2. Карамзин
2. Карамзин
Главой русского сентиментализма справедливо признается Николай Михайлович Карамзин (1766–1826). В его творчестве наиболее ярко и полно проявились основные черты нового направления, со всеми его достоинствами и слабыми сторонами.
Карамзин выступал как поэт, прозаик, публицист, литературный и театральный критик, издатель и, наконец, как автор многотомной «Истории государства Российского». Он смело вынес на суд читательской публики произведения, в которых отступления от прежних канонов и правил имели принципиальный характер.
«Нравственное образование», по удачному выражению Дмитриева, Карамзин получил в кругу участников масонского Дружеского литературного общества: Н. И. Новикова, А. М. Кутузова, И. П. Тургенева, А. А. Петрова. Их литературные интересы и эстетические принципы оказали существенное влияние на все дальнейшее творчество писателя, который, однако, скоро проявил самостоятельность и независимость.[1106] Лишь самые первые переводы Карамзина были непосредственно связаны с деятельностью масонского кружка: перевод поэмы А. Галлера «О происхождении зла» (1786), участие в переводе немецкого периодического издания «Размышления о делах божиих в царстве натуры и провидения и беседы с богом» (1786) К. Штурма и И. Тиде. Но в эти же годы, во многом под влиянием Петрова, с которым Карамзин особенно близко сдружился, литературные интересы писателя приобретают новую направленность. Он обращается к переводам из Шекспира («Юлий Цезарь», 1787), Лессинга («Эмилия Галотти», 1788). Карамзинский «Юлий Цезарь» был одним из самых первых переводов Шекспира на русский язык. В предпосланном тексту предисловии переводчик знакомил читателя с Шекспиром, с современными спорами о его творчестве, развернувшимися в европейской литературе в связи с выступлением Вольтера против «варвара», не знавшего правил. Карамзин выступает как защитник и апологет Шекспира. «Немногие, — заявляет русский переводчик, — столь хорошо знали все тайнейшие человека пружины, сокровеннейшие его побуждения, отличительность каждой страсти, каждого темперамента и каждого рода жизни, как удивительный сей живописец».[1107]
Настоящей литературной школой для Карамзина было участие в качестве сотрудника, а затем и редактора журнала «Детское чтение для сердца и разума» (1785–1789), издававшегося Новиковым. Для «Детского чтения» Карамзин перевел много произведений европейской литературы XVIII в.: цикл повестей С.-Ф. Жанлис «Деревенские вечера», поэму Х.-Ф. Вейсе «Аркадский памятник», поэму Дж. Томсона «Времена года». Здесь появились и первые оригинальные сочинения начинающего писателя: этюд «Прогулка», повесть «Евгений и Юлия».
Путешествие по странам Европы в 1789–1790 гг. оказалось решающим моментом в литературной судьбе Карамзина. Предпринимая издание «Московского журнала», Карамзин сообщал, что в нем не будут печататься «теологические, мистические, слишком ученые, педантические сухие пиесы». Это намерение встретило резко отрицательное отношение многих масонов, в частности Кутузова. Однако другие члены новиковского кружка, и в первую очередь Петров, поддержали Карамзина и даже стали сотрудничать с ним. В «Московском журнале» (1791–1792) Карамзин выступил и как писатель, и как теоретик нового направления, глубоко и самостоятельно воспринявший опыт современной ему европейской литературы.
В многочисленных рецензиях на русские и иностранные книги и спектакли, в своих собственных сочинениях и примечаниях от издателя к произведениям других авторов Карамзин развил основные эстетические принципы сентиментализма.
Издатель «Московского журнала», проникнутый гуманистическими представлениями о достоинстве человеческой личности, с особым вниманием относился к проблеме «сердцеведения», познания «внутреннего человека». Однако, если большинство масонов считало эту проблему религиозно-философской, Карамзин рассматривал ее как эстетическую. Писатель сформулировал это следующим образом: «… философ не-поэт пишет моральные диссертации, иногда весьма сухие; поэт сопровождает мораль свою пленительными образами, живит ее в лицах и производит более действия».[1108] В связи с этим закономерно возникал и другой вопрос: какими же качествами должен обладать «поэт», т. е. настоящий, большой художник? Карамзин анализировал творчество крупнейших европейских писателей прошлого и современных ему авторов, стремясь найти какой-то общий критерий оценки их произведений. Таким критерием для Карамзина оказалась «чувствительность», «без которой Клопшток не был бы Клопштоком и Шекспир Шекспиром» (1, 87). Для писателя-сентименталиста понятие «чувствительность» очень емко; это качество присуще и Шекспиру, и Руссо, и Ричардсону, и Стерну, и Томсону, и Гете. «Чувствительный» автор, по Карамзину, способен глубоко проникать во «внутреннего человека» и своим изображением страстей «трогать сердце».
«Чувствительность» не замыкалась, однако, в узком камерном кругу: это качество предполагало также способность к сопереживанию. Степень и форма реакции на чужую боль могла быть, конечно, разной: иногда сочувствие проявлялось лишь в томных слезах и вздохах, иногда же речь шла обо всем страждущем человечестве. Мысль о всеобщем благе и справедливости, вдохновлявшая Руссо, по-своему была воспринята и Карамзиным. В «Разных отрывках. (Из записок одного молодого Россиянина)» (1792) Карамзин мечтает о «священном союзе всемирного дружества» «всех братьев сочеловеков». Хотя эти размышления имеют очень общий, отвлеченный характер, они живо соотносятся с критико-публицистической деятельностью издателя «Московского журнала», рецензирующего спектакли революционного Парижа и такие книги, как «Утопия» Т. Мора, «Развалины, или Размышления о революциях империи» К. Вольнея, «О Руссо как об одном из первых авторов революции» Л.-С. Мерсье и т. д. Общественно-политическая позиция Карамзина в этот период совершенно очевидно «противоречила политике правительственной реакции».[1109] Живой интерес к проблемам общественного устройства, внимание к современным политическим событиям — все это у Карамзина, так же как у Руссо, составляло неотъемлемую часть его этики и эстетики. Традиции гражданственности, связанные с литературой русского классицизма, вовсе не были чужды писателю-сентименталисту, однако они получали новое художественное воплощение. В частности, Карамзин подходит по-новому к вопросу о необходимости соблюдения правил: он готов простить любое отступление от правил, если произведение проникнуто творческим гением (слово «g?nie» становится особым термином для русского писателя, ценителя Шекспира).
Оставаясь вполне последовательным, Карамзин скептически относился к французским драматургам, предпочитая им Г. Лессинга, И. Гете, В. Клингера, Ф. Шиллера: они «с такой живостью представляют в драмах своих человека, каков он есть, изображают все оттенки его натуры, но отвергая все излишние украшения или французские румяна, которые человеку с чистым естественным вкусом не могут быть приятны».[1110] Искренность чувства и «чистый естественный вкус» становятся для писателя главнейшими критериями при определении ценности литературного произведения, независимо от того, соблюдаются ли в нем правила или нет.
С самого начала творческого пути Карамзин стремится осуществлять эти принципы в своей художественной практике. Вслед за Муравьевым он решительно отказывается от жанровой иерархии, предписанной теорией классицизма. Первые поэтические опыты Карамзина отличаются подчеркнуто камерным характером. Ранние стихи поэта тематически тесно связаны с его дружеской перепиской. В текст писем к Дмитриеву Карамзин нередко включал стихотворения, служившие как бы продолжением его беседы с другом. Впоследствии поэт опубликовал некоторые из этих стихов как самостоятельные произведения.
К сотрудничеству в «Московском журнале» молодой издатель сумел привлечь, не говоря уже о ближайшем друге Дмитриеве, крупнейших русских поэтов того времени — Хераскова и Державина. Их творчество, так же как и постоянное общение с ними, оказало известное влияние на развитие литературного дарования Карамзина. Несмотря на различие эстетических принципов Державина и Карамзина, у них был общий этический идеал — «идеал свободного, независимого писателя-патриота, писателя-учителя, писателя — выразителя общественного мнения».[1111] Этих авторов объединяло также стремление найти новые пути для развития русской поэзии, решительный отход от традиционных канонов поэзии недавнего прошлого. Поиски шли в разных направлениях, и Карамзин по-своему подошел к тем же проблемам, которые решали его старшие братья по перу. Лирику Карамзина, особенно раннего периода, отличает особое внимание к форме стиха: поэт экспериментирует, применяя малоупотребительные или даже новые размеры, широко используя белый стих. В жанровом и стилистическом отношениях поэзия Карамзина тоже очень разнообразна. Не желая писать классических од, поэт находит новые формы для развития общественно-гражданской темы. Наиболее яркий пример этому — ода «К Милости»: в ее стиле, образах, интонациях заметны явные отступления от жанровой традиции. Публикуя стихотворение в «Московском журнале», Карамзин вынужден был несколько изменить первоначальную редакцию из-за цензурных соображений. Поэт обращался к Екатерине II со смелым и благородным призывом проявить милость к преследуемым ею масонам. Выступление Карамзина было актом большого гражданского мужества: в конце апреля 1792 г. был арестован Новиков и началось следствие по его делу, а в майской книжке карамзинского журнала появилось стихотворение «К Милости». Заступаясь за своих опальных друзей, поэт напоминал императрице о «праве, с которым человек рожден». Идея естественного равенства приобретала для Карамзина вполне конкретное содержание. Дистанция между царем и поэтом, существовавшая в одах классицизма, неожиданно исчезает в стихотворении Карамзина. Он обращается к императрице не как подданный к государыне, а как человек к человеку, как к «нежной матери».
Личные мотивы остаются преобладающими в лирике Карамзина в течение всего его творчества. Конкретные бытовые детали, играющие такую большую роль в поэзии Державина, редко проникают в карамзинскую лирику, отражающую по преимуществу внутреннюю жизнь поэта, его настроения и «чувствования». Однако в некоторых стихотворениях Карамзина помимо автора появляются другие герои со своими характерами и судьбами. Это герои баллад Карамзина — «Раиса» и «Граф Гваринос», а также написанной несколько позднее «богатырской сказки» «Илья Муромец».
Разрабатывая эти новые для русской поэзии лиро-эпические жанры, Карамзин использовал опыт европейских авторов. Характерно, в частности, обращение писателя к сюжету старинного испанского романса («Граф Гваринос»).[1112] Отдаленность и времени и места действия придавала этому сюжету особый поэтический колорит в глазах Карамзина, захваченного уже до некоторой степени преромантическими веяниями эпохи.
Идеи Гердера, с которым Карамзин был знаком и по его произведениям и лично (знакомство состоялось во время пребывания Карамзина в Германии), он воспринял далеко не полностью, но мысль о ценности культуры каждой отдельной нации в каждый исторический период была очень созвучна русскому писателю и теоретику сентиментализма.
Писатель приходит к убеждению, что «творческий дух обитает не в одной Европе; он есть гражданин вселенной» (2, 117). Карамзин публикует в «Московском журнале» отрывок из индийской драмы Калидасы «Саконтала», поэму Дж. Макферсона «Картон», считавшуюся еще в то время произведением древнего шотландского барда Оссиана. Интерес к поэзии древнего Востока или древнего Севера уже имел для Карамзина в некотором смысле исторический характер. По мнению русского писателя, «Саконталу» «можно назвать прекрасною картиною древней Индии, так, как Гомеровы поэмы суть картины древней Греции, — картины, в которых можно видеть характеры, обычаи и нравы ее жителей» (2, 118). Характерный для просветителей конца XVIII в. интерес к жизни «диких» народов, сохранивших во взаимоотношениях искренность, безыскусственность и простоту, проявился и у Карамзина. Уже в первых литературных произведениях писателя появляются герои двух типов: «естественный человек» и человек цивилизованный, просвещенный.
Писатель ищет героев первого типа в крестьянской среде, среде, не испорченной цивилизацией, сохранившей патриархальные устои. Знаменитая повесть Карамзина «Бедная Лиза» (1791) привлекала современников своей гуманистической идеей: «и крестьянки любить умеют». Главная героиня повести — крестьянка Лиза воплощает в себе представление писателя о «естественном человеке»: она «прекрасна душою и телом», добра, искренна, способна преданно и нежно любить. Жизнь Лизы гораздо теснее связана с природой, чем жизнь обитателей столицы. Карамзин хочет, чтобы читатель поверил в реальность существования своей героини. В повести указывается достаточно точно место и время действия: окрестности Москвы, близ Симонова монастыря, «лет за тридцать перед сим». Автор подчеркивает, что «пишет не роман, а печальную быль» (1, 619). Многие современники писателя не сомневались в подлинности описанных событий и совершали паломничество к «Лизиному пруду».
Эраст — это «цивилизованный» герой, противостоящий Лизе. Лиза добродетельна, Эраст порочен. Но если образ Лизы однозначен, то образ Эраста гораздо сложнее. Это не злодей, но человек «с изрядным разумом и добрым сердцем, добрым от природы, но слабым и ветреным». Он оказывается способен на жестокий поступок, но, совершив его, раскаивается в течение всей жизни.[1113] Автор сообщает, что историю Лизы он узнал от самого Эраста. Таким образом, вся повесть превращается как бы в исповедь Эраста. Вместе с тем в ходе повествования постоянно обнаруживается присутствие автора. Иногда он выступает с непосредственными оценками происходящего. Рассказывая о том, как Эраст покидает Лизу, автор добавляет «от себя»: «Сердце мое обливается кровью в сию минуту. Я забываю человека в Эрасте — готов проклинать его — но язык мой не движется — смотрю на небо, и слеза катится по лицу моему» (1, 619). Рассказчик — это «чувствительный» просвещенный человек: он любит бродить «по лугам и рощам», наслаждаясь приятными видами; размышляет об истории отечества, разглядывая развалины монастыря; он сожалеет о судьбе Лизы, но способен понять и простить заблуждение Эраста.
Лирические отступления, анализ психологии героев — все это занимает гораздо больше места в повести, чем непосредственное изложение событий, сюжет крайне прост и незамысловат. Однако в самую трактовку этого сюжета Карамзин вносит философско-этическую проблематику, имеющую для него принципиальное значение. Социальный конфликт повести (он барин, она крестьянка) оказывается одновременно конфликтом между воображением и реальностью. Эраст искренне мечтает об идиллической любви, о забвении сословных предрассудков. Более трезво смотрит на вещи Лиза, сознающая, что Эрасту «нельзя быть ее мужем». Реальные события обнаруживают всю призрачность мечтаний Эраста, и столкновение мечты с действительностью ведет к печальной развязке. Два мира — идеальный и реальный — противопоставлены друг другу в сознании Карамзина. В поисках гармонии писатель обращается к отдаленной эпохе: временна?я дистанция как бы призвана снять трагическое противоречие между вымыслом и реальностью.
В повести «Наталья, боярская дочь» Карамзин рисует старую Русь как идеальную страну, в которой почти все люди простосердечны, добры и искренни. Такими оказываются основные действующие лица: Алексей Любославский, боярин Матвей, Наталья и даже сам государь. Каждый из них воплощает в себе добродетели «естественного человека». Между этими героями и автором существует дистанция не только хронологическая, но и психологическая.
Автор пересказывает мысли Сократа, говорит о сочинениях Локка и Руссо, иногда выражается «языком оссианским», упоминает персонажей из античной мифологии и т. д. Как и в «Бедной Лизе», автор чувствителен и готов вместе с героями переживать их злоключения, но кроме сочувствия в авторских репликах звучит и легкая ирония. Со стернианской насмешкой Карамзин описывает «бабушку своего дедушки», воображаемую представительницу патриархального мира. Просвещенный автор уже не может смотреть на мир глазами своих предков: он так же как и его «любезный читатель» — люди другой эпохи, «осьмого на десять века». В соответствии со вкусом своего времени писатель ведет повествование, заставляя героев далекого прошлого говорить языком образованных русских дворян конца XVIII столетия. Это несоответствие Карамзин сознает и сам: «Читатель догадается, — замечает он, — что старинные любовники говорили не совсем так, как здесь говорят они; но тогдашнего языка мы не могли бы теперь и понимать. Надлежало только некоторым образом подделаться под древний колорит» (1, 639). Для передачи этого колорита автор использует и старинные предания, и фольклор, и некоторые исторические сведения. Как ни скудны подобные материалы, они свидетельствуют об интересе писателя к отечественному прошлому, его стремлении понять «характер славного народа русского».
Это стремление появилось вполне закономерно у писателя, только что посетившего страны Европы и внимательно наблюдавшего жизнь и обычаи разных народов. Карамзин путешествовал около полутора лет (с весны 1789 до осени 1790 г.), побывав в Германии, Швейцарии, Франции, Англии в самый разгар событий Великой французской революции. «Письма русского путешественника» — самое значительное произведение Карамзина 1790-х гг., очень тесно связанное со всеми другими сочинениями писателя. Личность автора проявилась в «Письмах» с особой полнотой. Но было бы совершенно несправедливо уподоблять произведение русского писателя «Сентиментальному путешествию» (1768) Л. Стерна, описывавшего главным образом свой внутренний мир чувств и переживаний. Карамзин пишет по-своему: в его «Письмах» субъективное и объективное органично связано и почти нерасчленимо. Карамзин, по сравнению со Стерном, значительно расширяет сферу изображения жизни. Нравы и быт, общественное устройство, политика и культура современной Европы — обо всем этом читатель мог получить обстоятельные сведения из сочинения Карамзина. Современные исследователи творчества Карамзина достаточно хорошо показали, как разнообразно и богато содержание «Писем», представляющих новую и объективную картину европейской жизни конца XVIII в.[1114] «Письма» явились смелым публицистическим произведением: в годы, когда французская революция решительно осуждалась в русской официальной прессе, Карамзин высказал в печати свое независимое мнение по ряду животрепещущих политических вопросов. В Эльзасе писатель наблюдает, как «целые деревни вооружаются, и поселяне пришивают кокарды к шляпам»; слушает, как «почтмейстеры, постиллионы, бабы говорят о революции» (1, 202). В Женеве он посещает кофейные дома, «где всегда множество людей и где рассказываются вести; где рассуждают о французских делах, о декретах Национального собрания, о Неккере, о графе Мирабо и проч.» (1, 285). Наконец, Карамзин видит бунтующую чернь на улицах французских городов и присутствует на заседаниях Национального собрания, где происходят дебаты между Мирабо и аббатом Мори. Все это свидетельствует о живейшем интересе Карамзина к «французским делам», обнаруживает, что писатель был «далек от того благонамеренного ужаса, который уже с 1792 года официально считался в России единственно дозволенной реакцией».[1115] Как убедительно показывает Ю. М. Лотман, в отношении Карамзина к французской революции необходимо различать несколько аспектов, причем каждый из них соотносится с определенным кругом идей писателя в данный период его творчества. Так, одним из наиболее устойчивых представлений Карамзина была веротерпимость, неприятие религиозного фанатизма, неизменно осуждаемого на страницах «Писем».
Сложнее оказался вопрос о формах государственного правления, приобретший особую значительность для писателя — очевидца французских событий. Республиканские симпатии молодого Карамзина наиболее полно были высказаны в главах «Писем», посвященных не Франции, а Швейцарии. Автор подробно описывает систему правления в швейцарских кантонах, отмечает изобилие и богатство в стране, высокий уровень общественной нравственности. В частности, путешественник с явным одобрением замечает, что в Берне «домы почти все одинакие… и представляют глазам приятный образ равенства в состоянии жителей». От этих наблюдений Карамзин смело переходит к сопоставлениям, достаточно много говорящим русскому читателю того времени: «Не так, как в больших городах Европы, где часто низкая хижина преклоняется к земле под тению колоссальных палат и где на всяком шагу встречаешь оскорбительное смешение роскоши с бедностью».[1116] Вместе с тем Карамзин, очевидно, остается приверженцем «географической» теории французских просветителей, согласно которой республиканское правление предпочтительно для малых стран, а монархическое — для больших. Женевская республика представляется путешественнику «прекрасной игрушкой на земном шаре», а те формы борьбы за республику, которые он видит во Франции, вызывают его решительное осуждение. Народ, по его мнению, «сделался во Франции страшнейшим деспотом», и главными зачинщиками мятежа он считает «нищих и празднолюбцев, не хотящих работать с эпохи так называемой Французской свободы» (1, 560). Дальнейшее развитие событий во Франции, за которыми писатель пристально следит, вернувшись из Европы на родину, заставляет его по-новому оценивать свои впечатления во время путешествия. Публикация «Писем», начатая в «Московском журнале», растянулась на длительный срок, и работа писателя над текстом продолжалась в течение целого десятилетия (отдельное полное издание «Писем» в шести частях появилось только в 1797–1801 гг.).
К концу 1790-х гг. раздумья писателя над смыслом и результатами французской революции приобрели уже более зрелый характер. Писатель нашел возможность высказать свое мнение достаточно определенно. В частности, излагая содержание «Писем русского путешественника» в статье для зарубежного журнала «Spectateur du Nord» (1797), писатель заметил: «Французская революция относится к таким явлениям, которые определяют судьбы человечества на долгий ряд веков. Начинается новая эпоха. Я это вижу, а Руссо предвидел» (2, 152). Эти слова Карамзина, свидетельствующие о его глубоком проникновении в суть событий и умении видеть историю в настоящем, связаны с другим его высказыванием в той же статье: «История Парижа — это история Франции и цивилизации… Итак, французская нация прошла все стадии цивилизации, чтобы достигнуть нынешнего состояния» (2, 151). В глазах Карамзина, называвшего себя «республиканцем в душе», но решительно не принявшего революционного террора, пример Франции — это иллюстрация многовековой общечеловеческой истории цивилизации, завершение ее определенной стадии. Просветитель Карамзин должен был разрешить мучительный вопрос: конечная ли это стадия и не имеет ли смысла для других наций двигаться не вперед, а назад — к первобытному состоянию «естественного человека»?
В «Письмах» отразилась, таким образом, общественная позиция Карамзина, далеко не бесстрастного очевидца событий французской революции, умного и вдумчивого публициста. Более того, «Письма» — это ценнейший и интереснейший документ эпохи: здесь нашли отзвук надежды, стремления и разочарования целого поколения русской интеллигенции конца XVIII в., поколения, которому пришлось отказаться от многих иллюзий.
«Письма» имели большой успех у русской, а затем и зарубежной публики: уже при жизни Карамзина «Письма» были переведены на несколько европейских языков. Это объясняется не только содержанием «Писем», но и их литературными достоинствами. Жанровая структура произведения, казалось бы, очень разнородна: диалоги со знаменитыми писателями сменяются лирическими пассажами или бытовыми зарисовками, вставные новеллы чередуются с философскими размышлениями, театральными рецензиями, и т. д. Однако, несмотря на эту внешнюю сюжетную и стилистическую пестроту, «Письма русского путешественника» представляют собой художественное единство. В центре внимания писателя неизменно остается человек — человек в его личных и общественных связях, в его отношении к природе, к искусству. На страницах «Писем» появляются десятки персонажей — это люди разных национальностей, разных профессий, у них разное имущественное и сословное положение, разная степень культуры. Каждый из них под пером Карамзина становится литературным героем, хотя бы даже эпизодическим. Внешность, манера поведения, характер, история или дальнейшая судьба героя — все это важно и интересно, все это сообщается в «Письмах» с большим или меньшим количеством подробностей. Читатель знакомится с такими выдающимися писателями и философами того времени, как Гердер, И. Кант, К. М. Виланд; с кумиром французских балетоманов Г. Вестрисом; с попутчиками Карамзина: датским поэтом Е. Баггесеном и доктором Г. Беккером; с дамами французского салона; с молоденькой английской служанкой и т. д. Персонажи появляются на страницах «Писем» и исчезают, их сменяют все новые и новые. Лишь один герой продолжает существовать с самого начала до конца на протяжении всего произведения — сам автор.
Многие читатели и даже позднейшие исследователи идентифицировали образ «русского путешественника» и личность самого писателя. Между тем этот вопрос оказывается гораздо сложнее, если учитывать историю создания «Писем» и помнить, что это не бытовой документ, а литературное произведение. Карамзин тщательно обрабатывал свои путевые записи, послужившие основой «Писем», создававшихся в течение нескольких лет. Позднейшие чувства и мысли автора невольно проникают в ткань произведения и накладываются на чувства и мысли «русского путешественника».
Вначале писатель стремился создать впечатление, что он печатает свои подлинные письма, адресованные его близким друзьям, Плещеевым. Эта иллюзия поддерживалась постоянными обращениями к друзьям, размышлениями о своей привязанности к ним и т. д. Правда, вскоре путешественник признается: «Я вас люблю так же, друзья мои, как и прежде; но разлука не так уже для меня горестна. Начинаю наслаждаться путешествием» (1, 105). Эти слова подготавливают читателя к последующему изменению характера писем: тема друзей появляется далее лишь эпизодически; из лирического дневника «Письма» превращаются постепенно в книгу очерков (письма из Англии), хотя они по-прежнему проникнуты авторским отношением к описываемому.
Самая «чувствительность», черта, принципиально важная для автора «Писем», тоже несколько меняет свой характер в ходе изложения, приобретая все более глубокое содержание. В первых письмах автор обнаруживает некоторую гипертрофированность чувств: так, например, он «сквозь слезы» благодарит радушного хозяина, приютившего путешественника в непогоду. Вскоре, наблюдая за искусственно преувеличенными проявлениями эмоций у своих попутчиков-датчан, писатель начинает иронизировать: например, он с юмором рассказывает о неудачных любовных приключениях «чувствительного» Беккера. Эта ирония, однако, как и в карамзинских повестях, направлена на неуместные проявления чувствительности, но ценность этого качества не подвергается сомнению.
Путешественник — «чувствительный» человек, и этим обусловливается его внимание к природе, интерес к произведениям искусства, к каждому встреченному им человеку и, наконец, его размышления о благе всех людей, о «нравственном сближении народов». Восторгаясь нравами швейцарских пастухов, автор готов «отказаться от многих удобностей жизни (которыми обязаны мы просвещению дней наших), чтобы возвратиться в первобытное состояние человека» (1, 263). Правда, слова путешественника о том, что он хочет остаться у пастухов и вместе с ними доить коров, вызывают только смех у простодушных пастушек. Да и сам он прекрасно понимает всю нереальность этого желания: он восхищается добродетелями этих «естественных людей», но спокойно оставляет их и продолжает свой путь к центрам европейской цивилизации, посещает театры, музеи и т. д. Высоко ценя научный и культурный опыт человечества, автор выступает против фанатизма и суеверия, сковывающего творческую мысль. Характерно в этом отношении, как путешественник говорит о значении Реформации: он считает, что это «не только великая реформа в римской церкви, вопреки императору и папе, но и великая нравственная революция в свете» (1, 185). Гуманистический пафос Возрождения оказывается близок и понятен Карамзину, хотя он не всегда признает достоинства литературы этой эпохи (у Ф. Рабле, например, его отталкивают «гадкие описания, темные аллегории и нелепость»). Эстетические принципы сентиментализма с его «установкой на приятность» играют при этом для писателя немаловажную роль.
Высказывая свое отношение к культуре разных времен и разных народов, Карамзин все больший интерес проявляет к отечественной истории и культуре. Чувство национального самосознания, выраженное еще не всегда отчетливо, появляется у русского путешественника, внимательно наблюдающего жизнь Европы и сравнивающего ее с тем, что он знает о настоящем и прошлом своей собственной страны. Слыша песни на берегах Роны, он находит в них сходство с русскими народными песнями; глядя на памятник Людовику XIV, размышляет о Петре I; оказавшись в кругу лейпцигских ученых, рассказывает им о русской поэзии, и т. д. Карамзин проявляет живой интерес к «Истории России», написанной французским автором П.-Ш. Левеком. С огорчением он констатирует, что иностранцы имеют поверхностное, а нередко даже превратное представление о русской истории. Так, мысль о необходимости изучения отечественного прошлого появляется в «Письмах» вполне естественно и закономерно. Эта мысль сопутствует размышлениям русского путешественника о событиях современности, событиях во Франции, неизменно привлекавших внимание Карамзина.
Эти события явились суровой и трезвой проверкой просветительских идей: «…якобинская диктатура с катастрофической очевидностью проявила противоречие между идеалами Просвещения и реальной буржуазной революцией».[1117] Напряженная переоценка прежних ценностей нашла отражение в карамзинском альманахе «Аглая» (1794–1795), состоявшем почти исключительно из произведений самого издателя. И публицистические и художественные произведения из «Аглаи» очень тесно соотносятся с содержанием «Писем русского путешественника». Так, в статьях «Мелодор к Филалету» и «Филалет к Мелодору» Карамзин предлагает читателю две разные точки зрения на вопрос о будущем «человеческого рода» и судьбе цивилизации. «Чувствительный философ» Мелодор с горечью размышляет о внезапном «падении наук» в век просвещения, о «свирепой войне, опустошающей Европу», вспоминает исторические примеры гибели цивилизации древнего мира. С ужасом он думает о возможности возвращения варварства, олицетворенного для него в эпохе средневековья: «Если опять возвратится на землю третий и четвертый-надесять век?..» (2, 250).
Эти тревожные вопросы отражали ход мысли самого писателя, потрясенного известиями о гражданской войне во Франции. Но «другой голос» Карамзина успокоительно отвечал в письме Филалета: «В одном просвещении найдем мы спасительный антидот (т. е. противоядие, — Н. К.) для всех бедствий человеческих!» (2, 257). Историю возникновения и падения цивилизаций Филалет рассматривает как поступательный процесс общего развития человечества от низшей стадии к более и более высоким. Даже средневековье рассматривается уже как закономерный этап в этом движении, подготовивший «дальнейшее распространение света наук». Катастрофа современной цивилизации, по мнению Карамзина-Филалета, — не следствие просвещения, а свидетельство недостаточной просвещенности. «Осьмой-надесять век не мог именовать себя просвещенным, когда он в книге бытия ознаменуется кровию и слезами» (2, 257).
Карамзин вступает в полемику с Руссо, посвящая этому специальную статью в «Аглае»: «Нечто о науках, искусствах и просвещении». Писатель разъясняет здесь, как он понимает достоинства «естественного человека». Пользуясь некоторыми аргументами Руссо, русский автор стремится показать, что возникновение наук и искусств связано с «природным человеку (т. е. врожденным от природы, — Н. К.) стремлением к улучшению бытия своего, к умножению жизненных приятностей» (2, 127). Таким образом, отношения между просвещенным человеком и человеком «естественным» оказываются не антагонистическими, а родственными; давнее противоречие наконец устраняется. Доброта, здравый смысл и восприимчивость к прекрасному — качества, прославлявшиеся в «естественном человеке», — оказываются не в меньшей, но даже в большей степени присущи человеку просвещенному. Идея общественного прогресса подкрепляется размышлениями о прогрессе в области искусства: «От первого шалаша до Луврской колоннады, от первых звуков простой свирели до симфоний Гайдена, от первого начертания дерев до картин Рафаэлевых, от первой песни дикого до поэмы Клопштоковой» (2, 127).
Закономерно перед Карамзиным встает в этот период и еще одна старая проблема: в чем предназначение художника, какими качествами он должен обладать. «Что нужно автору?» — этот вопрос становится заглавием одной из карамзинских статей в «Аглае». Между эстетикой и этикой писатель открывает определенные соотношения и приходит к решительному выводу о том, что «дурной человек не может быть хорошим автором» (2, 122). Понятие «чувствительности» сохраняется, но приобретает все более грандиозные масштабы: это «возвышение до страсти к добру», «никакими сферами не ограниченное желание всеобщего блага» (2, 121).
Таким образом, Карамзин создает вполне стройную и последовательную систему, в которой утверждаются гуманистические идеалы. Но чем стройнее и последовательнее были доводы Карамзина-публициста, тем более далеко от гармонии и безмятежности было мироощущение Карамзина-художника. Современные общественные события привели к крушению его надежд на осуществление идей всеобщего братства и торжества справедливости в ближайшем будущем. Личные огорчения и горести (в особенности смерть любимого друга А. А. Петрова) углубили этот духовный кризис писателя.
Тревожные и пессимистические настроения отразились прежде всего в карамзинской лирике периода «Аглаи». В стихотворных посланиях («Послание к Дмитриеву», «Послание к Александру Алексеевичу Плещееву», «К самому себе») поэт говорит о постигших его потрясениях и разочарованиях. Элегические медитации о том, что счастье недостижимо, приобретают здесь характер исповеди. В отличие от Хераскова, стремившегося представить свои мысли и настроения в максимально обобщенной форме, Карамзин постоянно подчеркивает, что речь идет о его собственном личном опыте:
И я, о друг мой, наслаждался
Своею красною весной;
И я мечтами обольщался —
Любил с горячностью людей,
Как нежных братий и друзей;
Желал добра им всей душею.
Морально-философские сентенции оказываются правомерны постольку, поскольку они связаны с тем, что было пережито самим автором:
Теперь иной я вижу свет, —
И вижу ясно, что с Платоном
Республик нам не учредить…
(2, 34–35)
Трагическое ощущение отъединенности поэта от общества, в котором царит зло и несправедливость, проявилось и в прозе Карамзина этих лет. Уже найденное, казалось бы, решение проблемы «естественного человека» вновь подвергается сомнению. В повести «Остров Борнгольм», сюжетно связанной с европейским готическим романом,[1118] писатель по-новому подходит к тем же вопросам, которые волновали его и раньше. Романтический мотив инцеста (преступная любовь брата и сестры) приобретает в произведении Карамзина особый аспект. Гревзендский незнакомец, пытаясь найти оправдание своему чувству, преступному с точки зрения «законов», обращается к «священной природе»:
Природа! Ты хотела,
Чтоб Лилу я любил!
(1, 663)
«Врожденные чувства», т. е. чувства «естественного человека», оказываются в трагическом противоречии с представлениями просвещенных людей. Законы цивилизованного общества осуждают эту любовь и оправдывают крайнюю жестокость по отношению к виновным (заключение девушки в подземелье). «Чувствительный» автор не может примириться с этой жестокостью. «Творец! Почто даровал ты людям гибельную власть делать несчастными друг друга и самих себя» (1, 672) — вот вопрос, который продолжает мучить Карамзина. «Свет наук распространяется более и более, но еще струится на земле кровь человеческая — льются слезы несчастных» (1, 668), — констатирует автор повести, он же — русский путешественник. Связь с «Письмами» подчеркивает и сам автор: в лирической интродукции повести он вспоминает о поездке в «чужие земли» и возвращении морем из Англии в Россию. «Остров Борнгольм», таким образом, мог восприниматься читателем как разросшийся вставной эпизод из «Писем русского путешественника». Персонажи повести отчасти являются уже романтическими героями: они оказываются в исключительных обстоятельствах, ими владеют сильные страсти, даже в окружающей их природе есть что-то мрачное и зловещее. Образ автора, однако, занимает особое место в повести: это прежний «чувствительный путешественник», даже проявляющий свое сострадание в тех же формах, что и автор «Бедной Лизы»: «Вздохи теснили грудь мою — наконец я взглянул на небо — и ветер свеял в море слезу мою» (1, 673). Однако внутренняя тревога, овладевшая писателем в этот период, наложила определенный отпечаток и на образ автора повести. Мягкий юмор и ирония, которые были присущи раньше Карамзину-рассказчику, совершенно исчезли в «Острове Борнгольме». Трагизм ситуации исключал возможность юмора.
Это качество возвращается по мере того, как писатель преодолевает духовный кризис. Так, в повести «Юлия» (1796) рассказчик еще более ироничен, чем в ранних карамзинских произведениях. Автор «Юлии» — остроумный человек, прекрасно знающий светские нравы. Сочувствуя своей героине, он слегка подтрунивает над ее слабостями, когда же речь идет о нравах и законах света, о недостойном поведении князя N*, ирония автора становится порой колкой и язвительной. Одна из первых русских «светских» повестей, «Юлия» идейно и художественно оказалась тесно связана с позднейшими сочинениями писателя («Моя исповедь», «Рыцарь нашего времени»).
Образ автора из повести «Юлия» находит известное соответствие и в лирике Карамзина второй половины 1790-х гг. Всегда находчивый, то очаровательно любезный, то беспощадно насмешливый, поэт входит в светский салон, преподнося его завсегдатаям мадригалы, надписи, эпиграммы. Но во всех этих поэтических мелочах проявляется лишь одна из многих сторон творческой личности писателя. Он чувствует свою причастность к окружающей его среде и вместе с тем некую обособленность: он — автор-художник, несущий на себе печать избранничества.
Теме поэта-творца Карамзин посвящает в это время несколько стихотворений программного характера («К бедному поэту», «Дарования», «Протей, или Несогласия стихотворца»).
Высшая победа искусства для Карамзина — создание правдоподобного вымысла. Поэтический обман возводится в принцип, но этот обман зиждется на непременной соотнесенности с реальностью:
Кто может вымышлять приятно,
Стихами, прозой, — в добрый час!
Лишь только б было вероятно.
Что есть поэт? искусный лжец:
Ему и слава и венец![1119]
Продолжая полемику с Руссо, Карамзин вновь низвергает идеал «дикого», «естественного» человека. Самое ценное, с точки зрения автора, качество — чувствительность — развивается вместе с началом искусства и нравственно перерождает человека:
Искусства в мире воссияли,
Родился снова человек!
Свою поэтическую декларацию Карамзин разъясняет в примечании: «Чувство изящного в Природе разбудило дикого человека и произвело Искусства, которые имели непосредственное влияние на общежитие, на все мудрые законы его, на просвещение и нравственность».[1120] Эти слова были поистине выстраданы Карамзиным, они явились итогом длительных размышлений, колебаний и сомнений.
Несмотря на все цензурные препятствия во время царствования Павла I, Карамзин с поразительной энергией продолжает издательскую и литературную деятельность. Значительным событием для истории русской литературы было появление изданной Карамзиным антологии современной отечественной поэзии в трех частях: «Аониды, или Собрание разных новых стихотворений» (1796–1799). Издатель включил сюда и собственные произведения, и стихи крупнейших русских поэтов того времени: Г. Р. Державина, М. М. Хераскова, И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, Ю. А. Нелединского-Мелецкого и др. Здесь же Карамзин вновь выступил как литературный критик и теоретик. В предисловии ко второй книге «Аонид» он говорит о двух основных недостатках современной поэзии: с одной стороны, это «излишняя высокопарность, гром слов не у места»; с другой — «притворная слезливость». В первом случае имеются в виду эпигоны классицизма, во втором — приверженцы нового направления, усвоившие только внешние приемы, готовые формулы литературы сентиментализма. Основным художественным принципом писатель считает проявление личного, авторского начала в произведении. То, что было уже достигнуто в литературной практике самого Карамзина и его современников, получило теперь теоретическое обоснование. Карамзин говорит о том, что поэт должен «означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия в сердце читателя, — но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта».[1121] Эти слова обнаруживают, как верно и чутко Карамзин улавливал основные тенденции литературного развития. Программа, намеченная в предисловии к «Аонидам», осуществлялась поэтами первых десятилетий XIX в.: «характер и обстоятельства» автора все с большей полнотой и определенностью раскрывались в творчестве Жуковского, Батюшкова и других непосредственных предшественников Пушкина.
Литературно-эстетические принципы, сформулированные Карамзиным, основывались не только на его собственном писательском опыте, но и на осмыслении им литератур разных времен и разных стран. Итогом многолетней переводческой деятельности писателя явился изданный им в 1798 г. «Пантеон иностранной словесности» в трех книгах. Здесь были представлены и античные, и современные немецкие, французские, английские авторы.
Отечественной литературе Карамзин посвящает особое издание: в 1801 г. появляется «Пантеон российских авторов». Используя некоторые факты, приведенные в «Опыте исторического словаря российских писателей» (1772) Н. И. Новикова, Карамзин вносит много нового в интерпретацию творчества отдельных авторов. «Пантеон» свидетельствует о все более серьезном внимании писателя к истории России и ее культуры. В расположении материала Карамзин в основном придерживается хронологического принципа: издание открывается статьей о легендарном Бояне, «древнейшем русском поэте», и завершается статьями об авторах XVIII в. Этот принцип соответствовал общей историко-литературной концепции писателя, его представлению о поступательном движении в развитии человеческого общества и его культуры. В авторецензии на «Пантеон», напечатанной в 1802 г., Карамзин разъясняет свой замысел следующим образом: «Издатель хотел только напомнить любителям литературы, что у нас и в древности были сочинители. Но истинный век авторский, — продолжает писатель, — начался в России со времен Петра Великого: ибо искусство писать есть действие просвещения» (2, 188).
«Пантеон», появившийся на рубеже двух столетий, обращен и к прошлому, и к будущему. Писатель подходит к творчеству других авторов с критериями, выработанными в продолжение его литературной деятельности 1790-х гг., особыми достоинствами он считает «приятность» и гладкость слога, «острый взор для замечания тайных сгибов человеческого сердца» и другие подобные качества, высоко ценимые с точки зрения эстетики сентиментализма. Вместе с тем, обращаясь к литературе далекого прошлого, Карамзин ищет в ней проявления черт национального характера: «древнего русского мужества и народной гордости». С этой точки зрения летопись Нестора представляется писателю «сокровищем нашей истории», которое может дать многое для «прозорливого историка новых, счастливейших времен». Здесь обнаруживается серьезный интерес Карамзина к отечественному прошлому и намечается уже его подход к истории как к опыту человечества, сохраняющему свою значимость для настоящего и будущего.
Об окончательном преодолении духовного кризиса свидетельствует литературная деятельность Карамзина в начале XIX в. Годы издания «Вестника Европы» (1802–1803) — это недолгий, но замечательно плодотворный период в жизни писателя, период, тесно связанный и с его предшествовавшей деятельностью, и с работой над «Историей государства Российского». Вновь обращаясь к поставленным просветителями проблемам, Карамзин по-новому решает их, постепенно подходя к историческому пониманию действительности. Более глубокое осмысление истории и ее отношения к современности привело писателя к идейным и художественным открытиям, по-своему воспринятым последующими поколениями русских писателей XIX в., начиная от декабристов и Пушкина и кончая Толстым и Достоевским.
Целый комплекс общественно-политических, этических и эстетических представлений писателя раскрывается в повестях «Марфа Посадница», «Чувствительный и холодный», «Моя исповедь», «Рыцарь нашего времени».[1122]