Глава 3 Внешняя политика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Внешняя политика

I

Знаменитый немецкий историк Зибель писал в 1869 году: «До настоящего времени нельзя коснуться пи одного жгучего вопроса в истории Германии, чтобы не натолкнуться на следы политики Екатерины II».

Нам кажется, что слова Зибеля можно справедливо отнести не только к Германии, но почти ко всей Европе. Очень честолюбивая, очень женственная, порой немного ребячливая, внешняя политика Екатерины была политикой всемирного распространения. А между тем начало ее царствования предвещало, по-видимому, совсем иное.

Вступив на престол, Екатерина заявила себя убежденной сторонницей мира; она была готова мирно сидеть у себя дома под условием, чтобы ей там не мешали, избегать всяких столкновений с соседями и посвятить себя всецело благоустроению своего государства, которое представляло достаточно широкое поле деятельности для ее предприимчивого ума. Впрочем, даже с точки зрения международных отношений, эта политика вполне отвечала честолюбию императрицы: не отказываясь ни от одного из своих прав, она хотела в то же время поразить своим великодушием. Екатерина писала графу Кейзерлингу, русскому послу в Варшаве:

«Скажу вам совершенно откровенно, что моя цель – поддерживать дружбу со всеми державами и даже вступать в оборонительные союзы, чтоб иметь право становиться на сторону того, кого притесняют всего сильнее, и сделаться таким образом третейским судьей в Европе».

Очевидно, она еще не помышляла тогда о разделе Польши. Всякая мысль о завоеваниях была ей неприятна. Даже Курляндия не соблазняла ее. «У меня достаточно народов, чтоб делать их счастливыми – говорила она, – и этот уголок земли ничего не прибавит к моему счастью». Она хотела заключить с Турцией договор вечного мира, сокращала или не противилась сокращению своих войск, не торопилась наполнять опустевшие за разорительные войны предшествующих царствований русские арсеналы. Она повторяла, что прежде всего надо привести страну в порядок и поправить финансы.

Что же заставило ее так быстро и бесповоротно отказаться от этих благих первоначальных желаний? В виде ответа на этот вопрос мы приведем ценное свидетельство одного русского человека, составлявшего гордость этой страны и своим откровенным словом ярко осветившего темную сторону чудесного царствования Екатерины. Свидетельство это говорит также о том, что некоторые чувства, которые вызывают теперь в России такое враждебное к себе отношение, были когда-то не чужды ее лучшим сынам. Несколько лет спустя после смерти Екатерины Великой Семен Воронцов писал Александру I, только что вступившему на престол:

«Покойная императрица желала мира и желала, чтоб он был прочным… Все было рассчитано для этого… Это Пруссия… склонила графа Панина уничтожить благотворные реформы Конституции Польши, чтобы легче завладеть этой страной. Это она убедила того же министра потребовать, чтобы польские диссиденты получили право нанимать все государственные должности, что было невозможно исполнить, не употребив против поляков мер крайнего насилия. Эти меры и были приняты, вследствие чего образовались конфедерации, число которых тщательно скрывали от императрицы. Епископов и сенаторов арестовывали прямо в сейме и отправляли их в ссылку в Россию. Наши войска вошли в Польшу, разграбили все, преследовали конфедератов даже в турецких владениях, и это нарушение международного права вызвало войну, которую турки нам объявили… Со времени этой войны и берут свое начало государственные займы за границей и выпуск бумажных денег внутри империи, два бедствия, от которых стонет Россия».

Таким образом, это Пруссия, желавшая обеспечить себе сообщничество России в своих видах на Польшу, толкнула политику Екатерины на путь опасных и беззаконных предприятий, которые вскоре как сети опутали ее. Только мы думаем, что рано или поздно, но это неизбежно должно было произойти и независимо от нашептываний Пруссии. Екатерина с первой минуты восшествия на престол создала себе такое преувеличенное представление о своей власти, что не могла не поддаться искушению испытать на деле эту власть. Свою же историческую роль как русской императрицы она ставила так недосягаемо высоко, что не находила нужным считаться с сомнениями своей человеческой совести. Когда в октябре 1762 года Датский двор предложил ей отказаться от опеки над великим князем Павлом в его правах на герцогство Голштинское, она дала Дании такой характерный ответ:

«Может быть, это исключительный случай, чтобы суверенная императрица была опекуншей сына над вассальным владением империи, но еще страннее, чтобы государыня, которая имеет наготове пятьсот тысяч человек для защиты опекаемого, позволила бы, чтобы ей говорили, что она не должна иметь дело с Schwerdt, который едва может содержать триста человек».

Несомненно также и то, что, вступая на путь, который увел ее так далеко от былых мечтаний о мирном и плодотворном труде, Екатерина не сознавала, куда идет: первые победы опьянили ее, и, не отдавая себе в том отчета, как будто и даже против своей воли, она шла все дальше вперед, дойдя в конце концов до лихорадочного состояния непрерывных войн, походов и завоеваний, состояния, напоминавшего временами какое-то безумие, когда она не сообразовывалась уже со своими силами и не прислушивалась к голосу осторожности и… чести. Маркиз Верак писал графу Верженну в 1782 году: «Здесь хватаются жадно и не разбирая дела за все, что может дать новую победу государству и царствованию Екатерины II. Здесь находят излишним считаться со средствами; начинают с того, что всё приводят в движение…»

Хлопотать, все равно о чем, действовать, все равно где, и заставлять о себе говорить, все равно какой ценой, к этому, по-видимому, и сводилась вся внешняя политика Екатерины, начиная с первой турецкой войны. Вера в «счастье» перешла у нее мало-помалу в твердое убеждение, что все ее начинания приведут непременно к новой славе и величию ее империи. «Счастье, венчающее все предприятия русских, – писал граф Верженн в 1784 году, – окружает их, так сказать, ослепительным сиянием, дальше которого они ничего не видят». Впрочем, было бы бесполезно требовать от смелой царицы, чтобы она подчиняла свою политику какой-нибудь системе или общему направлению. Она ответила бы на это: «обстоятельства, предположения и случайности». Что же касается до того, чтобы согласовать свои внешние предприятия с законами высшей морали, гуманности или хотя бы международного права, то она об этом не думала вовсе. «Так же бесполезно говорить здесь о Пуффендорфе или Гроции, – писал из Петербурга в 1770 году английский посланник Макартней, – как в Константинополе о Кларке или Тиллотсоне».

Кроме того, руководя лично внешней политикой России, Екатерина невольно придавала ей свой нервный, горячий характер. Она занималась ею чрезвычайно усердно, особенно в первые годы царствования. Все бумаги по дипломатической переписке она хотела диктовать лично. Правда, вскоре она заметила, что это ей не под силу и что дело страдает от этого. Тогда она решила оставить в своем ведении только наиболее важные дела, а черную работу передала министру, т. е. графу Панину. Она писала графу Кейзерлингу 1 апреля 1763 года: «В будущем, надеюсь, тайну будут соблюдать лучше, так как всё, имеющее секретный характер, я не буду сообщать никому». В прежние царствования, докладывая депеши русских послов за границей, государю передавали обыкновенно их содержание лишь вкратце. Но Екатерина пожелала, чтобы ей представляли подлинные донесения послов. Она сама читала их и делала к ним примечания. Заметки эти любопытны. Так, на полях депеши князя Голицына, ее посла в Вене, который извещал ее о том, что Венский и Версальский дворы подстрекают Порту ко вмешательству в польские дела, она написала: «Он не от мира сего, потому что не знает того, что знают уличные дети, или он не договаривает того, что знает». Другой раз князь Репнин писал ей из Варшавы, что прусский посланник барон Голец сказал ему как-то в беседе, что находит распоряжения своего государя, короля Пруссии, несогласными с интересами его подданных, хотя и вполне отвечающими интересам самого монарха. Екатерина сделала на этом донесении такую пометку: «Значит, у него есть другая слава, кроме блага его подданных? Это странности, которые для меня непостижимы». В 1780 году, впервые посетив императрицу, Иосиф II увидел, как она работает, и был поражен ее неутомимостью. Впрочем, до этой встречи, сыгравшей в истории Екатерины такую решающую роль, Панин, стоявший во главе Иностранной коллегии, сохранял на внешнюю политику России громадное влияние. Исключительно благодаря ему и вопреки всем, даже против воли самой государыни, России не разрывала союза с Пруссией. Но появление Иосифа произвело переворот во взглядах Екатерины. Она отстранила министра и самостоятельно заключила новый союз, открывавший ей блестящие горизонты со стороны Черного моря. Вскоре Панин потерял всякое значение. Екатерина пришла к убеждению, что ей достаточно иметь во главе иностранной коллегии просто чиновника, который слепо исполнял бы ее волю. И она нашла его в лице Безбородки. «Собственно говоря, у императрицы нет больше министра», писал маркиз Верак в сентябре 1781 года.

Но эта личная политика, несмотря на всю силу ума и, главное, воли, которую проявила в ней Екатерина, имела свои темные стороны. Екатерина отдавалась и здесь своим ничем не объяснимым страстным увлечениям, за которыми так же быстро следовало разочарование. Воображение и тут играло у нее первенствующую роль. Место государыни слишком часто занимала женщина: ведь только женщина, и притом забывшаяся в гневе, могла написать такую бумагу, как инструкция от 4–9 июля 1796 года представителю России в Стокгольме, графу Будбергу, чтобы образумить шведского короля, который хотел приехать в Петербург, не взяв на себя предварительно обязательства жениться на внучке императрицы. Пусть он тогда остается у себя дома, этот невоспитанный принц! – писала Екатерина. – В Петербурге уже надоели бредни, затемнившие ему разум. Когда человек на что-нибудь решается, то не придумывает сам себе препятствий на каждом шагу… Все бумаги – и бумаги официальные, которые должны были пройти через государственную канцелярию, – написаны в этом тоне. Но разве можно назвать ее дипломатической нотой? Это скорее письмо интимному другу, с которым делятся, не стесняясь, тревогами и раздражением, чтоб облегчить себе душу. В довершение этого сходства с письмом, в инструкции Екатерины есть post-scriptum– и даже не один, а целых четыре, из которых каждый противоречит другому и смысл которых сводится в общем к тому, что императрица согласна на приезд короля без предварительных условий и обязательств, т. е. к тому, что она с таким жаром отвергает в самом послании.

По временам Екатерина сама сознавала влияние своего вспыльчивого нрава на дипломатические сношения России и характер неуравновешенности, который это влияние им придавало. По поводу декларации о вооруженном нейтралитете, обнародованной Россией 28 апреля 1780 года, она писала Гримму:

«Вы скажете мне, что это нечто вулканическое; но не было возможности поступить иначе».

При этом она прибавляла – нам уже приходилось встречать под ее пером такие же слова, указывавшие, что она не всегда забывала о своем немецком происхождении и даже кичилась им: «Denn die Deutschen hassen nicht so, als wenn die Leute ihnen auf die Nase spielen wollen; das liebte der Herr Wagner auch nicht». («Потому что немцы ничто так не ненавидят, как когда их хотят провести за нос; этого и г. Вагнер тоже не любил».)

Но мы думаем, что она сказала это просто для красного словца; а впрочем, Екатерина, может быть, и действительно не отдавала себе отчета в том, как переродилась и как неразрывно связала себя со своей новой родиной, потому что вся ее политика – и внешняя, и внутренняя – была чисто русской, как и весь склад ее мыслей и чувств, как весь ее гений… Только русские, но не немцы, так рассчитывают на собственную удачу даже в государственных делах и идут на авось. Только русские бросаются напролом, не разбирая препятствий на своем пути, и мечтают с открытыми глазами, не замечая действительности; только они не считаются с доводами ни разума, ни осторожности. А Екатерина всегда поступала так. И главным своим успехом, как и всеми своими неудачами, она и была обязана тому, что прибегала к этим приемам, несовместимым с духом немецкого народа. Холодный и методический немец не начал бы первой турецкой воины. «Армия, – писал граф С. Воронцов, – была сокращена, не укомплектована и рассеяна по всей империи. Приходилось заставлять ее переходить турецкую границу посреди лютой зимы и посылать пушки, мортиры, снаряды и бомбы почтой из петербургского арсенала в Киеве. Дела обстояли еще хуже, когда разразились вторая турецкая и шведская война. В 1783 году, ожидая разрыва с Портой, Екатерина приказала вызвать из Эстляндии драгунский полк, насчитывавший от 1200 до 1500 человек. Но на месте нашли только 700 солдат, 300 лошадей и ни одного седла! Но это не тревожило Екатерину. У нее была зато вера в свое счастье, которая презирает препятствия и допускает невозможное. И эта вера, двигающая горами и посылающая пушки за десятки тысяч верст с одного конца империи на другой, – сила, чуждая немцам.

В общем надо признать, что в области внешней политики Екатерина достигла очень многого при помощи очень незначительных материальных средств – хотя, благодаря иллюзиям, в которых она вечно жила, она и была склонна придавать им преувеличенное значение; но этот недостаток материальных средств возмещался большой нравственной силой.

Даже в смысле управления иностранными делами Россия в царствование Екатерины сильно шагнула вперед. Благодаря тому, что императрица лично руководила ими (из современных ей государей только один Фридрих не отказывался от этой работы или был способен к ней), и своему громадному авторитету она придавала единство и общее направление прежде несистематической и разбросанной деятельности Иностранной коллегии. В то же время она сумела внушить русским дипломатам необходимость избегать бесчестных и недостойных приемов, практиковавшихся в сравнительно недалеком прошлом. В июне 1763 года английский посланник Букингем, хлопотавший через канцлера Воронцова о заключении торгового договора с Россией, счел вполне естественным присоединить к своей просьбе денежную награду Воронцову в размере 2000 фунтов стерлингов. Но канцлер ответил ему: «Предоставляю лицам, знакомым с позорными торгами, рассчитать, стоит ли продажа интересов моей государыни 2 000 или 200 000 фунтов». Бестужеву, канцлеру Елизаветы, был чужд подобный язык.

II

Союз с Пруссией

В опубликованных в свое время примечаниях к книге Рюльера Людовик XVI замечает, что, с точки зрения иностранной политики, Екатерина, в сущности, только следовала системе, введенной Петром III.

Но это мнение справедливо лишь наполовину. Система покойного императора – начало ей положил его договор с Фридрихом от 19 июня 1762 года – заключалась не только в разрыве с прежними союзниками России, Австрией и Бурбонским домом, но в открытой войне против Австрии и союзных ей государств, в войне с Данией, которую Россия хотела вести с согласия или при содействии прусского короля, затем в соглашении обоих государств относительно Курляндии – ее должен был занять герцог Голштинский – и в совместных действиях в Польше, где оба монарха решили поддерживать интересы польских диссидентов. Политика же Екатерины значительно отступала от этой программы. Екатерина начала с полного нейтралитета. Главнокомандующий русской армией Чернышев, помощь которого уже давно учитывалась Фридрихом, получил приказ возвратиться с войсками домой. Тем не менее между Россией и Пруссией произошло сближение, скрепленное договором 11 апреля 1764 года. Но это не был союз, о котором мечтал Петр III. Положим, Англия вскоре тоже вступила в него, как того желал покойный император; но в союз вошла и Дания, что уже резко противоречило намерениям предшественника Екатерины. Это была Северная система, личное дело императрицы. Правда, при решении вопроса о Курляндии эта система привела в 1763 году к восстановлению в правах Бирона, и в 1764 году, при решении польских дел, к избранию Понятовского. А это было почти все, чего желал Петр III.

Но это было также и то, чего желал Фридрих и на что он едва ли мог надеяться при вступлении Екатерины на престол. В своем первом манифесте она называла его «самым своим злодеем». Но, по рассказу Дюрана, разбирая бумаги покойного мужа, Екатерина неожиданно нашла в них письмо Фридриха, где тот отзывался о ней в очень лестных выражениях. И это будто бы и изменило ее отношение к прусскому королю.

Договор о союзе с Пруссией возобновлялся Екатериной несколько раз, между прочим в 1780 году, когда он был подписан на восемь лет, но не дотянул до этого срока.

Союз с Австрией, заключенный 21 апреля 1781 года, сразу разрубил связи, еще соединявшие Россию и Пруссию, но начинавшие с некоторых пор уже ослабевать. Отношения между прежними старинными друзьями, Фридрихом и Екатериной, становились все холоднее, и за несколько лет до смерти короля были уже явно враждебны. Буря разразилась при преемнике Фридриха II. Можно с уверенностью сказать, что не было человека, к которому Екатерина относилась бы с таким отвращением и презрением, как к Фридриху-Вильгельму, Gu, толстому Gu, как она его называла (от имени Guillaume) в письмах к Гримму. Строки, которые она ему посвящала в своей переписке, были полны грубых и бранных слов. Это не помешало ей, впрочем, с наступлением 1792 года (года очень критического) заключить с Пруссией 7 августа новый союз. Правда, что перед тем, 14 июля, она успела подписать договор о союзе с Австрией. Вообще вся политика Екатерины по отношению к этим двум немецким державам, взаимное соперничество которых было в ее интересах, постоянно колебалась, то поднимаясь, то опускаясь, как чашки весов. Но и ее личные чувства играли здесь большую роль. Она искренно преклонялась перед Фридрихом, хотя и всегда отрицала, что подражает ему, откровенно ненавидела толстого Gu и совершенно убежденно считала Иосифа II великим человеком.

Союз с Австрией

Австрийский союз был тоже личным делом Екатерины. Даже в 1789 году, после горького разочарования второй турецкой войны, начатой совместно с Австрией, она не захотела изменить союзнику. Она писала Потемкину: «Каковы цесарцы бы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели прусская, которая совокуплено сопряжена со всем тем, что в свете может быть придумано поносного и несносного». Она прибавляла по-французски: «Я видела, к несчастью, слишком близко это иго и прыгала от радости – вы сами тому свидетель, – когда увидела только намек на возможность освободиться от него». Сближение обоих дворов произошло на Тешенском конгрессе, созванном по делу о Баварском наследстве, хотя Екатерина и заявила себя на нем решительной сторонницей Пруссии. Иосиф II, как известно, хотел воспользоваться смертью курфюрста Максимилиана-Иосифа, скончавшегося 30 декабря 1777 года, чтоб захватить в свои руки его владения. Но тут Фридрих стал на защиту неприкосновенности германской конституции. После долгих колебаний Екатерина признала, что он прав. Перед угрозой войны, «которую было бы слишком тяжело начинать в ее годы», Мария-Терезия переломила свою гордость; она написала Екатерине, прося ее посредничества. Это был первый шаг к сближению. Остальное сделал Иосиф, посетив Екатерину в России.

Почти все современные немецкие историки сходятся на том, что находят русско-австрийский договор 1781 года особенно выгодным для России. Союз был направлен главным образом против Турции, – говорят они, – а здесь затрагивались интересы одной России. Но так ли это? Нам кажется, что в 1781 году у обоих союзников были одни и те же надежды. Единственная выгода, которую принес России союз, это моральная поддержка Австрии при оккупации Крыма, но об этом в договоре 1781 года не говорилось ни слова. В нем вообще вовсе не поднимался вопрос о Крыме; дело шло о разделе всей Оттоманской империи, и здесь Иосиф II рассчитывал получить свою долю. Екатерина находила его притязания даже непомерно большими, и это и было причиной первой размолвки между ними, которая дальше все обострялась и привела в конце концов к тому, что приостановила их совместные действия, направленные к общей цели. Фридрих предвидел это, говоря, что, как только придется делить «медвежью шкуру» – Турцию, интересы Австрии и России окажутся непримиримыми.

Иосиф колебался начать кампанию, и Екатерина воспользовалась этим, чтобы сделать то, что она называла «самостоятельным ходом». Последовало присоединение Крыма, против которого Иосиф не осмелился возразить и, таким образом, невольно ему содействовал. Он возлагал свои надежды на теорию политического равновесия, бывшую в то время в большом почете в европейском международном праве, по которой он рано или поздно должен был быть вознагражден. Он хотел предъявить свои требования, когда они будут скреплены победой, и решился наконец на войну, надеясь, что красноречие пушек сумеет отстоять его права. Но победа не приходила. Война оказалась разорительной для обоих союзников, но особенно для Иосифа, и с тех пор он был принужден молчать. Впрочем, о разделе Турции не могло уже быть и речи: лакомый кусок ускользнул.

Иосифа II постигла судьба всех неудачливых завоевателей. Но в минуту заключения союза, в 1781 году, когда результатов войны нельзя было еще предвидеть, его манера держать себя ясно говорила, что он относится к делу совершенно хладнокровно и зорко следит лишь за собственной выгодой. Он нимало не был пленен открывавшимися ему перспективами и не выражал никакой готовности поступиться чем бы то ни было во имя дружественной державы – настолько даже, что договор о союзе не мог принять обычную форму дипломатической ноты, так как император не соглашался на альтернат, т. е. на то, чтобы подписи обоих государей занимали попеременно первое место в двух экземплярах договора, как того хотела Екатерина. Пришлось ограничиться обменом писем, заключавших взаимные обязательства. Из двух союзников плененной и даже как будто потерявшей голову – если только можно употребить в данном случае это фамильярное выражение – была стремительная и пылкая Екатерина. Она не сомневалась, что дружба с Австрией откроет ей двери Константинополя; у Иосифа – она верила в это – были «глаза орла». Даже пятнадцать лет спустя она писала Гримму: «У них был орел, и они его не признали!» Иосиф же на следующий день после своего свидания с императрицей в Могилеве писал Кауницу: «Надо знать, что имеешь дело с женщиной, которая заботится только о себе и так же мало думает о России, как и обо мне; поэтому необходимо щекотать ее самолюбие». Екатерина мечтала и шла наудачу; Иосиф наблюдал и взвешивал свои слова и поступки. Но в результате мечта победила расчет: история человеческой мудрости получала не раз такие уроки.

Англия

До 1780 года Россию сближал с Англией общий союз с Пруссией; кроме того, они были непосредственно связаны между собой торговым договором. Екатерина при всяком удобном случае подчеркивала свои добрые чувства к британскому народу и готова была во всем защищать его интересы. Может быть, здесь в некоторой степени играли роль воспоминания, которые оставил в уме и сердце императрицы кавалер Вильямс. Но этой дружбе пришлось пережить не одно испытание.

В 1779 году Англия, как известно, сражалась на три фронта: с американскими инсургентами, Францией и Испанией. В феврале 1780 года Екатерина не побоялась заявить открыто, что раздаст петербургским нищим милостыню, если получит радостное известие о том, что Родней разбил испанский флот. Несколько дней спустя она дала у себя бал и сказала английскому посланнику Гаррису, что устроила праздник «в счет будущих побед Роднея». Она пригласила Гарриса ужинать за маленьким ломберным столом, где было накрыто лишь два прибора. А на следующий день появилась знаменитая декларация о вооруженном нейтралитете. Екатерина недаром любила театр: она сама была не прочь прибегать к театральным эффектам.

В первую минуту, правда, никто не понял неисчислимого значения этого акта. Сама Екатерина, по-видимому, не отдавала себе в нем полного отчета. Общественное мнение было обмануто, и все считали меру русской императрицы благоприятной для Англии; французский и испанский посланники в Петербурге взволновались; граф Панин, старавшийся, наперекор фавориту Потемкину, разбить симпатии Екатерины к Великобритании, так рассердился, что заболел. И действительно, императрица приняла свое решение после посягательства на свободу навигации со стороны Испании: русское торговое судно, шедшее в Малагу, было захвачено крейсерским отрядом под флагом испанского короля, Екатерина немедленно приказала тогда вооружить пятнадцать военных кораблей, подчеркивая этой демонстрацией ноту, посланную в Мадрид. Она объявила, что будет всеми средствами, при необходимости даже с оружием в руках, защищать права нейтральной державы. В этом и заключался первоначально весь смысл вооруженного нейтралитета.

Но за Екатериной остается все-таки та славная заслуга, что она сформулировала в своей ноте принципы современного права морской войны и этим нанесла непоправимый удар владычеству Англии на море. В сущности, принципы эти были уже установлены французским законом 1778 года. Но, чтобы войти в силу, им недоставало общего согласия других государств. И лига нейтральных держав, это естественное последствие политики Екатерины, завершившее начатое ею дело, скрепила их. Впоследствии Екатерина всегда приписывала исключительно себе честь создания вооруженного нейтралитета. Когда Денина осмелился сказать, что мысль о нейтралитете впервые явилась у Фридриха, она написала на полях его книги: «Это неправда, вооруженный нейтралитет родился в голове Екатерины II и ни в чьей другой». И несмотря на это – ведь в истории, особенно в истории женских царствований, бывают иногда подобные неожиданности, – лига нейтральных держав, ставшая со временем такой грозной преградой британскому честолюбию, едва не приняла другой формы и другого значения: была минута, когда она могла превратиться в коалицию, направленную против Франции и Испании, в которую вошли бы вслед за Россией Швеция, Дания, Пруссия, Австрия, Португалия и королевство обеих Сицилий…

И только ловкость, проявленная Версальским и Мадридским кабинетами, и высокомерная неподатливость, свойственная Лондонскому двору, придали вооруженному нейтралитету то значение, которое он получил впоследствии. Франция и Испания поспешили присоединиться к новой формуле международного права. Англия же надулась, замкнулась в себе, потом пошла на уловки и пропустила в конце концов благоприятную минуту. В течение того же 1780 года было, впрочем, еще одно мгновение, когда будущее опять могло принять неожиданный и счастливый для Англии оборот: по настояниям Гарриса, Лондонский кабинет решился на важный шаг. «Пусть ваш двор даст мне доказательство своего расположения ко мне, и я отплачу вам тем же», сказала Екатерина как-то английскому посланнику. Лорд Стормонт, стоявший в то время во главе министерства иностранных дел, ответил на это, предложив Екатерине Минорку. В оплату за этот подарок он просил вмешательства России в текущую английскую войну, что побудило бы Францию и Испанию заключить немедленно мир на основании Парижского трактата 1762 г. В первую минуту Екатерина едва могла скрыть свое удивление и радость. Это было больше, нежели она смела мечтать, а ее ли мечты не шли далеко! Правда, недавняя декларация о нейтралитете была как будто бы несовместима с предложением Англии. Но ничего! дело можно было уладить, посоветовавшись с Гаррисом. Она действительно беседовала с ним по этому поводу и, между прочим, сказала ему: «Вооруженный нейтралитет: что это такое? Назовем его вооруженным ничтожеством, если хотите, и не будем больше о нем говорить». Но вскоре ее охватили сомнения и тревога. Потемкин никогда не видел ее в таком возбуждении. Ей захотелось еще раз посоветоваться о деле, но на этот раз она обратилась за помощью уже не к Гаррису, а к фавориту. Разве возможно, чтобы ей отдавали такое сокровище, как Минорку, почти даром, ради простого дипломатического шага? Не было ли тут какой-нибудь западни? «Невеста слишком хороша, меня хотят обмануть», говорила Екатерина. У Англии, наверное, есть невысказанное намерение втянуть ее в разорительную войну с Францией. Но этого она не желает!

Она тем менее желала этого, что в то время уже налаживалась ее дружба с Иосифом, и перед ней открывался сияющий горизонт Черного моря и его берегов. План другой, несравненно более выгодной для России войны начинал слагаться в уме Екатерины. А так как Франция успела между тем любезно предложить ей свои услуги, чтобы уладить испанский инцидент, то вооруженный нейтралитет получил прежнее веское значение в глазах императрицы. Дело тянулось так до марта 1781 года, когда Гаррису неожиданно объявили, что государыня решительно отказывается от всяких приобретений в Средиземном море и хочет сохранить за Россией положение нейтральной державы.

Это был полный разрыв. Англия никогда не могла забыть нанесенного ей оскорбления. Обиженная и разочарованная, она открыто высказалась против лиги нейтральных держав, принявшей в скором времени характер пристани, куда призывались все государства, интересы которых гегемония Англии на море затрагивала или нарушала. В 1791 году Екатерине казалось неизбежным столкновение России с морскими силами Великобритании. Но она нашла в себе достаточно мужества, или слепой храбрости, чтобы не испугаться этого. Она писала Циммерману:

«Вы, вероятно, извините меня за то, что я до сих пор не ответила на ваше письмо от 29-го марта: у меня было слишком много дела, особенно последние дни, когда я была занята приемом, который должна буду оказать грозному английскому флоту, собирающемуся навестить меня. Уверяю вас, что я сделала все, что в человеческих силах и в моей власти, чтобы встретить его прилично, и надеюсь, что этот прием будет совершенным во всех отношениях. Как только флот пройдет Зунд, думаю, что будет неудобно, чтобы вы писали мне… Поэтому сегодня прощаюсь с вами».

Но это была ложная тревога. Вмешательство Англии в пользу Оттоманской империи осталось пустой угрозой, и нужно видеть, с какой радостью Екатерина сообщает эту добрую весть своему немецкому корреспонденту: в словах ее слышится словно вздох облечения. Она прибавляет при этом, что всегда глубоко почитала английский народ, и вспоминает даже свою особенную любовь к нему, «имевшую свое основание».

Но добрые чувства дружбы, связывавшей оба народа и пережившей несколько столетий, были убиты в царствование Екатерины и никогда не воскресали вновь. Союз с Францией, заключенный вскоре после русско-австрийского союза, был как бы предвестием будущей политики России.

III

Франция

«Даю вам слово, что я никогда не любила французов и никогда не буду их любить. Однако я должна признать, что они выказывали мне гораздо больше внимания, чем вы, господа». Так говорила Екатерина Гаррису незадолго до ее разрыва с друзьями-англичанами. Но увы! французским поверенным в делах, не раз сменявшимся за время царствования Екатерины, пришлось убедиться, что русская императрица чувствует к их родине не просто нелюбовь, а более острое чувство. В записке, составленной в июле 1772 года, один из них говорит: «У нее (Екатерины) нет и не будет другого конька, кроме желания, с ненавистью и не разбирая дела, поступать всегда наперекор тому, чего хочет Франция… Она нас ненавидит, как только можно ненавидеть: и как оскорбленная русская, и как немка, и как государыня, и как соперница, но, главное, как женщина». Он указывал, впрочем, на странное противоречие между этой открытой и ожесточенною враждебностью Екатерины к Франции и ее искренней любовью к французской литературе, искусству и даже модам.

Но перед противоречиями Екатерина никогда не останавливалась, и ей было безразлично, что они бросались в глаза другим. Она продолжала ценить Вольтера и в то же время не упускала случая, чтобы проявить свою неприязнь к родине великого философа. Когда магистрат города Нарвы подал ей в 1766 году прошение на французском языке, она приказала, чтобы это никогда не повторялось больше; кто не знал русского языка, тот мог писать по-немецки! В 1768 году она особенно нападала на Людовика XV и его первого министра. Екатерина писала своему представителю в Лондоне графу Чернышеву:

«Чрезвычайно много я смеялась аллегорической картине Амаде Ванлоо, когда я увидела, что все добродетели и качества составляют голову его христианнейшего величества; но Господь Бог у Ванлоо совета не спросил, сотворя оную, а я, не любя неправды и аллегории, не куплю сию хитрую выдумку; если же она была по вкусу французов, то б ее не выпускали за границу. Я буду искать, чтобы можно было достать le pendant герцога Шоазель, изображенного во всех министерских качествах, как-то: прозорливости, щедрости, несребролюбия, великодушия, снисхождения, учтивости, добросердечия, незлопамятия и в прочих качествах, кои он не имеет…»

Это письмо кончалось post-scriptum’ом: «Я нынче всякое утро молюся: спаси, Господи, корсиканца из рук нечестивых французов».

Через несколько месяцев подготовлявшийся разрыв России с Турцией был уже совершившимся фактом. Екатерина сейчас же обвинила в этом Францию. Турки и французы казались ей чем-то нераздельным. Можно было думать, что она объявит войну не только султану, но и «христианнейшему» королю. И в то же время она по-французски писала, опять Чернышеву:

«Туркам и французам вздумалось разбудить спавшего кота… и вот кошка будет гоняться за мышами, и вы вскоре что-то увидите, и о нас заговорят, и никто не ожидает звона, который мы поднимем, и турки будут побиты, и с французами будут всюду поступать, как с ними поступили корсиканцы…»

Екатерина исключительно потому говорила тогда так часто о корсиканцах, что надеялась, что они сумеют показать себя своим притеснителям. Выписывая в июле 1769 года портрет Паоли из Лондона, она замечала при этом: «Паолев портрет еще более бы меня веселил, если бы он сам продолжал проклятым нашим злодеям, мерзким французам, зубы казать». И как она сама стремилась всюду повредить Франции, так и ей чудилось, что Франция везде строит против нее козни. Еще в 1784 году она писала Иосифу II: «Я вижу, что переговоры с курфюрстом баварским не подвигаются вперед, вследствие нерешительности его, которою, кажется, как фамильной болезнью, страдает весь пфальцграфский дом; иные из них не смеют написать простого письма вежливости, не посоветовавшись с половиной Европы. Эти предосторожности, кажется мне, вызваны теми, кто действует на Шельде, кто мешает судам Вашего Императорского Величества выйти в море, кто посылает в Константинополь инженеров, инструкторов, мастеров, кто советует туркам держать большую армию невдалеке от Софии и кто выбивается из сил, чтобы исподтишка вооружать против нас наших врагов с юга и севера».

Участь французов, живших в то время в Петербурге, – их было, впрочем, не очень много, – была незавидной. Вот что писал по этому поводу в 1783 году французский инспектор полиции Лонпре:

«Английские подданные находятся под защитой своих консулов, которые пользуются в России значительным авторитетом; а французы брошены на произвол судьбы и несправедливости и не имеют никакой защиты.

«Большинство из них ювелиры или владельцы модных магазинов. Первые продают довольно бойко русским вельможам свои изделия, но русские, чтоб избежать платежа, просят купца зайти к ним на следующий день, а товары оставляют у себя. Купец приходит, но слуги отвечают ему, что барина нет дома. И только после бесконечных хождений ему высылают часть денег, но если он француз и после этого возобновит свои посещения и надоест сановнику, то тот велит сказать, что ему дадут пятьдесят палочных ударов. И выходит так, что несчастный купец должен ждать доброй воли своего должника, чтобы получить с него хотя бы половину стоимости того, что он продал; притом, выплачивая ему эту половину, ему говорят, что приходить за остальными деньгами бесполезно, потому что купленные вещи и не стоили больше, и купец должен быть доволен и тем, что получил. Вообще в русском дворянстве нет добросовестности. Я исключаю, однако, из этого правила несколько семейств. Другие же наперебой стараются обмануть иностранца. Даже офицеры, вплоть до имеющих полковничий чин, не считают бесчестным вытащить у вас из кармана золотую табакерку или ваши часы. Если его поймают, то дело ограничивается тем, что его переводят в другой полк, в двухстах или трехстах верстах от того места, где он совершил кражу. Что касается портних и модисток, то дела их шли довольно хорошо до возвращения из путешествия ее высочества великой княгини. Они даже выписали много товару ко времени ее приезда, заплатив 30 %, 40 %, 50 % и 60 % пошлины; но как только ее высочество великая княгиня приехала в Россию, императрица издала указ, воспрещающий женщинам носить на платье отделку шире двух дюймов; кроме того, все должны носить теперь низкую прическу без перьев в волосах, отчего совершенно упала эта отрасль торговли… У тех немногих художников, которые попадают в Россию, дела идут не лучше. Приезжает артист, чтобы открыть мастерскую; его проект рассматривают очень тщательно, и если найдут выгодным открыть новый вид производства, то дают ему денег и место, чтобы выстроить заведение; за ним очень ухаживают, пока не откроют его секрет. Но как только тайна его производства становится известной, на него начинают сыпаться неприятности; его заставляют входить в долги, чтобы удержать его в России, и часто из прежнего хозяина он превращается в приказчика или даже просто рабочего… Поэтому следует останавливать французов, которые едут в Россию, чтобы открывать там торговлю».

Правда, – по свидетельству французского посольства и самого Лонпре, – поведение французов в Петербурге было далеко не безупречным. В 1776 году некто Шампаньоль, французский подданный, был «почти уличен» в том, что фабриковал фальшивые билеты русского императорского банка. А во время пребывания в Петербурге Лонпре случилось два других печальных события. Молодой человек, называвший себя кавалером де Перрьер (дядя его, врач короля, носил, впрочем, более буржуазное имя Пуассонье-Деперрьера), приехал незадолго перед тем в Россию. Он имел офицерский чин и был прикомандирован к французскому министерству иностранных дел. Благодаря связям, ему удалось выхлопотать пособие в 10 000 ливров и командировку в Петербург для изучения русского языка. Французский полномочный министр маркиз Верак представил его официально Екатерине как члена посольства. Де Перрьер знакомился с русским языком, посещая великосветские гостиные. Но – вероятно, для того, чтобы еще больше усовершенствоваться в местном наречии, – он открыл у себя на квартире игру в банк, а золотая молодежь Петербурга охотно его посещала. Раз, отправившись на охоту, он имел несчастье проехать через деревню графа Шувалова, где дворняжки набросились на его охотничьего пса. Чтоб защитить своего пойнтера, де Перрьер выстрелил из ружья и ранил дробью какую-то старуху, стоявшую в соседнем поле. Вернувшись в Петербург, он написал графу Шувалову письмо, которое в Париже показалось бы, может быть, очень остроумным, но в России произвело впечатление дерзкого. По словам маркиза Верака, тон его был фамильярен, но приличен. Граф Шувалов счел себя оскорбленным и, чтобы отомстить за обиду, подал на виновного жалобу в суд, не предупредив даже о том французского посла. Маркиз Верак доложил о случившемся императрице. Но Екатерина выслушала его очень неблагосклонно. Она предложила, чтобы кавалер де Перрьер выехал немедленно из Петербурга, так как иначе делу его будет дан законный ход. Посол должен был согласиться на первое, но написал в самых резких выражениях донесение в Версале, жалуясь на несправедливость императрицы. А через несколько дней его ждала еще худшая неприятность. Его собственный сын, гулявший вместе со своим секретарем Роза и двумя русскими, князем Трубецким и Гарновским, доверенным лицом Потемкина, увидел в окне крестьянскую девушку, которая, как им показалось, улыбнулась им. Они всей компанией вошли в дом и несколько вольно стали ухаживать за красавицей. Отцу ее это не понравилось. Но, не обращая на него внимания, они начали расстегивать на девушке платье. Мужик поднял крик; сбежались соседи, и сына полномочного министра Франции больно отколотили палками. Дело дошло до императрицы. Но она не выразила маркизу Вераку никакого сочувствия: она-де не могла помешать бить тех, кто заслуживает быть битым, и если бы двум русским, сопровождавшим француза, переломали в схватке руки и ноги, то она была бы очень рада.

Но около того же времени в отношениях обоих государств и даже в личных чувствах Екатерины к Франции произошел большой переворот. Еще в 1776 году предшественнику Верака, маркизу Жюинье, казалось, что он видит в настроении императрицы перемену. «Я вовсе не нахожу, – писал он, – чтобы предубеждение Екатерины против Франции было чем-то непреклонным. Я думаю даже, что оно стало теперь слабее по отношению к нашему правительству и по другим важным пунктам. Она по-прежнему любит, положим, смеяться над нашим народом, но ей дает повод к этому поведение французов в России и неуместный тон, которым они говорили с нею в Петербурге». Он прибавлял при этом: «Но я должен отдать справедливость тем, которые приезжали в нынешнем году: они держали себя выше всякой похвалы… Виконт Лаваль и принц Шиме завоевали общие симпатии общества и милость самой императрицы».

Новый французский король имел на эту перемену большое влияние. Екатерина глубоко презирала Людовика XV, но к его преемнику относилась с искренним уважением. Она писала в 1779 году: «Я считаю настолько хорошим все, что делается в царствование Людовика XVI, что мне хочется бранить тех, кто порицает его». В то же время и двадцатилетняя усиленная пропаганда горячих поклонников Екатерины, и бескорыстных и корыстных, которых у нее было так много во всех концах Европы, но особенно в Париже – Вольтера, Дидро, Гримма, аббата Галиани и сотни других – эта колоссальная реклама, созданная ими вокруг ее имени, сделала наконец свое дело.

В общественном мнении французов неожиданно проявилось течение, – то же повторилось во Франции еще недавно, на наших глазах, – и неудержимо увлекло за собой все и всех: Россия, русские и Екатерина стали необыкновенно популярны на берегах Сены. Портной Фаго нажил состояние костюмом для детей, образец которого взят из письма Екатерины к Гримму: она набросала там пером свободную блузку изобретенного ею фасона, которую носил ее маленький внук, будущий император Александр I. Русскую аристократию встречали в Париже с распростертыми объятиями. На охоте в Булонском лесу, заметив экипаж графини Салтыковой, королева предложила ей следовать за собой, чтобы лучше видеть охотников. Граф Сергей Румянцев был кумиром версальских дам. Весной 1782 года в Париж приехал и великий князь Павел вместе с женой, урожденной принцессой Вюртембергской: они путешествовали под именем графа и графини Северных. Мария-Антуанетта подавила в себе неприязнь к Екатерине и приняла их с чарующей любезностью. На Севрской фабрике внимание великой княгини обратили на чудный туалетный прибор темно-синего фарфора, отделанного золотом; это было настоящее произведение искусства: играющие амуры служили рамой для зеркала, которое поддерживали фигуры трех граций. «Вероятно, это для королевы!» воскликнула великая княгиня в восхищении, но когда она подошла ближе, то увидела свой герб на каждой из вещей: это был подарок ей от Марии-Антуанетты. Пример, особенно тот, что исходит сверху, всегда заразителен, и можно представить себе, какой прием оказало великому князю и великой княгине население Парижа, тем более что оно руководилось искренним увлечением, а не соображениями высшей политики. Только такой грубый самородок, как Клериссо, мог пойти наперекор общему настроению.

Популярность самой Екатерины среди парижан Гримм называл эпидемической болезнью «Catharinen Sucht, oder nach Andern die Minerven Krankheit». Одними из наиболее интересных жертв ее были Монтион и маршал Ноайль. На сцене ставились пьесы с сюжетом из истории России или из современных русских нравов: «Scythes» Вольтера, «Pierre le Grand» Дора, «Menzikof» Лагарпа; позже «Feodor et Lesinka» Дефоржа. В Париже появились вывески: «A l’imp?ratrice de Russie», гостиницы H?tels de Russie, рестораны Caf?s du Nord и т. д. Одна модистка посвятила даже свой магазин «русским щеголям» – «Au Russe galant».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.