Рынок и государственное управление в средневековом Китае

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рынок и государственное управление в средневековом Китае

Попытка определить причины как первоначального технологического превосходства Китая над остальным цивилизованным миром, так и утрату этого первенства достаточно скоро заводит исследователя в тупик. Историкам Китая предстоят долгие годы исследований, чтобы найти ответы на свои вопросы в объемных архивах династий Тянь (618–907), Сун (960-1279), Юань (1260–1368) и Мин (1368–1644). Наверное, потребуется кропотливый труд одного или двух поколений, прежде чем исследователям откроется ясная картина региональных особенностей и социально-экономических преобразований, вымостивших дорогу расцвету (и закату) высокотехнологичной металлургической и каменноугольной промышленности и краткой морской гегемонии в Индийском океане[28].

Уровень достижений Китая подтверждается всеми исследователями в прикладных областях: например, Роберт Хартвелл проследил историю металлургии в Северном Китае XI века в трех замечательных статьях[29]. Техническая основа для широкомасштабного развития существовала в Китае с давних времен. Плавильные печи с совершенными мехами, обеспечивавшими непрерывный поддув воздуха, были известны почти тысячу лет[30] до того, как металлурги Северного Китая научились использовать кокс вместо древесного угля, разрешив таким образом постоянную проблему с топливом в бедном деревом бассейне реки Хуанхэ. В свою очередь, кокс использовался для приготовления пищи и обогрева домов по крайней мере за два столетия до своего дебюта в металлургии[31].

Даже несмотря на то, что по отдельности эти технологии были давно известны, сочетание их было новинкой; и когда кокс начал использоваться для плавки, масштаб производства железа и стали возрос многократно[32]:

Эти данные почерпнуты из официальных (т. е. обычно постоянно занижаемых) статистических данных, которые не учитывают мелкомасштабного «домашнего» производства. С другой стороны, рост может отчасти быть и статистической припиской (если по той или иной причине в XI в. государство вдруг озаботилось бы данными по производству железа и стали)[33]. Даже если этот резкий рост отчасти объясняется чрезмерным рвением рапортующей стороны, Хартвелл наглядно показал, как в относительно малом регионе Северного Китая, на залежах пригодного для плавки металла битумного угля в северном Хэнане и южном Хэбэе, годичное производство с нуля достигло 35 тыс. тонн. В этих регионах возникли крупные предприятия, нанимавшие на постоянную работу сотни людей, в то время как производство железа в других регионах Китая оставалось временным занятием для крестьян, подрабатывавших в промежутке между сезонными сельскохозяйственными работами.

Новый уровень производства мог быть прибыльным лишь там, где уже существовал рынок больших объемов железа и стали. Последний, в свою очередь, зависел от транспортировки и цен, делавших постройку и эксплуатацию металлургических предприятий привлекательным для семей (Хартвелл считает, что вначале — для землевладельцев) вложением. В течение столетия эти условия совпадали. Каналы соединяли новые центры металлургии в Хэнане и Хэбэе со столицей династии Северная Сун городом Кайфынем— по совместительству, объемным рынком торговли металлами. Железо использовалось для чеканки монет[34], в строительстве, изготовлении орудий труда и оружия. Правительственные чиновники зорко следили за производством оружия и чеканкой денег и в 1083 г. смогли даже монополизировать продажу сельскохозяйственных орудий из железа.

Это решение имеет прецедент в истории Китая — еще в эпоху династии Хань (202 г. до н. э. — 220 г. н. э.) железо (как и соль) было товаром, удостоившимся пристального внимания правительства. Монополизировав оборот этих товаров и продавая их по искуственно завышенным ценам, государство обеспечивало дополнительный приток доходов. Таким образом, решение 1083 г. напоминает возврат к старым укоренившимся моделям налогообложения[35], хотя вполне естественно предположить, что результатом возросших цен стало сокращение частного спроса на пользование орудиями из железа и стали — и последующее прекращение роста производства.

Хартвелл не пытался установить точные цифры объема металлургической промышленности Китая в XI веке, поскольку данные являются разрозненными. Единичный заказ на 19 тыс. тонн железа для чеканки монет и упоминание двух государственных арсеналов, ежегодно производящих 32 тыс. комплектов доспехов, дает косвенное представление о размахе государственной деятельности в Кайфыне в конце XI в., когда поток железа со все новых плавилен в столицу беспрестанно возрастал. Однако дошедшие до нас данные не позволяют установить, какая часть металла шла на вооружения, а какая на чеканку, строительство и предметы роскоши[36]. Какой процент железа и стали не попадал на государственные мануфактуры и уходил в частный сектор, также остается неизвестным (хотя Хартвелл уверен, что какая-то часть последним все же доставалась).

Даже если решение 1083 г. о монопольной торговле сельскохозяйственными орудиями из железа могло ограничить уровень производства, стоит упомянуть, что государственное управление экономикой в средневековом Китае было достаточно искусным и рациональным. Теория четко излагалась По Чу И (ок. 801 г.):

Зерно и ткани производятся сельским сословием, естественные ресурсы обрабатываются ремесленниками, купеческое сословие ведает обращением средств и товаров, а правитель распоряжается деньгами. Правитель распоряжается одним из этих четырех, чтобы управлять остальными тремя[37].

Управление денежными средствами имело вполне современные черты: в 1024 г. в отдельных областях Китая появились бумажные деньги, а к 1107 г. они стали обращаться и в столичном регионе[38]. Переход от товарного к денежному налогу шел нарастающими темпами. Согласно одному из расчетов, при династии Сун (т. е. вскоре после 960 г.) за одно десятилетие 1068–1078 гг. объем денежных налогов вырос с 16 млн связок до 60 млн в год[39]. К этому времени половина всех государственных доходов, вероятно, уже носила характер наличных денег[40].

Разумеется, подобные изменения привели к глубокому расслоению в обществе и экономике (по крайней мере, в наиболее развитых регионах Китая). С развитием транспорта посредством рытья каналов и расчистки фарватеров разница в ландшафте и ресурсах, по всей видимости, позволила даже самым бедным воспользоваться плодами разделения труда на местном уровне. Благодаря культивации различных сортов зерновых применительно к разным видам почв резко повысилась урожайность; новые сорта семян и применение удобрений творили чудеса. Массы крестьян стали разнообразить ассортимент пищи и товаров путем продажи излишков и покупки необходимого на рынке. Вдобавок, сезонная работа на мануфактурах была ощутимым дополнением к собственно сельскохозяйственным доходам для миллионов крестьян. Распространение местного, регионального и межрегионального рыночного обмена, задействовало все преимущества специализации (столь убедительно описанные Адамом Смитом позже) и привело к немыслимому повышению производительности на местах[41].

Рост населения имел и другую сторону — пока немногие стремительно обогащались путем умелых манипуляций на рынке, большинство сползало в нищету. Мольбы бедноты были все более явственно слышны в столице и крупных городах, куда разорившиеся крестьяне стекались в надежде найти работу — а когда таковой не было, побирались и голодали. Хроника 1125 г. описывает неэффективность мер, предпринимаемых с 1103 г. для облегчения участи нуждающихся:

Зимой об умирающих никто не заботится. Нищие на улицах падают и засыпают под колесами имперских карет. Каждый видит их, и стыдится, и сетует[42].

Под неумолимым давлением обстоятельств даже самые отсталые слои населения Китая были вынуждены в меру своих возможностей включиться в систему рыночных отношений. Попытки повысить уровень своего благосостояния засвидетельствованы писателем начала XIV века:

В наши дни каждое село в десять хозяйств имеет свой рынок риса и соли…

В соответствующее время года люди обменивают то, чем обладают, на то, чего им не хватает, поднимая и опуская цену в зависимости от интереса или пренебрежения, проявляемого покупателем, и всегда стараясь обеспечить хоть малую прибыль. Конечно, таков обычай во всем мире. Хотя Тинь-чжао и небольшой город, его река несет на себе лодки, а земля— телеги, так что он является городом для торгующих в нем крестьян и горожан-ремесленников[43].

Или:

Все мужчины в области Аньчи могут прививать шелковичные деревья, и некоторые живут только шелководством. Для того, чтобы прокормиться, семье из десяти человек необходимо содержать десять лотков шелковичных червей… Подобным трудом можно обеспечить себя постоянными пищей и одеждой. Тяжкий труд в течение месяца предпочтительнее года усилий в поле[44].

На основе подобного местного обмена возникла городская иерархическая лестница — вначале в городках в сельском окружении, затем в провинциальных центрах, и, наконец в нескольких действительно крупных мегаполисах по Великому каналу, соединявшему долины рек Янцзы и Хуанхэ. Властвовал над этой системой обмена метрополис Кайфынь — столица царства Северная Сун[45]. После 1126 г. такую же роль на другом конце Великого канала стала играть столица царства Южная Сун город Ханьчжоу. На фоне торговой экспансии и сельскохозяйственной специализации рост производства железа и стали казался менее впечатляющим. Он был лишь составной всеобщего накопления капитала и роста производительности, обусловленных специализацией трудовых навыков и более полным использованием природных ресурсов в благоприятной среде рыночной экономики. В то же время, самозабвенная погоня за частной выгодой (особенно когда она позволяла наиболее удачливым стать богатыми до неприличия), шла вразрез с традиционными китайскими ценностями, являвшимися основополагающими для государственных структур. Чиновники, назначавшиеся на основе результатов классических конфуцианских экзаменов, всегда с подозрением относились к пламенным проявлениям коммерческого духа. Так, например, сановник Ся Сунь (ум. в 1051 г.) писал:

…со времени объединения империи все еще не установлен должный надзор над торговцами. Они живут в роскоши, вкушают отборный рис и мясо, владеют красивыми домами и множеством повозок. Они украшают своих жен и детей жемчугами и нефритом, разряжают в белые шелка своих рабов. Утром они раздумывают о своей выгоде, а вечером ищут пути содрать последнее с бедняков… При исполнении барщины власти обращаются с ними гораздо лучше, чем с простыми крестьянами, и контроль за выплатой ими налогов не в пример снисходительнвв. Люди воспринимают подобные поблажки купцам как нечто естественное и забрасывают ведение сельского хозяйства с тем, чтобы праздно жить торговлей[46].

Официальная доктрина, утверждавшая, что император «должен рассматривать Империю как одно единое хозяйство»,[47] никогда не ставила под сомнение право имперского чиновника изменять существующие правила производства и обмена, либо оказывать на них какое-либо другое воздействие. Вопросом была осуществимость данной политики и ее соответствие общим интересам. Конфискационные налоги на неправедные прибыли всегда оправдывались понятиями справедливости и возмездия. Явственно видные лишения бедняков лишь усиливали негативные настроения по отношению к богатым купцам и вообще всем тем, кто бессовестно наживался на рынке. В то же время официальные лица царства Сун хорошо понимали, что избыточная ретивость в проведении подобной политики может дорого обойтись государству, лишив его налоговых поступлений в будущем. Таким образом, чиновники пытались совместить справедливость с прибыльностью и долгосрочные интересы— с краткосрочными. На краткий период, в XI в. их политика содействовала быстрому развитию технологий и распространению производства железа и стали в регионах, удачно расположенных близко к столице— процесс, поистине красочно описанный Хартвеллом.

Однако те же причины, что обусловили расцвет крупных торговых и промышленных предприятий, легко могли разрушить их. Прерванное сообщение со столицей либо отмена государственного заказа на железо и сталь были однозначно губительны. Изменение налоговых ставок или цен также привело бы к вымиранию производства — пусть медленному, но верному.

Условия и вправду изменились, поскольку в XII в. производство железа и стали в кайфыньском экономическом регионе пришло в упадок. К сожалению, отрывочность дошедших до нас документов не позволяет продолжить статистическую кривую после 1078 г. Еще через 48 лет, в 1126 г., племена чжурчженей из Маньчжурии захватили Кайфынь и основали на севере Китая новую династию — Цзинь. Потерпевшие поражение Сун отступили на юг, за реку Хуай, которая и стала границей их значительно более скромных в территориальном плане владений. Столетием позже, около 1226 г., армии Чингисхана разбили чжурчже-ней, и область металлургического производства была дарована в удел одному из монгольских князей. В 1260 г. внук Чингисхана и основатель династии Юань Хубилай унаследовал трон и одновременно с завоеванием Южного Китая установил прямое имперское управление металлургическим регионом Хэбэй-Хэнань. Возобновившееся ведение документации позволяет установить, что годичное производство железа упало с 35 тыс. тонн в 1078 г. до 8 тыс. тонн, которые, как и следовало ожидать, полностью шли на оружие и доспехи монгольских войск[48].

Однако поднять производство до уровня, хоть отдаленно напоминающего прежний, династии Юань оказалось не под силу. Одной из причин было разрушение сети каналов Северного Китая вследствие небывало масштабного стихийного бедствия в 1194 г.: Хуанхэ разрушила плотины, затопила большую часть плодородных земель, а затем сменила русло. С тех пор производство железа в регионе Хэбэй-Хэнань держалось на сравнительно скромном уровне, пока окончательно не прекратилось к 1736 г. Производство возобновилось лишь в XX веке, хотя каменного угля было в избытке, а железные руды залегали неглубоко.

Дошедшие до нас сведения слишком обрывочны, чтобы выстроить полную картину периода как развития, так и упадка — однако ясно, что политика государства всегда была исключительно важной. Глубоко укоренившиеся недоверие и подозрительность чиновников по отношению к успешным предпринимателям означали, что любое предприятие могло быть объявлено государственной монополией. Равно гибельно оно могло быть обложено непомерными налогами. Именно это, по нашему мнению, и произошло с технологически новаторскими предприятиями Северного Китая, развитие которых при более благоприятном раскладе позволило бы в избытке обеспечить весь Китай несравненно более дешевым и качественным, чем где-либо, металлом.

Развал основанной на коксе металлургии видится еще более примечательным, если учесть, что армия династии Северной Сун насчитывала более миллиона воинов и ее потребность в металле была запредельной. Однако все решали госчиновники, которые презирали промышленников настолько же сильно, насколько боялись военачальников — а организованная военная сила была слишком уж явной потенциальной угрозой власти бюрократии.

Объединив в ходе ряда кампаний Китай (в 960-х), династия Сун перешла к сугубо оборонительной политике. Как всегда, основной задачей было не позволить кочевникам разграбить северные и северо-восточные провинции. Степная конница легко могла обойти китайскую пехоту; однако вооруженная арбалетами пехота в укрепленных заставах, густо усеявших северную границу, являлась надежным средством против кавалерийских рейдов. Когда же кочевники пытались обойти цепь укреплений и прорваться в глубинные районы, их ждала полоса выжженной земли, а все мало-мальски ценное укрывалось за крепостными стенами[49]. Стоило степнякам задержаться, как навстречу им выступали дислоцированные близ столицы основные силы полевой армии. Задачей имперской конницы было не только отражение вражеского нашествия, но и удержание неспокойного приграничья в покорности центральной власти[50].

Однако эта утонченная стратегия становилась беспомощной, стоило вместо набегавшей сравнительно малыми силами конницы появиться настоящим армиям вторжения, организация и вооружение которых позволяли брать города штурмом. Именно это произошло в 1127 г., когда чжурчжени взяли Кайфынь. Наиболее предпочтительным средством от подобной напасти политики династии Сун считали дипломатию — т. е. предотвращение нашествий путем отсылки «даров» могущественным правителям варварских племен. С точки зрения кочевника, дипломатическое сообщение, сопровождавшееся получением в дар предметов роскоши (и, чтобы быть точным, ответным дарением коней и др. для симметричности), зачастую было предпочтительнее, нежели случайный набор добра, приобретаемый путем грабежа.

Китайская официальная точка зрения рассматривала политику пассивной обороны как наиболее соответствующую интересам правления гражданской бюрократии. Рассредоточенная по гарнизонам и редко принимавшая участие в боевых кампаниях армия легко управлялась путем контроля над ее обеспечением. Чиновники, ответственные за поставку продовольствия и вооружения в войска, в случае конфликта с одним из военачальников всегда могли рассчитывать на поддержку другого. Таким образом, вполне возможный соблазн генерала употребить наличествующую военную силу для восхождения на уровень принятия политических решений, подавлялся в самом зародыше[51]. Неизбежная потеря мобильности войск, их способности противостоять хорошо организованному, широкомасштабному кочевому нашествию, рассматривались сунскими правителями в качестве приемлемой платы. Только таким способом гражданская власть могла удержаться в Китае; только так мандарины могли осуществлять контроль над течением жизни в стране.

Стоит прокомментировать два аспекта данной ситуации. Во-первых, правящая элита проводила в отношении как собственного генералитета, так и вождей варварских племен почти тождественный политический курс. Основополагающим был принцип «разделяй и властвуй», предполагавший умиротворение непокорных военачальников (как в собственной стране, так и за ее пределами) путем раздачи даров, званий и привилегий. Местные сановники, и без того державшие раздачу поощрений на минимально безопасном уровне, были постоянно снедаемы соблазном присвоить эти средства-даже осознавая угрозу ответных шагов со стороны как своих, так и чужеземных военачальников.

В свою очередь, генералов по обе стороны границы обуревали аналогичные страсти. Набег или мятеж могли дать (и немедленно) значительно больше, чем (предположительно) возможно было выбить из прижимистых китайских чиновников. С другой стороны, подобные предприятия были делом рискованным и непостоянным; отсюда и проблема выбора между долгосрочной скромной прибылью и единичным актом крупного грабежа. Непредсказуемость выбора делала даже самую изощренную оборонительную систему неустойчивой. Еще более хрупким было равновесие сил в приграничье: гарнизоны всегда могли взбунтоваться и отказаться от исполнения своих обязанностей; кочевые племена могли организоваться в могучие армии, оснащенные современным осадным вооружением. Победы чжурчженей после 1122 г., увенчавшиеся взятием Кайфыня четырьмя годами позже, свидетельствуют об этой нестабильности[52].

Во-вторых, стоит учесть одинаковое отношение сунских чиновников как к военным и организованному применению насилия, так и к купцам и всем другим, разбогатевшим благодаря умелым или удачливым операциям на китайском рынке. И организация военных действий, и торговля в целях частного обогащения равно претили традиционной конфуцианской этике. Да, в случае если война или рынок служили интересам государства, их следовало терпеть и, возможно, даже поощрять. Однако позволить торговцам накопить слишком много средств было столь же неразумно, как позволить своему генералу или варварскому вождю держать слишком большое войско. Таким образом, мудрой считалась политика, предотвращающая неуместное обогащение, и тонкая дипломатия и расчетливое военное управление, исключающие сосредоточение военной мощи в одних руках.

Принцип «разделяй и властвуй» столь же неуклонно применялся в экономике, как и в военном деле. Претворявшие его чиновники могли рассчитывать на широкую народную поддержку, поскольку простолюдину равно претили и грабительские армии, и безжалостные капиталисты.

Военные технологии в Китае также находились в зависимости от бюрократического аппарата. Арбалеты были основным дальнобойным оружием армии с ханьских времен (быть может и ранее)[53] и обладали двумя важными свойствами. Во-первых, они были столь же просты в обращении как современные ружья, а натягивание тетивы не требовало особой силы. Большой лук требовал многолетней практики для развития силы пальцев, необходимой для полного натягивания тетивы; арбалетчику же было необходимо лишь нацелить взведенное и заряженное оружие. Несколько часов практических занятий, и обычный человек превращался в достаточно умелого стрелка. К этому стоит прибавить, что китайские арбалеты XIII в. сохраняли убойную силу на дистанции почти 400 метров[54].

Производство в арбалетов в Китае (Репродукция из Sung Ying-Hsing, T’ien-Kung K’ai Wu, translated by E-tu Zen Sun and Shiou Chuan Sun (University Park, Pa.: Pennsylvania State University Press, 1966), p. 266.)

Эта гравюра на дереве из энциклопедии XVII в. показывает, как путем многослойности проводится усиление деревянных крыльев арбалета. Внизу изображен арбалет с магазином на 10 стрел. Взведением тетивы стрела высвобождалась из магазина и ложилась на направляющую. Детали механизма взвода и спуска (требующего особых навыков в изготовлении) на гравюре не представлены.

Во-вторых, относительная простота в применении имела обратной стороной сложностью в изготовлении. Создание армии арбалетчиков зависело от наличия искусных мастеров, способных производить точный спусковой механизм, позволявший выносить перегрузки при взведенной тетиве и некоторые другие детали. Снабжение мастеров материалами, необходимыми для изготовления крупных партий арбалетов также было нелегким делом: многослойное дерево, кость, рог, сухожилия — все должно было быть идеально пригнано для обеспечения максимального импульса. Тем не менее искусство изготовления подобных арбалетов было широко распространено в евразийских степях[55].

Рынок, задействовавший особенности разных географических областей, был способен обеспечить нужды ремесленного производства гораздо лучше, чем самая эффективная командная экономика — будь то арбалеты, камнеметы или зажигательные смеси, стоявшие на вооружении китайской армии в XI в[56]. Взрывчатые смеси, включая порох, были включены в изощренный набор вооружений около 1000 г. и вначале задействовались в качестве зажигательных средств. Однако китайцы научились использовать метательные способности пороха, и после 1290 г. появились первые настоящие артиллерийские орудия[57].

По-видимому, процесс технических нововведений в эпоху Сун фокусировался на производстве оружия, толчком к чему мог быть технологический прогресс у соседей-варваров. Еще до завоевания Северного Китая в 1126 г. чжурчжени и другие кочевники получили доступ к высокотехнологичным продуктам китайских мастеров и приобретали усовершенствованный доспех и металл в брусках во всевозрастающем количестве. После завоевания стремительно сужавшийся технологический разрыв между Китаем и его врагами практически исчез, и столкнувшиеся с угрозой подобного масштаба сунские императоры начали поощрять изобретения в военной области:

На третий год правления Кай Пао сунского Тайцзуна (т. е. ок. 969 г.), генерал Фень Цзи-шэн совместно с другими офицерами предложил новую модель горящей стрелы. По (успешном завершении) испытаний Император одарил изобретателей халатами и шелком[58].

Подобное высокое покровительство, разумеется, минимизировало преграды на пути инноваций.

Оборонительный характер сунской стратегии, имевшей опорой города, также благоприятствовал изобретательству. Усилия и средства, направляемые на создание сложных и мощных оборонительных орудий, считались оправданными, поскольку последние были слишком громоздкими для транспортировки и применения армиями на марше. Лишь позднее, когда катапульты и пороховые орудия стали действительно мощными, монголы продемонстрировали их способность как рушить, так и защищать крепостные стены[59].

Успешное управление сунской армией, численность которой перевалила за миллион и которая нуждалась в достаточно продвинутых вооружениях для борьбы с более маневренным противником, напрямую зависело от успешной экономики (т. е. рыночных отношений, совершенствования транспорта и технически грамотного управления). Новые принципы подбора на государственную службу путем экзаменования позволили достичь достаточно компетентного гражданского управления,[60] но проблема заключалась в другом. Задача обеспечения армии резко усилила напряженность в отношениях между политическим и военным истеблишментом с одной стороны и кипуче рыночным поведением частных лиц— с другой. Знаменитый министр-реформатор Ван Ань-Ши (ум. в 1086) писал: «Образованные люди страны считают ношение оружия бесчестьем», тогда как официальные данные 1060-х показывают, что 80 % государственных доходов (58 млн связок денег) шло на содержание более миллиона военнослужащих, защищавших Китай[61]. С целью сокращения военных расходов чиновники могли попытаться регулировать цены в Хэнань-Хэбэйском металлургическом регионе — однако никому не известно, чем именно был вызван развал промышленности.

Запад XX столетия может лишь посочувствовать конфуцианским чиновникам, которые пытались разрешить проблему сохранения равновесия между одним дестабилизирующим фактором— профессиона-лизированным применением насилия, и другим, не менее беспокойным — профессионализированной погоней за прибылью. Ни один не умещался в рамках традиционных приличий; наоборот, и купцы, и военные зачастую щеголяли безразличием как к морали, так и другим людям. Свободная связь между военным и торговым предпринимательством, подобная имевшей место в Европе XIV–XIX вв., повергла бы китайских чиновников в ужас. Во всяком случае, пока приверженцы традиций конфуцианского государства оставались у власти, подобный опасный союз был недопустим. Более того, ограничители промышленного, торгового и военного расширения тщательно встраивались в ткань китайской политической системы.

Карьера металлурга Ван Ко является поучительным (хотя и впадающим в крайность) примером того, как функционировала система. Начав с нуля, Ван Ко стал владельцем производства со штатом в пятьсот рабочих. Его печи работали на древесном угле, поскольку начинал он с приобретения покрытого лесом холма. По причинам, не сохранившимся в записях, Ван Ко в 1181 г. поссорился с местными чиновниками. Когда те выслали отряд солдат, Ван Ко, собравший своих рабочих, не только отогнал их, но и пошел маршем на административный центр. Однако, не дойдя до городка, рабочие разбежались; взбунтовавшийся промышленник был вынужден бежать, вскоре был пойман и казнен[62]. Его судьба показывает, как могут совпасть экономическое предпринимательство и частное задействование военной силы, и как власть может силой навязать свою волю любым проявлениям неподобающего поведения.

Переход на денежную основу мог, в свою очередь, заразить само государство бациллой предпринимательства, что и произошло в Южном Китае. Гористая местность к югу от Янцзы препятствовала речному судоходству, так что торговым кораблям пришлось выйти в море. Стоило организовать регулярное сообщение между китайскими прибрежными провинциями, как купцы двинулись к более отдаленным берегам. Поскольку пошлины на товары, ввозимые из-за рубежа, самым благотворным образом сказывались на доходной части бюджета, реакция властей на открывшиеся возможности сильно напоминала манеры меркантильной Европы. Более того, государство даже начало вкладывать средства в проекты, обещавшие как прибыль, так и приток редких и ценных товаров. Императору приписывается следующее высказывание: «Доходы от морской торговли велики. Если правильно управлять, они могут достичь миллионов. Разве это не лучше, чем облагать народ налогами?»[63] Император знал, что говорил, так как в 1137 г. пошлины на морскую торговлю составили пятую часть доходов госбюджета[64].

Частичное примирение официальных и меркантильных взглядов достигло своего апогея при монголах (династия Юань, 1227–1368 гг.), не разделявших конфуцианского отвращения к презренным торговцам. Прием, оказанный Марко Поло при дворе Хубилая, является тому наглядным свидетельством; а ведь Поло был лишь одним из многих зарубежных купцов, которых Хубилай назначал сборщиками налогов и на другие ключевые посты[65]. При династии Мин обратное движение было сначала почти незаметным — более того, в начале XV в. политические и торговые интересы привели китайские флоты в Индийский океан.

Имперский проект по прорыву в Индийский океан имел основой традиции судостроения, сложившиеся в эпоху династии Южная Сун. После падения Кайфыня в 1126 г., бежавший на юг царственный отпрыск сумел организовать оборону оставшейся части страны от чжурчженей. Если северная династия полагалась на цепь пограничных укреплений, то охрану южной империи по речным рубежам осуществлял флот.

Вначале он был сугубо речным и состоял из судов нового проекта, включая броненосцы, движимые колесами. Основную ударную силу наступления и обороны составляли арбалетчики и пикинеры, и в то же время на больших кораблях стали устанавливать метательные машины, применение которых ранее ограничивалось осадой и защитой крепостей. Приемы наземной войны были адаптированы применительно к кораблям, превратившимся в подвижные укрепления. Оснащение подобного флота в несколько сотен судов с личным составом в 52 тыс. человек[66] требовало более изощренного ассортимента сырья и изделий, чем шло на удовлетворение нужд сухопутной армии северной империи Сун. Вдобавок к длинному списку всего необходимого для сухопутной армии, казна должна была осилить закупку мачтового леса, канатов, парусов. Пассивная оборонная политика также изменилась в силу того обстоятельства, что новые корабли обладали большими подвижностью и эффективностью в отражении нападения, нежели наземные силы.

Когда армии Чингисхана разгромили чжурчженей и овладели Северным Китаем, то для продвижения на юг им необходимо было разгромить флот — основу южносунского режима. Спустя полвека Хубилай построил собственный флот и осадил стратегически важную крепость Сянъян на реке Ханьшуй. Осада длилась пять лет, зато вместе с падением крепости монголам достался почти весь сунский флот. Покорение остальных районов империи прошло сравнительно гладко[67].

В дальнейшем Хубилай продолжил строительство флота, однако основой его стали новые суда, предназначенные для хождения в открытом море и океане[68]. Несмотря на поистине имперский размах судостроения (в одной только попытке покорения Японии участвовало 4400 кораблей), морские походы Чингизида не имели успеха. Японские войска и необычайно жестокий шторм разбили флот вторжения в 1281 г.; а завоевание Явы, несмотря на первоначальные успехи в 1292 г., так и не состоялось.

В долгосрочном плане крайне важным могло оказаться так и не осуществившееся задействование морских судов для обеспечения северных провинций зерном с юга. В начале XIV в. морские суда перевозили такой же объем зерна, как и речные, по каналам (однако за гораздо более короткие сроки); совершенствование техники кораблевождения позволило осуществлять переход из устья Яньцзы до Тяньцзиня за десять дней. Но беспорядки и мятежи на юге и пиратство на море довели объем морских перевозок до минимума еще до конца монгольского правления в Китае (1368 г.). Рухнула система налогообложения, для удобства правителей концентрировавшая излишки зерна в Северном Китае. Новую китайскую династию Мин (1368–1644 гг.) основал воссоединивший страну самый удачливый из многочисленных провинциальных военачальников.

Первые императоры решили объединить военную политику обоих сунских государств — многочисленная пехота вновь охраняла северные рубежи от кочевников, а внушительный флот стерег как внутренние водные пути, так и открытые моря. Уже в 1420 г. минский флот насчитывал 3800 судов, из которых 1350 боевых (включая 400 плавучих крепостей) и 250 «сокровищниц», предназначенных для дальних плаваний[69].

Водоизмещение «сокровищниц», на которых в 1405–1433 гг. знаменитый адмирал Чжан Хэ ходил в Индийский океан, достигало 1500 тонн. Стоит отметить, что флагман эскадры Васко да Гама, дошедшей до Индийского океана в конце того же века, имел водоизмещение 300 тонн. Китайские экспедиции превосходили португальские во всем— в кораблях, пушках, команде, грузоподъемности— а уровень командования и выучки команды соответствовал стандартам Колумба и Магеллана. От Борнео и Малайзии до Цейлона и далее — до берегов Красного моря и побережья Африки — Чжан Хэ установил сюзеренитет Китая и скрепил заключенные соглашения ритуалом обмена подарками. Редкие попытки сопротивления неизменно подавлялись силой, как в 1411 г., когда непокорный цейлонский правитель был вывезен в Китай, чтобы предстать перед имперским судом[70].

В XIII в. начался расцвет частной заморской торговли: купцы и предприниматели строили большие суда и снаряжали дальние экспедиции. Были разработаны стандартные правила управления экипажем и грузом, дележа убытков и прибыли, улаживания споров при заморской торговле[71]. Маньчжурия, Корея и Япония считались ближними, наезженными маршрутами, и еще за несколько десятилетий до экспедиций Чжан Хэ китайские торговые корабли проложили путь в Индийский океан. В середине XII в. объем китайской торговли в южной Азии и восточной Африке умножился многократно, лучшим свидетельством чему служат черепки китайского фарфора, найденные по всему восточноафриканскому побережью. Обеспечивая точную датировку, они показывают, что торговля началась еще в VIII в., видимо, посредством купцов-мусульман. Однако объем торговли резко возрос после 1050 г., когда китайские корабли стали регулярно ходить в Индийский океан, огибая Малайский полуостров (в предыдущие века товары направлялись сушей через полуостров Кра)[72].

Логика европейского развития предполагает, что быстрое распространение плавилен на коксе ведет к широкомасштабной промышленной революции; таким же образом можно представить, что бы могло произойти, продолжи Китай расширяться как океанская держава после xv в. Китайский «Колумб» открыл бы западное побережье Америки за полвека до того, как стремившийся в Китай Христофор Колумб наткнулся на Эспаньолу. Без сомнения, китайские корабли были способны пересечь Тихий океан и вернуться обратно, а преемник Чжан Хэ мог обогнуть Африку и открыть Европу еще при жизни Принца Генриха Мореплавателя (ум. 1460 г.).

Однако сановники имперского двора рассудили иначе. С 1433 г. они прекратили снаряжение экспедиций в Индийский океан, а в 1436 г. провели указ, воспрещавший строительство новых океанских судов. Морские суда постепенно сгнили на стоянках, а их экипажи получили приказ перейти на лодки, ходившие по Великому Каналу. Традиции судостроения вскоре были забыты и уже в середине XVI в. имперский флот не мог справиться с пиратами, ставшими подлинным проклятием китайского побережья[73].

Этот регресс может быть отчасти обусловлен дворцовыми интригами: Чжан Хэ был мусульманином (вероятно монголом),[74] а приверженцы конфуцианства не выносили ничего чужеземного. Вдобавок, он был евнухом, а евнухов при минском дворе не особенно жаловали с 1449 г., когда один из них повел армию в поход против монголов, завершившийся пленением самого императора варварами[75]. В то же время этот эпизод указывает на более серьезную причину для официального прекращения океанских предприятий. Сухопутным границам империи угрожал могучий противник, в то время как до появления «японских» пиратов в конце XV в. Китай не имел соперника на море.

Таким образом, проблема приобрела характер выбора между наступательной и оборонительной военной политикой. В 1407 г. минский флот провел экспедицию в Аннан (современный Вьетнам), однако с 1420 г. боевые действия шли с переменным успехом, и, наконец, восемь лет спустя было принято решение о выводе войск. На этом фоне докладная, представленная императору в 1426 г., в самый критический момент кампании, странным образом напоминает слова, мучительно знакомые гражданам:

Оружие является орудием зла, и мудрец не должен использовать его до самой крайности. Благородные правители и мудрые министры древности не уменьшали силу народа пороком оружия. Это была дальновидная политика… Ваш министр надееется, что Ваше Величество… не дозволит ни военных кампаний, ни одобрит посылку экспедиций в дальние страны. Следует покинуть бесплодные земли за рубежом и дать народу Китая возможность посвятить себя семье и школе. Тогда не будет войн и страданий на границе, прекратится ропот в селах; командиры не будут искать славы, и солдаты не будут жертвовать жизнями на чужбине; дальние народы добровольно покорятся, и удаленные земли войдут под наше покровительство, и наша династия просуществует десять тысяч поколений.[76]

Решение властей о выводе войск из Аннама выглядит вполне объяснимым, принимая во внимание выбор между необходимостью защиты сухопутной границы, проходившей близ новой столицы — Пекина, и дорогостоящими заморскими предприятиями.

Завершение строительства в 1417 г. глубоководных шлюзов на Великом Канале, соединявшем реки Янцзы и Хуанхэ, также могло сыграть существенную роль. Новые шлюзы обеспечили круглогодичное прохождение больших судов по каналу — независимо от приливов и сезона дождей, обеспечивавших ранее необходимый для судоходства уровень воды. Таким образом, была преодолена проблема шестимесячного простоя канала, и отпала необходимость как в обеспечивавших столицу продовольствием больших торговых судах, так и во флоте для охраны морских путей снабжения. Власти более не видели необходимости в объемных расходах на содержание военного флота, вследствие чего последний попросту тихо вымер.

Относительно частного интереса в океанских путешествиях: конечно, достаток нескольких тысяч людей зависел от заморской торговли, столь буйно расцветшей в южнокитайских портах. Разумеется они не подчинились беспрекословно правительственному указу о запрещении зарубежной торговли 1371 г., периодически подтверждавшемуся на протяжении двух столетий[77]. Заморские плавания продолжились, хотя и в сокращенном объеме и при возросших откупных за нарушение закона. Чтобы чиновники «не замечали» нелегальных операций, приходилось платить им значительно больше государственных пошлин в 10–20 % стоимости товара, взимаемых во времена сунского расцвета[78]. Возможность накопления крупного капитала путем морской торговли стала соответственно малой, поскольку каждое должностное лицо получало достаточные основания для конфискации нелегально ввезенного товара, если тот оказывался в зоне досягаемости. Почти два столетия, до 1567 г., когда минское правительство вновь официально разрешило заморские плавания, китайским морякям и торговцам приходилось нарушать закон, чтобы выжить. Некоторые делали это с такой энергией, что стали подлинным наказанием для империи, известным под именем «японских» пиратов. Собственно японцев среди экипажей, орудовавших в XV–XVI вв. вдоль китайского побережья, было слишком мало; таким образом правительство хотело снять с себя ответственность за неспособность покончить с пиратством. С другой стороны, подобно металлургу Ван Ко, эти полупираты-полуторговцы не только не обладали возможностями для того, чтобы явить серьезную угрозу минской организации, но и не пользовались поддержкой у народа. После указа 1567 г., установившего более или менее удовлетворительное modus vivendi между правительством и частными предпринимателями, кризис разрешился и пиратство сошло на нет. Однако два века в режиме нелегального выживания отбросили заморскую торговлю назад настолько, что европейским коммерсантам удалось сравнительно легко закрепиться на Дальнем Востоке[79].

Итак, и металлургия, и мореходство Китая, предвосхитившие более позднее (и победное) шествие европейских технологий, не возымели качественного и долгосрочного воздействия. Причину следует искать в доминирующем традиционалистском укладе — сами поддержали систему, сводившую их роль в обществе к малозначительной. Они вкладывали прибыль в приобретение земельных владений и в образование для своих сыновей, дабы открыть чадам доступ к освященной веками официальной карьерной лестнице[80].

В результате конфуцианские традиции, на которых зижделось китайское общество, никогда не были серьезно оспорены. Управленческая пирамида, венчавшая зарождавшуюся рыночную экономику, никогда не выпускала бразды правления из рук. Как и все остальные в китайском обществе, металлурги и мореходы никогда не были подлинно самостоятельными. При милостивом дозволении властей технический прогресс и расширение производства переживали ослепительный взлет; стоило правительству изменить свою политику, как верфи и доменные печи пришли в упадок столь же стремительно, как возникли соответственно в XI И XII вв.

Вышеприведенные примеры наглядно демонстрируют преимущества экономики, основанной на сложных рыночных операциях и в то же время управляемой в соответствии с политической волей государства. Ресурсы могли быть направлены на строительство флота, модернизацию Великого Канала, защиту границ от кочевников или возведение новой столицы — словом, на общенациональные нужды — с подлинно имперским размахом. В условиях государственного контроля, активные рыночные отношения сообщали экономике необходимую гибкость, способствовали накоплению капитала и умножению ресурсов страны. Однако они не только не лишили чиновничий аппарат его верховенства, а наоборот, упрочили его власть новыми капиталом и средствами сообщения. Тот факт, что с эпохи Сун и до нашего времени Китай остался политически единым (за исключением относительно кратких смут междуцарствия) свидетельствует в пользу власти, сконцентрированной в руках государственных служащих. Идеалы рынка по-прежнему не совпадали с принципами государства, однако поскольку чиновники обладали властью и аппаратом принуждения, то решающее слово всегда оставалось за ними. Рыночная экономика и частный интерес могли действовать только в границах, заданных властями.

Потому-то самостоятельный стимулирующий характер, который европейская экономика продемонстрировала в XI–XIX вв., в Китае даже не зародился. Китайский капиталист никогда не был свободен в выборе инвестиционных проектов; успешный предприниматель не мог избежать пристального внимания власть имущих. Чиновник мог предпочесть личное обогащение путем получения взяток от удачливого предпринимателя; мог увеличить налоги и пошлины на благо имперской казны; мог просто объявить удачный бизнес государственной монополией. Хотя возможность договориться существовала всегда, предприниматель изначально находился в проигрышном положении. Превосходство чиновников объяснялось тем, что китайцы традиционно считали крупное накопление капитала аморальным, поскольку оно основывалось на систематическом обмане: предприниматель покупал товар по низкой цене и перепродавал по высокой. Таким образом, официальная идеология и общественное мнение были едины в стремлении обеспечить представителю государства постоянное преимущество при контакте с единоличным владельцем капитала.