Глава 2 И музы приняты на службу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

И музы приняты на службу

На втором году концлагеря — в 1924-м — Соловки прикрылись «накидкой газовой со стеклярусом» (Солженицын): появился и воспитательно-трудовой отдел — ВТО — формальным начальником которого поставили Н. Г. Неверова. О нем Ширяев отзывается так:

«Чекист-хозяйственник из сельских учителей, бесцветный, но мягкий по характеру человек… На Соловках он был чуть ли не единственным, прибывшим туда добровольно. В помощники ему для фактического руководства дали быв. начальника За-кавзазского ЧК Д. Я. Когана с десятилетним сроком, до революции крупного подпольщика и теоретика марксизма…»

Вскоре, года через два, вывеску слегка подправили: «Т» — трудовой, на «П» — просветительный, но и ту к 1928 году замазали и объявили новую, на долгие годы вперед: КВО — культурно-воспитательный отдел, в котором с 1928 года начальствовал известный уже нам Д. Успенский, а с 1930 г. — Истомин, хотя и вольный чекист с двумя кубиками в петлицах, но вполне полетать Неверову: тоже бесцветный, недалекий и безвредный. Но сущность, основное назначение этого ВТО-ВПО-КВО — оставалось прежним: «самодеятельность и саморазвлечение» (по Солженицыну), с учетом опыта прошлых лет и новых директив. Распространяться об опыте и директивах нет нужды. Они просвечиваются из прежних и дальнейших ссылок на летописцев с необходимыми порою пояснениями. А лучше всего прочесть в «Архипелаге» едкую главу «Музы в ГУЛАГе», памятуя, однако, что в ней уже наторевшей рукой подвергнуты беспощадной порке «музы» не Соловков, а более позднего Белбалтлага, в чем, кстати, не сплоховал и Солоневич.

* * *

Еще в годы Неверова при «воспитательном» отделе родились и подросли по инициативе самих соловчан ряд секций, из которых одной из главных тогда была театрально-художественная. О ней особенно пространно и документально вспоминает Б. Ширяев, принимавший в ней добровольное и активное участие с 1924 по 1927 год (стр. с 57 по 107).

Театр на Соловках зародился в 1924 году по инициативе захудалого провинциального артиста, тощего и длинного Сергея Арманова. Вначале подобранные им артисты днем где-то «мантулили» в кремле, зарабатывая пайку, а вечерами репетировали и играли. Да и репертуар был не ахти какой: что-нибудь из Чехова («Медведь», например), для политики — про «фашиста»-нефтяника Детерлинга, для уголовников — хор сибирских бродяг, для разношерстных зрителей — начальства, солдатни, интеллигенции — кавказские танцы, цыганские романсы, балалаечный виртуоз. С привозом известного на юге провинциального комика старика Макара Семеновича Борина, театр по настоящему стал, на ноги. Под него отдали и отделали бывшую монастырскую трапезную на 700–800 мест (но не на 1500, как размахнулся Ширяев).

Театр тут просуществовал почти до ликвидации лагеря, а с передачей острова военно-морской школе, в нем устроили спортивный зал для курсантов (Богуславский). Первой постановкой Борина был «Лес» Островского. Прикрепленный к театру и освобожденный от других работ, Борин, «действуя тихой сапой», (Ширяев) добился такого же положения сначала для ведущих актеров, потом для десятка рядовых: прикрепил к театру портного, парикмахера, бутафора, плотников.

«Через год после „Леса“, в изящно отделанном по эскизам художника Н. Качалина театре — рассказывает Ширяев — Борин дал перед Разгрузочной комиссией во главе с самим Глебом Бокийем, парадный спектакль. Ставили „Бориса Годунова“ Пушкина, в костюмах, сшитых из нераскраденных пока запасов парчи монастырской ризницы. Потом в этих костюмах — продолжает Ширяев — играли „Царь Федор Иванович“, „Девичий переполох“ и „Василису Мелентьевну“. Даже поставили оперетку „Тайны гарема“, при чем танец негритят исполняли… дети командиров соловецкого полка, обученные артистом балета Шелковниковым. Шли „Дети Ванюшина“, „На дне“, „Коварство и любовь“, „Потоп“, „Сверчок на печи“, „Заговор императрицы“ А. Толстого, переводная комедия „Три вора“, переработанный „Идиот“ Достоевского и, как принудительный ассортимент — „Поджигатели“ Луначарского, „Рабочая слободка“ Е. Карпова, „Мандат“ от Мейерхольда. О грубой агитке… на Соловках не было и помину. Играли даже запрещенные в стране пьесы, такие, как „Псиша“, „Старый закал“, „Калужская старина“, „Сатана“».

«Попов и генералов все равно не сагитируешь, а гнилую шпану и агитировать не стоит! — изрек, разрешая их Эйхманс, выражая, очевидно, взгляды коллегии ОПТУ на Соловки, как на свалку недобитых…» — заключает Ширяев.

Перечисленные Ширяевым пьесы никак не согласуются с тем репертуаром, который напрашивается из строчек Солженицына о соловецком театре (стр. 38):

«На артистах костюмы, сшитые из церковных риз… „Рельсы гудят“. Фокстротирующие изломанные пары на сцене (гибнущий Запад) — и победная красная кузница, нарисованная на заднике (мы)».

Еще более резкую отповедь театру, опять-таки и тут лишь общими фразами, дает тоже, как и Ширяев, офицер и монархист Клингер (стр. 184, 185):

«…К принудительному труду в культпросвете (так он называет театр. М. Р.) насильно привлекаются художественные силы… Эти подневольные культурные работники в правах и обязанностях ничем не отличаются от помещичьих трупп эпохи крепостного права. Их заставляют выступать в пошлых агитационных спектаклях и концертах, лубках и пьесах, идеализирующих советскую власть и лагерную жизнь. Нашлись среди актеров и подхалимы, „зарабатывающие“ расположение к себе администрации эксплоатаций труда и таланта других артистов, вынужденных под угрозой репрессий развлекать чекистов подлинной игрой и смехом сквозь слезы. Таковы, например, артист драмы Борин, человек не без театральный способностей, но нравственно павший, пьяница и плут, и некий Арманов. шарлатан и полнейшая бездарность, что, однако, не мешает ему выдавать себя за артиста театра Корша… В прошлых балаганах „ХЛАМа“ (так называлась труппа М. Р.) вынужден был участвовать даже известный Карпов, бывший режиссер Александрийского театра. (Думаю, что Клингер спутал Карпова с Красовским. Ширяев не упоминает о нем, а он знал всех, тем более известных. М. Р.)… Кривляние, клоунские выходки на сцене ненормально бодрящихся, загнанных и голодных каэров производят жалкое впечатление. Громадное большинство интеллигентов не посещает спектаклей и концертов. Спектакли, концерты и лекции… расчитанные развлекать соловецких помпадуров, бывают платные и бесплатные. На платных ставятся глупые, часто непристойные фарсы, и тогда зал переполнен администрацией и спекулянтами. На бесплатные спектакли чекисты набивают бывшую ризницу (ошибается: трапезную. М. Р.) заключенными, заставляя их выслушивать чушь коммунистических кликуш…»

В порядке совместительства с основной работой — подметать коридор в 10-й роте канцеляристов, Седерхольму (стр. 321, 322) навязали еще переписку ролей для артистов осенью 1925 г. Послушаем его:

«Закончив уборку, я законно уходил в театр, присутствуя на репетициях. В кремле два театра (т. е. труппы. М. Р.): один для уголовников („Свои“) другой для „интеллигенции“. В обоих театрах шли постановки, отражающие коммунистические цели. Актеры освобождены от тяжелых работ и пользуются некоторыми привилегиями. Но они, особенно артистки, должны иметь собственные костюмы. Будучи все время заняты, им приходится подкармливать сокамерников по роте, чтобы те приготовили им обед (этим „загнанным и голодным каэркам“ в оценке Клингера. М. Р.). Поэтому, театральная рота состоит в основном из спекулянтов, чекистов и „дам полусвета“, короче — из людей, которые и на воле жили относительно хорошо[47]. Среди „артистов“ наблюдается взаимная склочность, и нередко сегодняшний герой или героиня, завтра уже на кирпичном заводе или топит печи…»

От генерала Зайцева (стр. 112) нового ничего не узнали. Он в этой области скуп на слова:

«Для развлечения наказанных чекистов и агентов ГПУ, занимающих начальнические должности, имеются театры, кино, устраиваются концерты». И все!

Более подробную оценку дает Никонов (стр. 125):

«По соседству с библиотекой театр, обслуживамый заключенными с известными именами. Ставилась, конечно, агитационная макулатура, но исполнялась мастерски… Но пролетариат (т. е. рядовые заключенные. М. Р.) сюда хода не имеет… Чекисты всяких оттенков, небольшая часть специалистов, отдельные удачники, надзор и охрана — вот кто заполнял театр», — рассказывает Никонов о 1928–1930 годах.

Послушайте теперь Олехновича, кто с 1928 по 1933 г. включительно, жил в кремле (стр. 109–111):

«Зритель облегченно вздыхает — пишет он — когда ставилась какая-нибудь классическая пьеса. Для театра, хора и оркестра на Соловках находили все нужные профессии, вплоть до балерин, акробатов, художников и т. п. Пьесы ставят четыре раза в неделю. Первые два дня — платные, вторые — бесплатные по билетам от ротных и воспитателей. Платные постановки особенно нам желанные. Тогда многие покупают по два билета: себе и подружке. Театр открылся В 1926 или в 1927 году[48] и, откровенно говоря, для развлечения скучающей лагерной власти. Потом для нас (уже на стр. 116, 117) в том же театре по несколько раз в неделю стали накручивать кинематограф».

Не все летописцы занимались охаиванием театра, не приводя фактов. Перепиской ролей для артистов занимались и Седерхольм, и Олехнович. Казалось бы, могли привести названия «макулатурных» и «агитационных» пьес, чтобы придать убедительность своим обвинениям. Но почему-то не приводят.

Лишь один из летописцев 1927–1929 гг. — Андреев, нашел для театра теплые слова (стр. 63):

«…Второе наше удовольствие — для души: соловецкий театр… Труппа сделала бы честь любому провинциальному театру. В театре — наше начальство, соловецкие боги, но незримо царит другая атмосфера. С оплаченным тобою билетом ты чувствуешь себя совсем не так, как в роте. В фойе прогуливаются люди, из зала доносятся звуки оркестра. Тут единственное место, где без опаски поговоришь с женщиной. Пока открыта сцена, ты ощущаешь себя полноценным, настоящим человеком».

* * *

Кто же развлекал соловчан и их начальство, кто эти «загнанные и голодные каэры» — артисты? Опять-таки только у Ширяева находим их довольно полный перечень для 1924–1927 гг. На сцене, кроме уже им упомянутых ранее и обруганных Клингером Макара Семеновича Борина («нравственно павший, пьяница и плут»), и Сергея Арманова — (полнейшая бездарность и шарлатан) играли: младший режиссер 2-го МХАТа Н. Красовский, артист Камерного театра Борис Андреевич Глубоковский, сам Борис Николаевич Ширяев, бас-дантист Милованов, куплетист Жорж Леон, а из рядовых и любителей Ширяев припоминает только сенатского чиновника Кондратьева, правоведа барона фон-Фитцума, изящного белогвардейца Евреинова, бесталанного морского капитана князя О.-ского, смолнянку вдову командира гвардейского полка Гольдгойер, отличную танцовщицу, столбовую дворянку-помещицу Хомутову-Гамильтон, и московскую именитую купчиху «чайницу» Высоцкую.

«Вместе с ними — пишет Ширяев — уживались и исполняли свои роли казак-бандит Алексей Чекмаза, вор Семен Пчелка, забывший свое подлинное имя, портовая притоносодержательница из Кронштадта Кораблиха. Все их горести и радости на сцене разделяла свободная, очень красивая и талантливая девушка, засиживавшаяся на репетициях до поздней ночи. Она была свояченицей Петрова, командира охранявшего нас полка. Он даже поощрял ее участие в театре, где она воспринимала манеры и шарм от каторжанок-артистократок.

Театр избрал себе название ХЛАМ — Художники-Литераторы-Артисты-Музыканты, (не подозревая, что под ним раньше подвизалась одна из театральных трупп в Одессе, а позже В Киеве, в первые пореволюционные годы так называлось чье-то частное кафе. М. Р.).

К 1926 году театр настолько окреп и „возмужал“, что мог ежемесячно давать по две премьеры, т. е. по две новых постановки. Два раза в неделю шли платные спектакли, на которых можно было сидеть, разговаривать и гулять в антрактах со своей „дамой сердца“, а два раза — бесплатные, и тогда женщин приводила и уводила строем их старостиха».

Такой порядок существовал до 1933 года, а как было после — не знаем. Это подтверждают все летописцы.

«К пьесам — рассказывает дальше Ширяев — добавились эстрадные вечера на местные злободневные темы. На одном из них Жорж Леон, умело балансируя на острие лагерного меча, вызвал хохот сидевшей в креслах Разгрузочной комиссии и ее председателя Бокия. Жоржу Леону комиссия „скостила“ срок с трех лет до двух, Глубоковскому с десяти — на восемь».

Про себя составитель скетчей и артист Ширяев умалчивает, но, видно, и ему с десяткой привезенному на остров в 1923 году, что-то сбавили. (Иначе его не освободили бы из Соловков в 1927 году. Вообще в этот приезд Комиссия, по словам Ширяева, была не особенно щедрой: «Освободили 20–30 хозяйственников и уголовников, а двум-трем сотням уменьшили сроки».

Над чем же надрывали животики лубянские и соловецкие сатрапы? Чем их пощекотала артистическая и литературная братия? Ее там при театре и редакции околачивалось тогда не мало: Н. К. Литвин, сотрудник ростовских газет, потом эмигрант и сменовеховец, Борис Емельянов, поэт и блестящий версификатор, известный больше своим черным плащом-крылаткой, поэт Н. Бергер, оказавшийся потом, как и Ширяев, во второй эмиграции и писавший тут под псевдонимом Божидар и др., всех ли упомнишь! Значительно больше имен перечисляет Гернет в жур. «Право и жизнь» в рецензии на «Соловецкие острова».

Сохраним потомству куплеты из скетчей по книгам Ширяева и Андреева, добавив к ним те, что я припомнил с неминуемыми пропусками отдельных строк и даже четверостиший, — прошло ведь с той поры больше чем полвека!

Край наш, край соловецкий,

Ты для шпаны и для каэров чудный край!

Смело с улыбкой детской

Ты песенку про лагерь запевай.

Соловки открыл монах Савватий,

Был тот остров неустроенный пустырь.

За Савватием шли толпы черных братии.

Так возник великий монастырь.

Но теперь совсем иные лица

Прут и прут сюда со всех сторон.

Тут сплелися быль и небылица

И замолк китежный древний звон.

И со всех углов Советского Союза

Едут, едут, едут без конца,

Все смешалось: фрак, армяк и блуза,

Не видать знакомого лица.

Тут попы, шпана, каэры

Доживают век.

Тут статья для всех найдется,

Был бы человек.

* * *

Море Белое, водная ширь,

Соловецкий былой монастырь

Со всей русской бескрайней земли

Нас на горе сюда привезли.

Занесет нас зимою мятель

И запрячет на полгода в щель.

Лишь весною найдут рыбаки

Соловки, Соловки, Соловки.

Мило нам из щели соловецкой

В даль взглянуть с улыбкой ясной, детской.

Приходите к нам и слушайте, как тут

Песенки веселые поют.

Здесь УСЛОН раскинул свои сети,

В эти сети прет восторженный народ.

Но не знают совсем Соловки,

Ни забот, ни тревог, ни тоски.

* * *

Шептали все… Но кто мог верить?

Казался всем тот слух нелеп:

Нас разгружать сюда приедет

На «Глебе Боком» — Бокий Глеб.

В волненьи все. Но я спокоен,

Весь шум мне кажется нелеп.

Уедет так же, как приехал

На «Глебе Боком» — Бокий Глеб.

Привезли нам с надеждами куль,

Бокий, Фельдман, Филиппов и Буль,

А обратно повезет Катаньян

Лишь печальный припев Соловчан:

Всех, кто наградил нас Соловками,

Просим: приезжайте сюда сами,

Проживите здесь годочка три или пять

Будете с восторгом вспоминать.

Хороши по весне комары,

Чуден вид от Секирной горы,

Где от всяких ненужных (или: ударных)  работ

Отдыхает веселый народ.

* * *

То не радио-параша и не граммофон,

То поет поевши каши наш веселый СЛОН…

* * *

«Параллельно со сценой — продолжает Ширяев — развивалась и концертная эстрада. Кроме многих, выступавших на ней певцов, скрипачей и пианистов, к 1926 году были созданы приличные духовой и симфонический оркестры (заслужившие потом похвальное упоминание Горького. М. Р.). Девять десятых программы занимала серьезная музыка Чайковского, Бородина (и для Горького — Рахманинова). „Чуют правду“ — пел своим сверхмощным, но необработанным басом дантист-„шпион“ Ганс Милованов.[49]

Не то соревнуясь с ХЛАМ-ом, не то в пику ему, уголовники создали коллектив „Своих“. Но действительным художественным достижением „Своих“ был прекрасный хор из 150 человек, исполнявший русские народные, а также арестантские и каторжные песни. Хор создал и обучил бывший регент императорского конвоя. Но „гвоздем“ выступлений „Своих“ неизменно был карманник Иван Панин, распевавший на сцене песенки и куплеты своего сочинения, являясь как бы лагерным Зоилом. С цензурой он мало считался. Его выступления как раз подходили под культурный уровень комсостава Соловецкого полка. Отслушав классическую музыку, комсостав неизменно требовал Панина. Он оказывался тут как тут, и всегда с обновленным репертуаром. ХЛАМ и „Свои“ просуществовали до 1927 года. Оформившийся концлагерный социализм смел их со своего пути».

Последнее утверждение Ширяева ошибочно. Театр на Соловках просуществовал почти до закрытия лагеря. О нем упоминают летописцы всех периодов, от первого Клингера до последнего Пидгайного.

Розанову в 1932 году, соблазненному афишей, удалось побывать на концерте и послушать Ксендзовского, бывшего директора Музыкальной комедии. О нем вспоминает на материке и Чернавин. В каком году попал в СЛОН Ксенлзовский — осталось неизвестным. В 1931 и в 1932 годах он обслуживал два театра: управленческий в Кеми, и соловецкий в кремле, без конца путешествуя с материка на остров и обратно. Театральная энциклопедия высоко оценивала «исключительно красивый тембр голоса популярнейшего артиста петербургской оперетты», но после лагеря Ксенлзовский отошел в тень и зарабатывал хлеб в концертном ансамбле.

Пидгайный (стр. 157, на английском), описывая видных украинских и белорусских националистов и оппозиционеров — тут он держится подальше от домыслов и поближе к правде — вспоминает, что в 1927 году режиссером соловецкого театра был Лесь (Александр Степанович) Курбас, известный руководитель украинского театра «Березиль», тамошний Мейрхольд. Обвиненный в национализме, в конце 1933 года он был уволен и до ежовских дней пробавлялся в Москве, после чего попал в концлагерь. Снятый по чьим-то «проискам» весной 1937 г. с режиссерской работы в соловецком кремле, Кур-бас вскоре был отправлен в другой лагерь, где 15 октября 1942 года умер (или расстрелян. М. Р.). Хрущевцами посмертно реабилитирован.

Репертуар театра с годами, конечно, «левел», как повсюду в СССР. Чаще, особенно с конца двадцатых годов, навязывались соловчанам пьески советских авторов. Впрочем, ни одного названия их никто из летописцев не привел, кроме Ширяева. Но тот же Ширяев перечислил нам пятнадцать дореволюционных пьес, частично уже запрещенных в стране, но разрешенных на соловецкой сцене. Он даже упомянул оперетку «Тайны гарема». Это ее, по всей видимости, отнес Клингер к «непристойным фарсам». Ничего похожего на это в ней нет. По нынешним меркам ее вполне можно ставить даже в монастыре кармелиток. Да и «фокстротирующие изломанные пары (гибнущий запад)», осмеянные в «Ахипелаге», по-моему, куда нравственнее новых стриптизов и старых русских кафе-шантанов с Верочкой Колибри и Срулеком.

Без Бориных и Армановых вообще не было бы театра на Соловках, без Приклонских и Захватанных — Соловецкого общества краеведения — СОКа. А без них сотни интеллигентных соловчан попали бы на общие работы, а многие из них — в общие могилы.

Не только соловецкая «знать» заполняла зрительный зал. Процентов 30–40 мест на платных постановках занимали рядовые заключенные, в том числе и шпана, по разным причинам «жаждавшие зрелищ». Остальные, огромное большинство, в том числе и образованные каэры, по горло были сыты «зрелищами» в кремле и в ротах. Они признавали более разумным поспать лишних два часа или полушёпотом обменяться мыслями с другом, чем смотреть «Псишу» или «Детей Ванюшина». Им было не до «зрелищ». Однако, из-за них едва ли справедливо охаивать работавших для театра и СОК,а. Спасая себя, они спасали и других, создавая в кремле особую атмосферу, в которой многим дышалось легче, чем через полвека в разных Потьмах и Дубровлагах.