердце было плохое — постоянно колотилось без всяких причин, а нога болела из-за расширения вен. Было ему пятьдесят пять лет.

За окном белел недавно выпавший снег. Было девятнадцатое октября — годовщина основания Лицея.

В этот день Иван Иванович надевал на палец памятное чугунное кольцо. Ему казалось, что в этот день он становится моложе.

Бывало, в этот день в Лицее с утра готовились к балу, к спектаклю, посещению родных. Яковлев бродил по комнатам с гитарой; Пушкин сочинял эпиграммы; Горчаков загонял слуг, чистивших ему ботинки и мундир; Дельвиг и Данзас переписывали текст пьесы; Малиновский учил свою роль и кричал на весь Лицей. Шум стоял на всех этажах. Доктор Пешель, пожимая плечами, говорил:

«У старшего курса сегодня лихотряска!»

«Лихорадка», — поправлял его Илличевский…

Где теперь лицейские?

Володя Вольховский был в тайном обществе; послан офицером на Кавказ, потом изгнан из армии… Антон Дельвиг умер в Петербурге… Вильгельм Кюхельбекер умер в ссылке… Ваня Малиновский служил офицером, теперь живёт безвыездно в своём имении… Федя Матюшкин — капитан флота, славный исследователь северных морей… Миша Яковлев служит в Петербурге и музыку сочиняет… Сильверий Броглио погиб, сражаясь за свободу Греции… Саша Пушкин…

Иван Иванович вспомнил давно прошедший день, когда заезжий петербургский офицер Розенберг зашёл к нему в одиночную камеру тюрьмы. Иван Иванович спросил, что с Пушкиным. Розенберг замялся.

— Нечего от вас скрывать, — сказал он неохотно, — Друга вашего нет! Он был ранен на дуэли и через двое суток умер. Я был при отпевании его тела в церкви, накануне выезда моего из Петербурга.

Пушкин убит! А Иван Иванович не раз в каторжной тюрьме радовался, что поэта не было на площади, что он уцелел для России, для всего народа русского…

Не надо поддаваться дурным настроениям! Энгельгардт сказал ему однажды:

«Друг Жанно, не мудрено жить, когда хорошо. Умей жить, когда худо…»

Кажется, Иван Иванович научился «жить, когда худо», не давать воли сердцу, думать не о себе, а о товарищах, быть «как можно ровнее в расположении духа». Как дедушка говорил: «Исполняй долг свой, сообразуясь с разумом». Только так и можно продержаться.

Может быть, тогда, в лицейские годы, Пущин не правильно избрал путь свой?

А был ли у него другой путь?

Иван Иванович встал с дивана и подошёл к столу. Много лет его единственным развлечением было писать письма туда, «на волю». Хорошо, когда письмо можно было послать с проезжим, верным человеком. А посылая письма по почте, Пущин обязан был писать на конверте: «От государственного преступника И. И. Пущина». Такое письмо вскрывалось и читалось в жандармерии и зачастую не доходило по адресу.

На столе лежало письмо Феде Матюшкину:

«…Только это состояние отрадное — вера в человечество, стремящееся, несмотря на все закоулки, к чему-нибудь высокому, хорошему, благому. Без этой веры трудно жить…» Письмо было подписано: «Вечно юный твой Жанно».

За стеной Аннушка снова заиграла на пианино. Иван Иванович подошёл к дочери.

Над пианино висел рисунок, изображавший Лицей. Вот он со всеми подробностями — четыре этажа строгого вида, а сбоку высокая арка, под которой идёт улица. Над аркой библиотека. Вот полукруглое общее окно комнат тринадцатой и четырнадцатой — «Иван Пущин», «Александр Пушкин»…

Из окна виден дворец царский. Думали при дворце основать школу для обучения чиновников, а выросли в ней вольнодумцы и бунтари!

Аннушка заиграла мелодию, которую она знала с малых лет. Иван Иванович тихо подпевал:

Простимся, братья! Руку в руку!

Обнимемся в последний раз!

Судьба на вечную разлуку,

Быть может, породнила нас!..

— Батюшка, а ведь у вас голос совсем молодой! — сказала Аннушка и обняла отца.