Глава XI Внешняя политика и Коминтерн 1921–1929 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XI

Внешняя политика и Коминтерн

1921–1929 гг.

А. Ю. Ватлин

Новая тактика Москвы: единый рабочий фронт

В системе ценностей «нэповского» большевизма организация мировой революции отодвигалась на второй план, переводилась из военно-политической в пропагандистскую плоскость. Лидеры РКП(б) отдавали себе отчет в том, что такой поворот вызовет брожение среди радикальных коммунистических групп за рубежом. В известной степени превентивный идеологический удар по ним наносила ленинская работа «Детская болезнь «левизны» в коммунизме».

«Капитал все еще царствует во всем мире, и нам необходимо взвесить, все ли еще остается верной, в общем и целом, занятая нами позиция, рассчитанная на мировую революцию»[801], — говорил Троцкий 23 июня 1921 года, проводя четкую параллель между европейскими иллюзиями и «нашими поражениями и разочарованиями в России». Холодный душ, которым оказались эти слова для делегатов Третьего конгресса Коминтерна (22 июня — 12 июля 1921 года), встретил сопротивление иностранных компартий — в ходе дискуссии «русских товарищей» неоднократно обвиняли в усталости, излишней осторожности и пессимизме. Масла в огонь подлили споры об оценке «мартовской акции» — вооруженных выступлений рабочих Мансфельдского района Центральной Германии, на которые германскую компартию подтолкнули эмиссары из Москвы. Ряд лидеров КПГ назвал это выступление путчем, поставив под вопрос догмат о непогрешимости «генерального штаба мировой революции».

Ленин еще накануне конгресса резко выступил против левацких перехлестов в оценке ситуации, выразившихся в так называемой «теории наступления». На самом конгрессе он, по собственному признанию, «стоял на крайне правом фланге»[802]. Это создавало опасность раскола делегации РКП(б), ибо позиции левых разделял Бухарин, и более сдержанно, Зиновьев. По воспоминаниям Троцкого, в ходе конгресса «Ленин взял на себя инициативу создания головки новой фракции для борьбы против сильной тогда ультралевизны, и на наших узких совещаниях Ленин ребром ставил вопрос о том, какими путями повести дальнейшую борьбу, если III конгресс займет бухаринскую позицию»[803].

Центральным моментом конгресса стало обсуждение доклада Карла Ра дека о тактике. В нем был сформулирован новый лозунг Коминтерна — «задача, перед которой мы стоим, заключается в завоевании широких масс пролетариата для идей коммунизма»[804]. Здесь же впервые возник вопрос о необходимости выдвижения в этой связи переходных требований. Хотя они и противопоставлялись программе-минимум социал-демократии, но олицетворяли все-таки традицию Второго Интернационала.

Признание несбыточности надежд на то, что буржуазный мир не переживет коллизий Первой мировой войны и выход из нее станет началом всемирной Гражданской войны, заставило лидеров большевизма не только пересмотреть стратегию Коминтерна, но и по-новому определить его место в системе приоритетов и институтов партийной диктатуры. В первые три года советской власти подобные надежды не только питали героизм «красных» (в известном фильме на вопрос «Ты за большевиков али за коммунистов?» находчивый Чапаев отвечает: «Я за Интернационал!»), но и делали излишним завязывание сколько-нибудь прочных контактов с правящими кругами внешнего мира. Наркоминдел казался самым временным из всех государственных структур советской власти, своего рода «чрезвычайкой» наоборот, данью традициям старой дипломатии, доживавшей свои последние дни.

На ее месте должна была возникнуть новая система международного права, не ограниченного какими-либо территориальными и национальными границами — завоевав власть, русский пролетариат может обратиться к собратьям по классу из других стран через голову их правительств[805]. Представления о «двух мирах», с которыми советские дипломаты совершали свои первые поездки в Европу[806], требовали тем не менее поиска связующих нитей между ними. На этом пути обеим сторонам приходилось преодолевать утвердившиеся стереотипы.

Большевики после поражения в советско-польской войне согласились с длительностью «исторического компромисса», отодвинув на второй план идеи военно-политического реванша. Запад был вынужден признать, что Советская Россия является не только «носителем красной заразы», но и геополитической реальностью, без учета которой трудно выстроить новый баланс сил в послевоенной Европе. Значительную роль в сближении «двух миров» играли исторические аспекты — от проблемы царских долгов Англии и Франции до традиционного разделения труда и рынков на континенте.

Прагматизм советских интересов не уступал западному подходу — в ходе обсуждения внешнеполитического нэпа в центре внимания большевистских стратегов постоянно находились два момента: недопущение иностранной интервенции и получение западных кредитов. Советский дипломат А. Иоффе 4 декабря 1921 года обратился к членам Политбюро с предложениями по активизации внешней политики. «Буржуазный мир не может без нас обойтись», а значит, следует индивидуализировать наши отношения с каждым из государств, а не твердить о капиталистическом окружении. Иоффе предлагал сделать ставку на Германию с тем, чтобы пробить брешь во внешнеполитической изоляции Советской России.

Его общий вывод вполне отвечал традиционным представлениям о задачах внешней политики — в расчет бралась не сила идей, а гораздо более измеримые вещи. «Мы — сила и буржуазный мир не может с нами не считаться. Указание Вашингтонской конференции на силу нашей армии и флота — вовсе не пустая фраза. И не напрасно Германия постоянно путает своих врагов тем, что недалек момент, когда Россия выступит и потребует принадлежащего ей по праву места»[807].

Таким образом, право силы возвращалось на свое законное место после того, как сила революционной идеи не смогла перевернуть мир. В таком же ключе были выдержаны и «Тезисы о международном положении и задачах иностранной политики Советской России», подготовленные Радеком и разосланные лидерам РКП(б) в начале 1922 года. После того, как стало ясно, что поворот России к нэпу не привел к перерождению большевистского режима, на Западе «наступила полоса некоторого преходящего охлаждения к русскому вопросу»[808].

Идея международной конференции, в ходе которой представители «двух миров» могли бы высказать свои взаимные претензии, витала в воздухе — 28 октября 1921 года с такой идеей выступило советское правительство[809], 6 января следующего года оно получило приглашение на «саммит» в Генуе. Радек не рассчитывал на образование международного консорциума по эксплуатации российских богатств (с таким предложением выступил Ллойд Джордж) — некоего аналога Наркомвнешторга, через который заключались бы все концессии и шла выплата российских долгов. Как и Иоффе, он прекрасно видал, что Запад не является «единым антисоветским лагерем», а значит, следует делать ставку на отрыв от него слабых звеньев, прежде всего побежденной Германии.

В тезисах давалась скорее пессимистичная оценка расчетам на то, что за нормализацию отношений с Западом Россия может получить солидную помощь — «даже если бы иностранный капитал не встречал на своем пути серьезных политических препятствий, то и тогда, в силу общих экономических условий момента и соображений обыкновенной хозяйственной техники, финансовый капитал все равно начал бы работать в России только постепенно и не мог бы ангажироваться сразу колоссальными миллиардными кредитами»[810]. Требовалось определенное время для того, чтобы переход Советской России к нэпу привел к изменению ее места в системе международных отношений и новому курсу Коминтерна. Основные события на этих направлениях развернулись чуть позже, в следующем году.

Наряду с активизацией пропагандистской работы, проходившей под лозунгом «завоевания масс», в деятельности Коминтерна после его Третьего конгресса ставка делалась на рост исполнительного аппарата, призванного контролировать деятельность коммунистов в любом уголке земного шара. Практика нелегального выезда ответственных работников ИККИ «на места» сменилась регулярными визитами лидеров компартий в Москву, где обсуждался весь спектр вопросов партийной жизни с соответствующим инструктором. Структура и функции аппарата Коминтерна все более копировали аппарат ЦК РКП(б).

Важным средством контроля и воздействия большевистской партии как на Исполком, так и на отдельные компартии являлось финансирование их деятельности. Уже в марте 1919 года РКП(б) предоставила Коминтерну «взаимообразную ссуду» в один миллион рублей[811], которой едва хватило на отправку участников учредительного конгресса в свои страны. Однако первоначальные надежды на «самофинансирование» не оправдались. Партийные взносы, особенно в нелегальных партиях, покрывали лишь незначительную часть расходов, особенно на издание коммунистической прессы.

Располагавшая государственными ресурсами российская партия из года в год наращивала выплаты в фонд мировой революции, несмотря на то, что перспектива последней все более отдалялась. В начале 1920-х годов деньги выдавались из кассы ЦК по запискам Зиновьева Молотову, вне всякого бюджета — «прошу выдать на неотложные расходы триста миллионов» и т. п.[812] Тогда же отдельные компартии напрямую обращались в ЦК РКП(б) за денежными субсидиями.

Руководители большевистской партии пытались наладить жесткий контроль за расходованием средств, выделявшихся иностранным коммунистам. Ленин в проекте секретной директивы ЦК призывал покончить с «безобразиями и отвратительными злоупотреблениями» в этой сфере, «ибо вред, приносимый неряшливым (не говоря уж о недобросовестном) расходовании денег за границей, во много раз превышает вред, причиняемый изменниками и ворами»[813]. Лишь после прихода в Коминтерн И. Пятницкого, который в 1921 году подписывался как «заведующий валютной кассой», в этой сфере удалось навести относительный порядок. Были разоблачены лица, бесконтрольно распоряжавшиеся выделяемыми компартиям средствами и не забывавшие при этом о своих личных интересах[814].

В результате финансирования зарубежных компартий из Москвы в них самих оформилась двойная структура руководства — наряду с официальными секретарями ЦК реальной властью обладали доверенные лица руководителей Коминтерна, выступавшие в роли независимых каналов информации и располагавшие значительными денежными средствами. В 1921 году печальные последствия такой практики стали очевидны и Зиновьеву, писавшему в Берлин: «Я просто не знаю, какие еще меры принять, чтобы покончить с тем, чтобы каждого русского или полурусского в Германии принимали за нашего представителя. В конце концов придется прямо сделать соответствующее заявление»[815].Тем не менее практика «неформальных контактов» с Москвой продолжалась, несмотря на постоянные протесты ЦК зарубежных компартий.

В отличие от государственных структур в московском аппарате Коминтерна почти не было «старорежимных кадров». Однако духовное наследие старого мира в сочетании с отсутствием управленческого опыта у большинства деятелей «генерального штаба мировой революции» вело к превращению его в заурядную канцелярию. Один из сотрудников ИККИ в начале 1920-х годов признавал, что «Коммунистический Интернационал переполнен паразитирующими элементами. Требование о преимуществах в отношении к иностранным делегатам повело за собою большое развитие злоупотреблений. Это имеет плохие последствия и зарождает бюрократизм весьма губительного свойства»[816].

О консерватизме коминтерновского аппарата свидетельствовал и тот факт, что ни одна из предпринимавшихся на протяжении 1920-х годов попыток вынести оперативные органы ИККИ в европейские страны не привела к успеху. Решающим критерием выступала близость не к полям предстоявших сражений мировой революции, а к директивам «русских товарищей». В январе 1922 года Карлом Радеком перед членами Политбюро был поставлен вопрос о перенесении центра работы в Берлин: «Это было бы чрезвычайно важно для нас. Антимосковские настроения сильны среди ближайших людей. Было бы неслыханно полезно, чтобы рабочие увидели нас в Западной Европе…»[817]

Нарастание «антимосковских настроений» заставило руководство РКП(б) и Коминтерна по-новому взглянуть на взаимоотношения с европейской социал-демократией. Если ранее дело ограничивалось публицистическими баталиями, то провозглашенный на Третьем конгрессе лозунг завоевания масс требовал уже практических решений. Ни для кого не являлось секретом, что раскол социалистов мешал как революционным выступлениям, так и социальным реформам в рамках парламентской системы. В основе предпринятых в тот период встречных шагов трех рабочих Интернационалов лежало давление снизу, неприятие их массовой базой раскола внутри социалистического движения.

Именно учет опыта «снизу», прежде всего деятельности германской компартии, привел Политбюро ЦК РКП(б) 1 декабря 1921 года к решению о возможности сотрудничества с социал-демократическими партиями. Теоретическое обоснование новой тактики Коминтерна подразумевало, во-первых, объективную оценку ситуации в капиталистических странах, во-вторых, верное понимание настроений рабочего класса в них, и в-третьих, непредвзятый анализ причин политического влияния реформистов.

Наибольший шаг вперед был сделан в признании того, что тяга к единству заложена в самом рабочем классе и попытки противостоять ей приведут к изоляции коммунистов. Представляя решение Политбюро на заседании ИККИ 4 декабря, Зиновьев говорил: «Суть дела серьезна — внутренний процесс развития рабочего класса состоит в глубоком и страстном стремлении к борьбе единым фронтом против предпринимателей; это стремление надо понять и использовать в целях коммунизма»[818].

Вместе с тем при разработке тактики «единого рабочего фронта» во внимание принимались лишь отдельные тенденции, что было недостаточно для реальной оценки настроений всего европейского пролетариата. Лидеры большевизма, признав частичные ошибки, не смогли пойти на радикальный пересмотр своей международной программы. Увязка новой тактики Коминтерна не с началом стабилизации капитализма и откатом революционной волны, а с признаками ее нового подъема создавала опасность того, что она утонет в радикальных, но оторванных от жизни лозунгах.

Несмотря на то, что для обоснования необходимости единого фронта активно использовался дореволюционный опыт РКП(б), отношение к союзникам в рамках этой тактики рассматривалось сквозь призму гражданской войны в России. «Единоличная» победа большевизма приводила к выводу, что любые потенциальные союзники компартий после свершившейся мировой революции превратятся в контрреволюционную силу. При разработке новой тактики вновь разгорелись острые дебаты в руководстве РКП(б). Оппонентами ее инициатора Карла Радека выступили Зиновьев и Бухарин, в поддержку новой тактики высказались Ленин и Троцкий, что склонило чашу весов в ее пользу. При этом соблюдалось негласное правило — все дебаты оставались в пределах российского Политбюро, на заседаниях Исполкома Коминтерна его российские члены выступали «единым фронтом».

Левые критики увидели в новой тактике опасность капитуляции коммунизма. «Русские вступают в связь с капиталистическими странами и хотели бы достичь соглашения с реформистами, чтобы спасти государство Советов»[819], — утверждал в ходе дискуссии на Первом расширенном пленуме ИККИ (21 февраля — 4 марта 1922 года) французский синдикалист Монмуссо. В этом заключалась лишь часть истины. При помощи «единого рабочего фронта» большевистские лидеры пытались соединить обеспечение внешнеполитической безопасности своей страны с раздуванием социально-политических конфликтов за ее пределами. Они отдавали себе отчет в том, что сама возможность сотрудничества с европейской социал-демократией поставит под вопрос коммунистическую идентичность, и тем не менее пошли на риск очередного раскола, на сей раз ухода из Коминтерна крайне левых элементов.

Опыт Третьего конгресса показал, что за исключением Бухарина эти элементы не имели серьезной поддержки у «русских товарищей», но вполне могли повести за собой зарубежные коммунистические группы. Новая тактика становилась своего рода проверкой усвоения ими «большевистской дисциплины», готовности безоговорочно проводить в жизнь линию, выработанную в Москве. 7 декабря 1921 года Троцкий в письме членам Политбюро открыто выступил в защиту «правых» в Коминтерне — среди них есть не только лица, не порвавшие еще с традициями Второго Интернационала, но и «другие элементы, которые, борясь против формального радикализма, против ошибок мнимой левизны и проч., стремятся придать тактике молодых коммунистических партий больше гибкости, маневренности, чтобы обеспечить для них возможность проникновения в толщу рабочих масс»[820].

Интерес большевистской партии к совместным действиям с социал-демократией в тот момент был очевиден — шла активная подготовка к международной экономической конференции в Генуе, на которой советскому государству предстояло выдержать натиск претензий ведущих держав мира. Еще в январе 1922 года, на начальном этапе подготовки конференции трех Интернационалов, Радек в записке членам Политбюро ясно излагал как смысл этой акции с точки зрения большевиков, так и главные препятствия к ее успеху: «Я убежден, что как бы мы не выворачивались, если мы хотим иметь во время генуэзской схватки поддержку лейбористов и Амстердама, хотя бы в форме демонстрации, то нам за это придется заплатить: дать известную свободу меньшевикам… Какие бы громы не метал на меня Владимир Ильич, я считаю, что надо сделать уступки, не ожидая нападения на конференции»[821].

Однако этим «русское измерение» новой политики Коминтерна далеко не исчерпывалось. Идя на контакт с коммунистами, социал-демократы видели в них в первую очередь представителей советской власти, рассчитывая воздействовать на внутриполитический режим в этой стране, добиться прекращения репрессий против российских социалистов — меньшевиков и эсеров. Надежды на демократическую эволюцию постреволюционной России оказались тщетными — партия, завоевавшая власть в жестокой и упорной борьбе, не собиралась делиться ею ни с кем. На XI съезде РКП(б) Ленин специально отметил недопустимость политики единого фронта по отношению к российским социалистам[822]. Нэповское отступление сопровождалось наступлением ВЧК — ГПУ на остатки их партий, на любое проявление несогласия с линией большевизма.

Это обстоятельство блокировало поиск компромисса на встрече представителей трех рабочих Интернационалов, состоявшейся 2–5 апреля 1922 года в Берлине. Делегация Коминтерна находилась под плотной опекой российских представителей, поддерживавших оперативную связь с Москвой. Чтобы не доводить встречу до разрыва, Бухарин и Радек пошли на уступки, которые вызвали резкое недовольство Ленина.

В его письме «Мы заплатили слишком дорого» вопросы государственного суверенитета рассматривались как приоритетные по отношению к коминтерновской тактике, хотя Ленин и подчеркнул необходимость новых попыток «проникать в запертое помещение, где воздействуют на рабочих представители буржуазии»[823].

Вряд ли можно говорить о реальных шансах «единого рабочего фронта» в отрыве от российских событий. После завершения Генуэзской конференции интерес к международным акциям в поддержку Советской России заметно ослабел. Берлинская встреча показала, что и западноевропейские социал-демократы не прочь проникнуть в «запертое помещение», которым все больше представлялась окружающему миру наша страна. В этих условиях руководство РКП(б) предпочло ограничиться безоговорочной солидарностью партий Коминтерна. Тем самым был заложен краеугольный камень в теорию «социализма в одной стране» как осажденной крепости, вне стен которой — одни враги.

Весной 1922 года был упущен шанс возврата к целостному рабочему движению, что отдало политическую инициативу в европейских странах консервативным силам, в том числе и праворадикального, фашистского толка. Коминтерн как международная организация не сумел дистанцироваться от советских государственных интересов, продолжая настаивать на их тождестве с курсом на мировую революцию пролетариата. Стратегические и тактические решения по вопросам отдельных компартий и коммунистического движения в целом принимались либо после обсуждения в руководстве РКП(б), либо под контролем представителей этой партии, работавших в ИККИ.

Успехи Советов в Генуе

В рамках подготовки генуэзской конференции большое значение придавалось недопущению «единого фронта» западных держав против России. Эмиссары Москвы вели активные переговоры в Берлине, чтобы склонить германский МИД к подписанию двустороннего договора об отказе от взаимных претензий (Россия — от репараций, полагавшихся ей по Версальскому миру, Германия — от компенсации за национализированное имущество своих граждан в России). Контрагент Радека министр иностранных дел Ратенау умело уходил от обязывающих договоренностей, рассчитывая в нужный момент разыграть «русскую карту» для сближения с Францией[824].

Возможности дипломатической игры для советской внешней политики серьезно ограничивало то обстоятельство, что Россия не имела посольств в Лондоне и Париже. Политическая судьба Ллойд Джорджа, выступившего инициатором конференции в Генуе, зависела от ее исхода гораздо больше, чем судьба лидеров большевизма, пришедших к власти «всерьез и надолго».

Генуя представляла собой отменный информационный повод для мобилизации внутри России антизападнических настроений, облеченных в красную материю. Обе стороны отдавали себе отчет в том, насколько далеки их позиции, и готовились в лучшем случае к разведке боем. В этой связи для Политбюро было принципиально важно, чтобы участие России в Генуэзской конференции, по аналогии с внутриполитическим нэпом, не было воспринято партийной массой как отступление и даже капитуляция. Именно с этим обстоятельством, а отнюдь не с боязнью покушения, был связан отказ Ленина возглавить советскую делегацию на конференции.

28 февраля 1922 года Политбюро одобрило проект директив для нее, в основе которого лежали ленинские указания: отказываться от признания царских долгов, ни в коем случае не вести коммунистической агитации, расколоть буржуазный лагерь и попытаться усилить его левое, пацифистское крыло[825]. Параллельно Ленин клеймил любые попытки ослабить монополию внешней торговли, что могло бы дать советской делегации известную свободу маневра.

По пути в Геную Чичерин добился принятия совместной резолюции Советской России и прибалтийских государств о сотрудничестве в ходе конференции. Остановка в Берлине не привела к подписанию договора — германские представители, оказавшись меж двух дипломатических фронтов, оттягивали время, пытаясь максимально использовать удобства такого положения.

10 апреля на первом пленарном заседании конференции советская делегация выступила с масштабным изложением своего видения международных отношений, признав целую эпоху «параллельного существования старого и нарождающегося нового строя»[826]. Здесь же содержалась идея созыва Всемирного конгресса, включающего в себя представителей колониальных народов и рабочих организаций. При всей утопичности этого проекта он являлся определенной альтернативой Лиге наций с ее делением стран по категориям.

В ходе конференции Чичерин оказался лишен пространства для политического маневра — Ленин, считая, что хитрый Ллойд Джордж сумеет обвести советского дипломата вокруг пальца, требовал жесткого следования инструкциям Политбюро и негативно реагировал на любые инициативы своего соратника[827]. Чичерин, имевший информацию о том, что Бухарин и Радек уже получили выговор за уступки во время конференции трех Интернационалов в Берлине, все же отказывался от ультимативного выдвижения условий, перекладывая ответственность на Москву. После обмена письмами с Ллойд Джорджем он телеграфировал в коллегию НКИД: «Напомню, что в одном из писем Владимира Ильича, и на последнем заседании Политбюро со мною перед отъездом мне была дана строжайшая директива не допускать разрыва, не дав ЦК принять решение»[828].

16 апреля настойчивость советской делегации была вознаграждена — германские представители согласились на подписание договора о взаимном отказе от возмещения убытков и возобновлении дипломатических отношений. Рапалльский договор стал выражением союза двух париев Версальской системы, и в то же время символом восприятия Советской России как «нормального» государства. После его заключения Германия стала основным внешнеэкономическим партнером СССР, налаживалось сотрудничество двух стран в культурной и военно-технической сфере[829].

Именно на использовании «германской карты» строилась чичеринская внешняя политика на протяжении 1920-х годов, рассчитанная на раскол единого фронта западных держав против СССР. Ради этого он был готов пожертвовать не только советско-английскими отношениями, но даже солидарностью с германскими коммунистами[830]. Летом того же года переговоры о заключении аналогичного с Рапалльским договора велись и с правительством Италии, однако его подписанию помешал приход к власти в этой стране Муссолини.

Несмотря на кажущуюся безрезультативность (ключевой вопрос о возврате долгов Россией был передан в комиссию экспертов), Генуэзская конференция стала первым серьезным рубежом, который удалось взять советским дипломатам. Ультиматумы и военную силу сменил период мирных переговоров с новой Россией, означавший ее неизбежную интеграцию в систему европейских отношений. Советские представители активно противодействовали идеям создания единого центра экономических контактов между Востоком и Западом. Напротив, подписание Рапалльского договора подтвердило реальность расчетов на использование противоречий между ведущими мировыми державами для укрепления внешнеполитического положения нашей страны.

Совместная делегация советских республик принимала участие в Лозаннской конференции, посвященной послевоенному урегулированию на Ближнем Востоке, и в частности, режиму черноморских проливов (ноябрь 1922 — июнь 1923 года). Расчеты на то, что в защиту советской позиции (закрытие проливов для военных судов третьих стран, свобода торгового мореплавания) выступит и Турция, не оправдались — Чичерин сообщал из Лозанны с сожалением, что «турки ведут жалкую политику» и мы находимся здесь в полной изоляций[831]. Тем не менее в ходе конференции были установлены контакты с представителями Ближнего Востока — Сирии, Палестины, Персии, вновь поставлен вопрос об альтернативе Лиги наций. Советский Союз отказался ратифицировать конвенцию о проливах, хотя де-факто соблюдал ее. Решение было принято Политбюро несмотря на протесты руководителей наркоминдела, считавших, что это приведет к рецидиву внешнеполитической изоляции СССР[832].

Несостоявшийся «германский Октябрь»

Неудавшаяся попытка найти политических союзников в лице европейских социалистов вновь выдвинула на первый план вопрос о переходных требованиях в идеологии коммунистов. Он явился в начале 1920-х годов не только одним из критериев размежевания «правых» и «левых» в Коминтерне, но и инициировал программную дискуссию. До тех пор, пока достижение конечной цели казалось делом ближайшего будущего, потребности в кодификации и систематической пропаганде требований коммунистов попросту не возникало. На первом заседании программной комиссии ИККИ 28 июня 1922 года определилась линия размежевания в этой сфере — революционному максимализму Бухара на противостояла осторожная позиция германских коммунистов и Раде ка, выступавших против жесткого определения «конечных целей» коммунистического движения[833].

В поисках выхода из патовой ситуации руководитель компартии Чехословакии Б. Шмераль выступил с заявлением, что «вопрос о форме и стиле программы будет лучше всего разрешен, если программа не будет склеена из отдельных кусков, выработанных всевозможными коллегиями, а будет с начала до конца написана кем-нибудь одним из выдающихся наших товарищей»[834]. Подразумевалось, что это будет один из лидеров большевистской партии. Но Ленин был уже тяжело болен, Троцкий ссылался на недостаток времени, а Зиновьев не выказывал особого интереса к теоретическим вопросам. Бухарин таким образом автоматически становился единственным кандидатом в авторы программы Коминтерна. Его противостояние большинству в вопросе о переходных требованиях фактически парализовало дальнейшую работу в этой сфере и потребовало подключения других «выдающихся товарищей».

Сразу же после трех содокладов по программному вопросу на Четвертом конгрессе Коминтерна (5 ноября — 5 декабря 1922 года) лидеры РКП(б) попросили у его президиума тайм-аут для обсуждения сложившейся ситуации в российской делегации. 20 ноября 1922 года было созвано специальное «совещание пятерки ЦК», в котором приняли участие Ленин, Троцкий, Бухарин, Радек и Зиновьев. Его итог обернулся поражением для революционного максимализма Бухарина. Решение «пятерки», оформленное затем как резолюция конгресса, подчеркивало необходимость включения частичных и переходных требований в программу с учетом особенностей той или иной страны.

Эти события стали последним фактом участия Ленина в работе Коммунистического Интернационала. Его уход из политической жизни лишил не только РКП(б), но и международное коммунистическое движение того «гироскопа», который обеспечивал их стабильность. В развернувшейся борьбе за ленинское наследство каждый из его потенциальных преемников должен был не только доказать свою верность идеалам мировой пролетарской революции, но и заручиться поддержкой наиболее влиятельных иностранных коммунистов. В обоих случаях Коминтерн оказывался немаловажным участком фронта в нараставшем конфликте лидеров большевистской партии.

В течение 1923 года основное внимание лидеры РКП(б) и Коминтерна уделяли Германии, где в январе разразился серьезный внутриполитический кризис, порожденный оккупацией Рурской области войсками Антанты. События, казалось, подтверждали расчеты на использование межимпериалистических противоречий для продвижения вперед дела мировой революции. В отличие от германских коммунистов, поспешивших заявить о назревании революционной ситуации в стране, советское руководство избегало публичных заявлений в поддержку Германии. Тем не менее по дипломатическим каналам велись необходимые консультации, активизировались переговоры о военном сотрудничестве Красной Армии и рейхсвера. Первый кредит на эти цели был получен летом 1923 года.[835]

В связи с надеждами на близкий социальный взрыв в Германии вновь обострились отношения между Наркоминделом и Коминтерном. Это не являлось секретом и для иностранных государств, требовавших от советских руководителей «определиться» в своем отношении к мировой революции. Вслед за Лондоном, в мае выступившем с «нотой Керзона», на активизацию деятельности эмиссаров Коминтерна отреагировал и Берлин. В ходе беседы в Наркоминделе 4 июня 1923 года германский посол в Москве Брокдорф-Ранцау согласно записи Литвинова заявил буквально следующее: «У германского правительства складывается впечатление, что у нас имеются два течения: одно — наркоминдельское, стоящее за постепенное и медленное разрушение Германии, второе — коминтерновское, считающее настоящий момент вполне подходящим для более решительных действий»[836].

Исход борьбы этих течений складывался в пользу Коминтерна. ЦК РКП(б) одобрил предложенный Радеком курс на союз КПГ с крайне правыми антиреспубликанскими силами («национал-большевиками»), чтобы раскачать ситуацию в Германии и в нужный момент перехватить инициативу, провозгласив лозунг захвата власти коммунистами. Находившиеся в тот момент на Кавказе российские руководители Коминтерна Зиновьев и Бухарин предложили поменять направление главного удара — компартия должна была нанести удар по националистам, чтобы завоевать на свою сторону социал-демократических рабочих. Тем самым дезавуировалась тактика, предложенная Радеком, что и вызвало столь резкую реакцию последнего: «Не может быть двух руководящих центров — один в Москве, другой на Кавказе — если не хотеть свести с ума берлинцев»[837]. Сам факт наставлений КПГ без участия немецких коммунистов никем из большевистских лидеров под вопрос не ставился.

Хотя надежды на близость «германского Октября» объединяли всех членов руководства российской партии, каждый совмещал их с собственными интересами. Троцкий вновь почувствовал шанс возглавить боевые порядки коммунистических армий. Его оппоненты больше рассчитывали на аппарат Коминтерна, где лишь Радек был явным приверженцем Троцкого. Подготовленные Зиновьевым в середине августа тезисы о положении в Германии ориентировали РКП(б) и КПГ на подготовку решительных боев за власть в этой стране.

Сталин предпочитал держаться в тени, разделяя более осторожные взгляды Радека. Сталинские поправки к тезисам Зиновьева делали акцент на проблеме удержания власти и военно-политической помощи со стороны СССР. «Если мы хотим помочь немцам — а мы этого хотим и должны помочь, — нужно нам готовиться к войне, серьезно и всесторонне, ибо дело будет идти в конце концов о существовании Советской Федерации и о судьбах мировой революции на ближайший период»[838].

Логика фракционной борьбы в Политбюро ЦК РКП(б) вела к тому, что все участники обсуждения германского вопроса стремились перещеголять друг друга в левизне и остроте формулировок. Общим местом дискуссии стало признание неизбежности военных действий в поддержку германской революции и отказ от каких-либо форм политического сотрудничества коммунистов и социал-демократов в ходе ее развития. Споры развернулись лишь вокруг вопроса о назначении календарного срока вооруженного выступления. С этой идеей выступил Троцкий, но остался в одиночестве. Решением Политбюро была создана специальная комиссия для оперативного контроля за событиями в Германии и разработки масштабной программы помощи КПГ.

Наконец, 4 октября 1923 года было решено послать туда «четверку товарищей», чтобы на месте возглавить революционные бои немецкого пролетариата. Роль немецких коммунистов сводилась к беспрекословному исполнению ее указаний. Робкие попытки оспорить такое разделение функций ни к чему не привели. Представитель ЦК КПГ в Москве Э. Хернле обратился 19 октября за разъяснениями к Зиновьеву и докладывал об итогах этого разговора следующее: «Выяснилось, что теперь решения, которые русские товарищи принимают в своем кругу, будут напрямую направляться в Германию и мы, как представители германской партии, практически выведены из игры»[839].

Наряду с Куйбышевым в состав «четверки» вошли сторонники Троцкого — Радек и Пятаков, удаленные из Москвы как раз в момент начала внутрипартийной дискуссии. Симпатизировал Троцкому и Крестинский, последний член «четверки», занимавший пост полномочного представителя СССР в Германии. Когда на карту была поставлена судьба мировой революции, о дипломатическом этикете предпочитали не вспоминать.

Куйбышев в Германию так и не попал, его заменил нарком труда В. Шмидт, специалист по профсоюзным вопросам. Остальные члены «четверки» могли с полным правом рассматривать свою командировку как почетную ссылку. Тонко чувствуя ситуацию, за день до отъезда Радек обратился в Политбюро с письмом, потребовав запрета общепартийной дискуссии и примирения с Троцким. Понимая, какого накала достигла взаимная неприязнь оппонентов, он пытался использовать последний аргумент — брошенные на произвол судьбы компартии Запада: «Русский ЦК отказывается от своей руководящей роли в Коминтерне, если он теперь не в состоянии собственной внутрипартийной дисциплиной, политикой необходимых уступок избегнуть рокового конфликта. А если дело так обстоит, то наши братские западноевропейские партии имеют право и обязанность вмешаться, как вмешивалась русская партия в их дела. Я убежден, что ни один из членов ЦК не откажет мне в праве это сделать, ибо это было бы отрицанием Интернационала»[840].

В этих словах звучал не только политический расчет, но и искреннее обращение к традициям международной солидарности, на которых держалось социалистическое движение Европы с середины прошлого века. Заложенная в уставе Коминтерна идея «всемирной партии пролетариата» с правом вмешиваться во внутренние дела любой из своих национальных секций, казалось, развивала эти традиции. Однако на практике она была реализована лишь наполовину, превратившись в улицу с односторонним движением, по которой из России на Запад и Восток продвигались идеи «мирового большевизма».

«Германский Октябрь» потерпел поражение, фактически так и не начавшись. Деятельность московской «четверки», поставки оружия и хлеба из СССР, финансирование военно-технического аппарата КПГ не могли компенсировать нежелания немецких рабочих идти в «последний и решительный бой». Лишь в Гамбурге коммунисты под руководством Эрнста Тельмана на несколько дней захватили контроль над рабочими кварталами города. В Германии давно уже был дан отбой, а в Москве еще продолжали надеяться на новый всплеск революции. 3 ноября Политбюро постановило «признать, что возможность отсрочки событий в Германии ни в коем случае не должна повести к ослаблению нашей военно-промышленной и военной подготовки»[841].

Неудавшееся революционное выступление, на которое КПГ решилась под воздействием решений российского Политбюро, поставило в повестку дня вопрос о его виновниках. «Тройка» использовала его для нанесения удара по Троцкому и его сторонникам, вернувшимся из Берлина. Попутно Сталин и Зиновьев взяли курс на смену руководства германской компартии, которому в конечном счете пришлось расплачиваться за «правые ошибки». В свою очередь, Радек не забыл о своем октябрьском ультиматуме — пленум ЦК польской компартии 23 декабря выступил против попыток использовать германское поражение для дискредитации политики единого фронта и устранения Троцкого из руководства РКП(б).

События «германского Октября» стали серьезной вехой в истории не только Коминтерна, но и российской компартии. Конфликт личных амбиций среди узкой группы потенциальных преемников Ленина лишил партию той способности концентрировать силы на решающем участке борьбы, которая помогла ей одержать победу в гражданской войне. Попытка перенести этот опыт на европейскую арену, в Германию, была обречена на провал уже потому, что там отсутствовали объективные предпосылки революции. Но «оказание помощи» в том объеме, который предусматривался октябрьскими постановлениями Политбюро, вполне могло привести не только к обострению советско-германских отношений, но и к новой европейской войне.

Парадоксально, но именно тот факт, что руководство партии большевиков в этот момент оказалось парализованным внутренним конфликтом, уберег СССР от принесения новых колоссальных жертв на алтарь мировой революции. Вряд ли можно говорить о сознательном саботаже, однако объективно кремлевские лидеры действовали наперекор той концепции решающего штурма, которая принесла им победу осенью семнадцатого года.

«Перерождение» большевистского руководства, о котором вскоре заговорил Троцкий, диктовалось не только и не столько нараставшим государственническим подходом к международной политике. Опыт поражений, подобных германскому, подталкивал лидеров РКП(б) к пониманию их причин как чисто внутренних, порожденных тем или иным «уклоном». Тезис о том, что «враг среди нас», стал не последней движущей силой на пути, ведущем к сталинской диктатуре.

Если Германия являлась страной, с точки зрения марксистских канонов оптимально подходившей для роли полигона мировой революции, то в других регионах Европы аналитикам Коминтерна приходилось брать во внимание факторы, выходящие за рамки классических схем. Традиционной сферой влияния России являлись балканские государства, и смена идеологических парадигм не погасила интереса Москвы к этому региону. Естественно, призывы помочь славянским братьям были заменены на лозунги освобождения от диктата Антанты. Балканы являлись составной частью «санитарного кордона», так беспокоившего советское руководство, и поддержка ориентированных на СССР сил в нем имела внешнеполитический подтекст. Помимо компартий ставка делалась на радикально националистические силы, прежде всего в Македонии, так и не получившей государственный суверенитет[842].

Призывы Коминтерна опрокинуть Версальскую систему находили особый отклик в Болгарии, выступавшей в годы первой мировой войны на стороне Тройственного союза. В ночь на 9 июня 1923 года в стране произошел военный переворот, по отношению к которому болгарские коммунисты заняли нейтральную позицию. Сказывалось некритическое восприятие российской схемы развития революции, в рамках которой политическую ситуацию следовало первоначально «раскачать». Отказ БКП от противодействия «белогвардейскому перевороту» был подвергнут критике на Третьем пленуме ИККИ (12–23 июня 1923 года) Однако партия продолжала настаивать на том, что большей ошибкой было бы таскать каштаны из огня для классового противника. В Москве это было воспринято как «явное своеволие и непослушание, не отвечавшее требованиям стратегии мировой революции»[843]. Лишь к августу эмиссары ИККИ смогли переориентировать ЦК БКП на подготовку вооруженного восстания против режима Цанкова. Запоздалая попытка взять реванш не удалась — начавшиеся спонтанно выступления были жестоко подавлены правительственными войсками. 27 сентября 1923 года последние отряды коммунистических повстанцев ушли в Югославию.

События в Болгарии оказались в тени «германского Октября», на подготовку которого были брошены неизмеримо большие силы и средства. Несмотря на то, что БКП была разгромлена и ушла в подполье, Президиум ИККИ в своем решении от 14 февраля 1924 года продолжал настаивать на развязывании в стране гражданской войны. Поддерживая эту установку, руководство РКП(б) признало, что «СССР вооруженной силой (или даже военной демонстрацией) болгарской революции в ближайшее время помочь не мог бы»[844].

19 июня 1924 года Политбюро еще раз подтвердило, что «считает весьма вероятным революционное обострение кризиса в Болгарии», но в силу соотношения сил на международной арене не сможет оказать решающей помощи болгарским коммунистам[845]. Техническая подготовка вооруженного восстания через Коминтерн и ОГПУ продолжалась в течение всего 1924 года, оптимальным сроком его начала считалась весна 1925 года.[846]

Поражения в Германии и Болгарии не получили критической оценки в ходе работы Пятого конгресса Коминтерна, проходившего с 17 июня по 8 июля 1924 года. Они не были увязаны ни с очевидной стабилизацией политической жизни в большинстве европейских стран, ни с вмешательством московского центра в оперативную работу компартий. Напротив, последние были обвинены в недостаточной зрелости, а руководство КПГ — в прямой капитуляции и несостоятельности[847]. Уводя вопрос об ответственности за несостоявшийся «германский Октябрь» от Политбюро и ИККИ, Зиновьев видел перед собой прежде всего задачу нейтрализации Троцкого и его сторонников. С этой же целью во главе германской компартии были поставлены лидеры ее левого крыла во главе с Рут Фишер.

Важным шагом к русификации («большевизации») международного коммунистического движения стало решение Пятого конгресса о перестройке партий на основе производственных ячеек. Такая структура являлась эффективной прежде всего в условиях подпольной работы, и ее искусственное насаждение во всех партиях без исключения не учитывало национальных традиций политической борьбы. В резолюции конгресса по русскому вопросу отмечалось, что «успех Российской коммунистической партии, равно как и ее неудачи, а тем более образование в ее составе особых фракций или группировок, не могут не иметь самого серьезного значения для революционного движения в остальных странах мира»[848]. Таким образом оппозиционность, а фактически наличие мнения, отличного от указанного сверху, заносилось в разряд самых страшных преступлений коммуниста.

Последним революционным экспериментом зиновьевского Коминтерна стало вооруженное восстание эстонских коммунистов в декабре 1924 года, проведение которого также было предрешено в Политбюро ЦК РКП(б)[849]. Восставшим удалось захватить склады с оружием и военные казармы, но после нескольких дней упорного сопротивления они отступили. Выступления 1923–1924 годов в Германии, Болгарии, Эстонии и ряде других стран, проведенные местными компартиями под давлением Исполкома Коминтерна, привели к серьезным дипломатическим осложнениям для Советского Союза. Нормализация отношений СССР с соседями заставила его отказаться от прямой поддержки партизанских отрядов и диверсионных групп в этих странах. Соответствующее решение было принято Политбюро в начале 1925 года: «Вся боевая и повстанческая работа, отряды и группы (что определяется в чисто партийном порядке) должны быть переданы в полное подчинение коммунистической партии данной страны и руководиться исключительно интересами революционной работы данной страны, решительно отказавшись от разведывательной и иной работы в пользу Военведа СССР»[850].

В наиболее удаленных уголках планеты представители Коминтерна нередко выступали в роли посланцев Советской России, как это было в ряде стран Латинской Америки в начале 1920-х годов. Тот факт, что информация об этом регионе поступала в Москву через компартии, вел к известной переоценке зрелости капитализма и навязывал этим партиям общие шаблоны, вроде тактики «класс против класса»[851].