Глава 8 Стукачи и кондостров

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

Стукачи и кондостров

Южнее водного пути с Кеми на Соловки, в Онежской губе, километрах в тридцати от деревни Унежма расположен маленький Кондостров (11 квадр. клм.) с небольшим скитом, вначале приспособленный УСЛОНом для провалившихся стукачей, отправляемых туда насильно или по личной просьбе из-за боязни мести. С 1924 по 1930 год там сменилось шесть начальников. Первыми двумя были бывшие помощники начальника Кемперпункта Климов и Провоторов (Мальсагов, стр. 72 и 127), оба из проштрафившихся чекистов, возможно даже — «жертвы происков Тельнова», но вскоре последнего сменил Сажин, бывший начальник мест заключения одной из губерний.

«Сажин — пишет Клингер (стр. 190) — сам прошел путь сексота и теперь — это в 1925 году — он там „царь и бог“ над 150 стукачами. Если Мальсагов не напутал, туда же на Кондостров к Сажину с пересылки была отправлена после голодовки на Поповом острове и большая группа студентов, „признанных политическими, но не социалистами“».

Однако, и Сажин почему-то долго не удержался. С 1926 года Кондостровом управлял чекист Райва, до того, по Ширяеву (стр. 91),

«утвержденный свыше гонитель любви в соловецком кремле, ее Торквемада и неутомимый охотник на Ромео и Джульет, одетый всегда в длинную кавалерийскую шинель с грязной белой кавалергардской фуражкой на голове».

Зайцев передает (стр. 23), что «у Райвы за зиму 1926-27 года, т. е. за 6 месяцев, из 560 заключенных его 6-го отделения было отправлено на тот свет 350 человек или 62 процента, после чего Кондостров окрещен соловчанами „Могилевской губернией“, — проще сказать, самым гиблым местом во всем архипелаге». А Киселев (стр. 126) утверждает, что там вообще не осталось ни души: «…После зимы 1926-27 года начальник Кондострова Райва явился на Соловки с 15 надзирателями и тремя красивыми девушками (их „сожительницами“ М. Р.) и рапортовал, что „все шакалы подохли“». Ни Зайцев, ни Киселев не объясняют причин повальной гибели, но ею, очевидно, был тиф, тогда свирепствовавший по всем соловецким лагерям.

Более подробно рассказывает о Кондострове 1929 года тот же Киселев (стр. 125–138 и 158, 159), пробывший там «по делам службы в ИСЧ» с июня по октябрь. После Райвы Кондостров превращен в инвалидный центр всего УСЛОНа, куда отправлялись с островов и материковых командировок все те, с кого больше уже не выбьешь ни куба земли, ни куба леса: цинготники в последней стадии, саморубы без пальцев или ступней, обмороженные с гниющими членами, искалеченные на работе или дрынами начальства, «леопарды», уже не в силах нестись вперегонки четверками на оправку, страдающие неизлечимыми болезнями и те, на кого начальство охотнее и поскорее бы взглянуло в братской могиле. Кондостров не был мертвым домом Достоевского, а домом вымирающих Соловецкого концлагеря, самой большой соловецкой общей могилой, если не считать ям заполненных на Онуфриевом кладбище за кремлем. В эту человеческую свалку на Кондострове если все еще и отсылали стукачей, то они тонули в обшей массе и им было не до издания стенгазеты «Стукач» и обвинения друг друга в «задроченности» (Солженицын, стр. 46).

Но пусть сам Киселев расскажет, что он наблюдал и узнал на Кондострове (стр. 126, 127):

«…По виду это не люди, а ходячие трупы, бледны, худы, неимоверно грязны, в струпьях и цинготных ранах. Кондостровские надзиратели называют их уже не „шакалами“, а „индейцами“… 90 процентов их одеты в мешки с дырами для головы и рук. Все сидят безвыходно в бараках, получают 300 граммов черного сырого хлеба, два раза в день воду, в которой варилось пшено, и ничего не делают… За зиму 1928-29 г. из 4850 чел. 4230 погибли. К моему приезду оставалось в живых 620 „индейцев“, а к моему отъезду в октябре лишь 47. За пять месяцев при мне повесилось 105 человек».

Сто пять! Словно какой-то психоз напал не то на «индейцев», не то на Киселева. Почти все летописцы приводят факты самоубийств, но как единичные. При любых тягчайших, кошмарных жизненных условиях в человеке теплится, не гаснет искра надежды, перемучаюсь, мол, пережду, справлюсь, не поддамся отчаянию. Даже в немецких кацетах сознавая свое неминуемое уничтожение, люди в таком числе и в такой пропорции не накладывали на себя руки. В обычных соловецких условиях периода «произвола», огонек жизни в себе заключенные поддерживали и раздували бесконечными приятными упованиями на амнистии, новые кодексы, разгрузку, пересмотр дела, перемену в политике власти, наконец, ее падение; зимой тешились надеждами на лето, летом — на грибы и ягоды и круглый год на блат, на туфту, на легкую работу. Многих поддерживал моральный долг перед семьей, да еще вера в своего Бога.

Особенно много в разных местах свой книги на эту тему и в этом духе рассуждает Олехнович, и на 80-той странице подводит практический итог:

«Несмотря на ужасные условия, почти за семь лет на Соловках я припоминаю только три случая самоубийств: двое повесились, один бросился под поезд».

Не больше фактов самоубийств, чем у Олехновича, приводят и остальные летописцы. Киселев — не в счет…

Среди вымерших, Киселев упоминает «христосиков» — духоборов и муссаватистов. Умалчивая о причинах повальной смер ности, единичные случаи он объясняет. Так, доктор Дженгир Агаев, муссаватист, и инженер В. В. Крыжановский, прораб смолокуренного заводика, умерли от тифа в зиму 29–30 г. Если у Райвы все вымерли от тифа, то он свирепствовал там и все последующие годы и, конечно, при такой скученности и питании и в таком состоянии обессиленные инвалиды сваливались замертво в первые же дни болезни.

Беда Киселева в описании Кондострова и вообще Соловецкого концлагеря в том, что он преувеличивает и без того ужасную обстановку и условия и тем подрывает доверие к своей «исповеди». Из многих фактов сошлюсь здесь еще на один. Он пишет, что «инвалиды получают 300 граммов хлеба и два раза в день воду, в которой варилось пшено». 300 граммов хлеба есть штрафной паек, назначаемый в наказание от первого дня творения концлагерей и доныне. Для инвалидов и вообще неработающих существовала, как минимум, «основная норма лагерного довольствия» в 400 граммов, то же достаточная для замедленной отправки на тот свет без расхода свинца. «Вода, в которой варилось пшено» — фраза, не однажды замеченная в его книге. Ну, напиши, что получали жиденький супишко, но не вычерпывай из него все пшено! Ведь крупы-то, помнится, закладывалось по 80-100 грамм. Не пожирали же ее всю чекисты-надзиратели, имевшие свою кухню и свой красноармейский паек. Да и овощи полагались всем. А обслуги, т. е. «аристократов» по-соловецки или «чиновников» по старо-сахалински на Кондострове было не так уж много, да и обслуга по Киселеву, тоже вся «загнулась».

Киселев знал и начальника Кондострова Новикова, Александра Михайловича, но что это был за тип, нам еще раньше рассказал Клингер (стр. 172):

«Из команды надзора (в кремле, в 1924, 1925 гг.) чисто животным бессердечием выделяется Новиков, бывший солдат.

Зверским обращением с заключенными он славился еще в Холмогорском лагере (при Клингере, в 1921 и 1922 гг.), где практиковались массовые расстрелы, в том числе женщин и глубоких стариков. Тот же Новиков в Соловках с одобрения высшей администрации, совместно с начальником канцелярии Первого (кремлевского) отделения Анфиловым насилует всех, попадающих к нему женщин».

Получил ли Новиков дальнейшее повышение по службе «за избавление лагеря от людского балласта» или понижение с возвратом в команду надзора, мы не знаем. Киселев сообщил только, что место Новикова на Кондострове с зимы 1929 г. занял чекист Сошников.

Кто-то наговорил автору «Архипелага», будто адмчасть Соловков выявляла и ловила стукачей и отправляла их на Кондостров и на лесозаготовки. Что ж, возможно: ни административное, ни производственное лагерное начальство из кого бы оно не состояло: ссыльных или вольных чекистов или специалистов из заключенных, — на стукачей ИСО всегда смотрело косо, с опаской и при первой формальной возможности отправляло их куда-нибудь подальше от себя и в худшие условия. Я это утверждаю категорически, так как не раз был очевидцем таких фактов, правда, не на Соловках, а позже в других лагерях (Смотр. «Завоевателей…», стр. 127 209 и 210). Но чтобы «белогвардейцы из адмчасти врывались в комнаты ИСЧ и тащили оттуда стукачей на этап, а в 1927 году даже взломали сейф ИСЧ и огласили списки ее стукачей» (стр. 46, 47) — этому не поверит ни один соловчанин тех лет. За подобные «военные действия» любой работник ИСЧ обязан был пристрелить взломщиков на месте, чтобы не быть расстрелянным самому. В таких делах ГПУ не щадит и своих опричников. Ворваться в;ИСЧ в лагере то же, что ворваться на Лубянке к Менжинскому или Петерсу. Летописцы Зайцев, Андреев-Отрадин, да и Ширяев тоже в 1927 году были на Соловках в кремле, но в их воспоминаниях нет даже намека на такую «войну». В НРСлове от 18 сентября 1974 г. Андреев-Отрадин дает и объяснение:

«Начальником адмчасти в том 1927 г. был вольный чекист Васьков (о ком была и еще не раз будет речь в других главах. М. Р.), а начальником ИСЧ — Полозов, тоже вольный чекист (его сменил в конце 1928 г. Борисов, а Борисова в 1930 или 31-м году — Мордвинов, оба кадровые чекисты. М. Р.) и над ними обоими стоял вольный чекист, начальник Соловков Эйхманс, так что никакого засилья белогвардейцев и „военных действий“ не могло быть».

На место так или иначе провалившихся или чем-то проштрафившихся и отправленных на Кондостров или в лес стукачей, ИСЧ навербовывало новых. Как это делается, хорошо описано в «Архипелаге», да и Киселев, близкий к этому делу, не плохо изложил ряд фактов. Слежка за каторжанами с каждым годом усиливалась и атмосфера подозрительности и скрытности сгущалась. В своем очерке «Соловецкие острова» (в «Гранях» стр. 53–56) Андреев, спровоцированный сокамерником, восклицает: «Проклятое время, проклятые Соловки, в которых никому нельзя верить!». Но смрадное это удушье не пришло сразу и не во всех ротах оно было одинаковым. В «Неугасимой лампаде» Ширяев (стр. 327–328) вспоминает, как они, московская интеллигентская молодежь с налетом богемщины, в первые годы — в 1924, 1925 и даже в 1926 гг. собирались по вечерам у директора соловецкого театра «парижанина» Миши Егорова в его «квартире» — небольшом подвале под сценой:

«В „подполье“ говорили свободно, хотя туда приходили и ссыльные интеллигенты-чекисты, вовлеченные в русло интеллектуально-духовной жизни каторги. Присутствие их никого не смущало. Знали: эти не стукнут, хоть и чекисты, но „свои“… Самой интересной фигурой среди них был тот, кого я условно назову Отен, сохранивший в себе типично польскую религиозность, вплоть до изуверства. Религиозная музыка Дамаскина действовала на него потрясающе. О его религиозности, конечно, знали в управлении лагеря, но доверия не лишали. В некоторых случаях ЧК смотрела тогда сквозь пальцы на подобные „чудачества“. Теперь — вряд ли».

Нам-то подобное «сосуществование» чекистов с богемствующей интеллигенцией сегодня кажется чистым вымыслом, но Ширяев тут все же передает правду. И чекисты эти, и группа молодежи круга Ширяева, в «стуке» не нуждались. Они все были сыты, в тепле и не обременены работой. «Стук» не мог улучшить их положения в концлагере, а скорее наоборот: стукача съели бы те, у кого были связи, т. е. всемогущий лагерный блат. Другое дело — лесозаготовки, торф, «кирпичики», тракты, где голод и тяжкий труд толкали слабовольных или от рождения низенькие натуры на путь сексотства, чтобы через него добиться более легкой работы, набить мамону и отодвинуть смерть. Могли быть и были доносчики и среди канцеляристов, и в ротах квалифицированного труда, а также и среди низшего и среднего административного и производственного персонала. Одни из них стучали, чтобы избежать леса и «кирпичиков» — это те, кого завербовала ИСЧ и угрожала им за «бездействие» другие — меньшая часть — чтобы и на каторге возвыситься над своим братом-арестантом, подкопаться, свалить и взобраться на его место.

Без стукачей, ИСЧ в лагерях, да и ГПУ на воле были бы почти пустым местом и звуком, не вызывающим содрогания и мурашек по телу. Как ГПУ, так и его стукачи, в большой ли «зоне» или в малой лагерной были ухом, глазом и дубиной, на которой держится власть партии. Но, как видно из рассказанного выше, стук был палкой о двух концах и порою заканчивался в те годы отправкой сексота в гиблые места.

О стукачах и провокаторах пишет и Пидгайный, указывая даже фамилии их и подчеркивая, что эта грязная работа чаще других выполнялась иностранными коммунистами, которых не мало понасажали в Соловки после Кирова и при Ежове. В террор, развившийся и на Соловках после убийства Кирова, на острове выявлено, якобы, свыше двухсот доносчиков. Пидгайный пишет и в «Недострелянных» (стр. 12, ч. 2-я) и в «Островах смерти» на английском (стр. 132, 133) будто на Соловках в кремле существовала секретная организация из трех секций под инициалами АТС или АТЦ, которая публиковала фамилии стукачей. Проверить наличие такой организации за 1933–1937 гг. мы не можем. Но Пидгайный относит начало ее к 1924 году и с той поры ИСЧ, будто бы, так и не могла раскрыть ее при сотнях своих соглядатаев и доносчиков. Вот эта неуязвимость АТС-АТЦ и вводит в сомнение, тем более, что никакого намека на ее существование нет ни у одного летописца того периода.