Глава I Экономический либерализм в пределах политического монополизма
Глава I
Экономический либерализм в пределах политического монополизма
С. А. Павлюченков
Война после войны и отступление большевиков
На X съезде РКП(б) Н. И. Бухарин откровеннее, чем все остальные партийные вожди, охарактеризовал обстановку в стране, в условиях которой руководство большевиков оказалось вынужденным отказаться от идеи «непосредственного» перехода к социализму и провозгласить новую экономическую политику. Он сказал: «Мы вступаем в новый период с большими противоречиями. С одной стороны, он характеризуется тем, что мы закончили полосу необычайно интенсивных войн, которые мы вели со всем капиталистическим миром, с другой стороны, он характеризуется тем, что у нас выступает война на внутреннем фронте — иногда в форме настоящей войны, иногда в форме чрезвычайно близкой к этой войне»[3].
Вопреки обыкновению здесь Бухарин оказался точен в формулировках. Переход к нэпу осуществлялся партией большевиков в условиях настоящей «войны после войны», которая с начала 1921 года стала разгораться в стане победителей белой контрреволюции. Между большевистской властью — с одной стороны и широкими крестьянскими и рабочими массами — с другой. Эта война после войны не приобрела, не успела приобрести настоящего фронтового масштаба, но из количества населения, вовлеченного в различные очаговые формы борьбы с властью, вполне можно было составить несколько регулярных армий. По конфиденциальным правительственным данным количество сибирских крестьян-повстанцев в целом превосходило численность всех советских войск, расположенных между Уральским хребтом и Байкалом — т. е. более 200 тыс. человек[4]. В тамбовское антоновское восстание было вовлечено около 60 тыс. крестьян, а общее количество рассеянных по стране крестьянских повстанческих отрядов, т. н. «банд», просто не поддается какому-либо количественному определению. Но оно было огромно и, несмотря на свою раздробленность, сыграло важную роль в принуждении ленинского руководства к смене политической стратегии.
Отношения власти, воплощающей и олицетворяющей, по ее мнению, «диктатуру пролетариата» с реальным рабочим классом, были еще запутаннее. Тот же Бухарин на X съезде фактически признал, что даже не партии, а «партийному авангарду» противостоит остальная пятимиллионная (по официальной и весьма завышенной статистике) рабочая масса со значительной частью рядовых партийцев. «Что это значит? — вопрошал партийных товарищей большевистский оппозиционер Г. Мясников после Кронштадтского мятежа. — Несколько сот коммунистов дерутся против нас!»[5]
Весь предшествующий период военного коммунизма в важнейших промышленных центрах отношения рабочих с большевистской властью носили весьма напряженный характер, а в начале 1921 года они приобрели особенную остроту. Причин тому было достаточно. Как тогда, выражая мнение тысяч и тысяч рабочих по всей стране, писал на имя Ленина один из простых и еще сочувствовавших власти донецких шахтеров: «Я вместе со своими товарищами — углекопами Донбасса, ушел в ряды Красной армии, чтобы бить врагов… И теперь мы возвратились в тыл, чтобы дружными усилиями возродить наше революционное хозяйство. Что же увидели мы здесь, в тылу? Мы увидели, что в то время, когда мы на фронте несли все лишения, разутые, без одежды, порою даже голодные, разрушая старый чиновный порядок, здесь в тылу за нашими спинами создавался новый бюрократизм». Шахтер возмущался, что в то время, как семьи рабочих голодают и мерзнут, не имеют самого необходимого, советские бюрократы хорошо и тепло одеты, носят «шикарные желтые сапоги», «галифе шириною в Черное море», сытно едят и не хотят обращать ни малейшего внимания на тех голодных, по милости которых они все это имеют. «Где же те идеалы, к которым звали нас? Где же то равенство, которое обещали нам? Его нет. Нет даже малейшего намека на него»[6].
Этот шахтер еще помнил об идеалах, о возвышенных целях революции, а внимание его менее развитых собратьев по классу уже давно было полностью поглощено будничными заботами о хлебе насущном, бесконечными требованиями к администрации по поводу пайка, озлобленной критикой властей за милитаризацию труда и невозможность рабочим самостоятельно добывать пропитание.
На исходе 1920 года государство стремилось выжать из системы военного коммунизма максимальное ускорение, и помыслы большевистской власти были устремлены далеко вперед, что не позволяло заглянуть за внешнюю оболочку сложившейся ситуации и понять: основные узлы общественного механизма находятся на грани разрыва. Даже от очевидных проблем старались отмахиваться — например, вопрос о тамбовском восстании впервые был рассмотрен в ЦК лишь в начале 1921 года, только через пять месяцев после его начала.
Внешнее благополучие было самым резким образом нарушено со вступлением страны в 1921 год. Буквально с Новым годом кризис перешагнул через грань своего подспудного созревания в открытую фазу, и первый его удар пришелся по стальным артериям республики — железнодорожному транспорту, который начал катастрофически снижать объемы перевозок из-за недостатка топлива. Проблема топлива оказалась напрямую связанной с крестьянством и продовольственной политикой. Заготовка дров методом хозяйственного подряда, ввиду его «капиталистического» характера, была упразднена осенью 1920-го. Принудительное привлечение крестьян к лесозаготовкам давало весьма незначительный эффект — около 30 процентов от задания[7]. Донецкие шахтеры, которые только и видели, что хвосты редких хлебных эшелонов, проносящихся с Северного Кавказа в Центр, не работали и разворовывали остатки угля для обмена на продовольствие.
В первых числах января стали ощущаться перебои с хлебом в Москве и Петрограде. Выяснение причин показало, что все резервы продовольствия в разоренной Европейской России исчерпаны и остается надеяться только на его подвоз с отдаленных окраин — Сибири и Северного Кавказа. В это же время помимо нехватки топлива развитию перевозок начало препятствовать еще одно, более грозное обстоятельство. На тамбовщине, в Поволжье, в Сибири и других местах ширилось повстанческое движение крестьян, не согласных с продовольственной политикой государства. Крестьяне роптали, что при старой власти даже каторжные так не мучились, как крестьяне при власти советской[8]. На секретном заседании Сиббюро ЦК РКП(б) 11 февраля 1921 года было признано, что в декабре 1920 и январе 1921 года крестьянские хозяйства были разорены конфискациями, в действиях продкомиссаров отмечались многочисленные факты пыток, издевательств и расстрелов. Крестьян сажали в холодные амбары, обливали водой при 30-градусном морозе и т. п.[9]
Трудно представить более неуклюжую пропаганду, которая велась запутавшейся властью в зоне крестьянских восстаний. Дескать, восстания против Советской власти — это происки белогвардейцев, и издевательства над населением — дело рук бандитов, а посему — всему населению предписывалось под угрозой смерти сдать все оружие вплоть до последней гильзы[10] (надо думать, для того, чтобы население не могло оказать сопротивления этим белогвардейцам и насильникам-бандитам).
Отряды восставших целенаправленно разрушали железнодорожные пути, затрудняя и без того недееспособное транспортное сообщение. Волна крестьянских восстаний в течение января нарастала стремительно, намечался очередной изнурительный этап гражданской войны. По воспоминаниям секретаря Сиббюро ЦК РКП(б) Данишевского, полтора месяца связь Сибири с Москвой была только по радио. На X съезд партии сибирская делегация ехала вооруженной «до зубов», готовая к прорыву с боем[11].
Сами по себе плохо вооруженные крестьянские отряды не представляли особенной угрозы государству. Оно намеревалось поступить с ними так же, как и со многими сотнями разрозненных выступлений, случавшихся и раньше. Но после разгрома Врангеля крестьянство стало обретать мощного союзника в лице Красной армии, которая почти целиком состояла из того же крестьянства, и на ее состоянии непосредственным образом отражалось брожение умов в деревне. Победоносная Красная армия оказалась ненадежным орудием в борьбе против новой волны повстанческого движения. С наступлением зимы настроение в воинских частях приобрело очень беспокойный характер. Из охваченной восстанием Сибири в Москву летели просьбы отозвать «разложившиеся» местные дивизии и прислать верные воинские части из голодных губерний, не связанные с сибирским крестьянством[12].
Одновременно с этим проходила демобилизация Красной армии. При проведении продразверстки демобилизуемым красноармейцам не оставляли хлеба; возвращаясь на родину, они находили свои деревни в полной нищете и отчаянии и прямиком пополняли отряды повстанцев. В Сибири с самого начала отмечали, что во главе восстаний встают демобилизованные красноармейцы[13]. С первых чисел марта 1921 года повстанцы стали формировать из пленных красноармейцев отряды и отправлять на фронты боевых действий с правительственными войсками. Бои показали карательным частям, что с повстанцами нужно считаться как с силой[14]. На X съезде партии Ленин признал, что демобилизация Красной армии дала повстанческий элемент в «невероятном» количестве.
1 марта 1921 года московские газеты внезапно аршинными заголовками провозгласили о подъеме на борьбу с какой-то «новой» контрреволюцией. Слово «Кронштадт» появилось с 3-го числа. Восстание гарнизона морской крепости Кронштадт и экипажей части кораблей Балтийского флота, по заключению следственной комиссии ВЧК, «явилось непосредственным логическим развитием волнений и забастовок на некоторых заводах и фабриках Петербурга, вспыхнувших в 20-х числах февраля»[15]. В конце 1920 года, в период правительственных иллюзий относительно экономического роста, в Петроград в порядке трудовой повинности было возвращено большое количество рабочих, бежавших ранее из-за голода в деревню. «Трудмобилизованные» принесли с собой настроения крестьян, возмущенных системой разверстки, запрещением свободной торговли и действиями заградительных отрядов. И когда в результате топливного кризиса началось внезапное закрытие большинства только что пущенных в ход предприятий и резкое сокращение пайка, это вызвало острую вспышку недовольства петроградских рабочих. Почти все предприятия города остановились. Город охватила почти что всеобщая забастовка. Среди забастовщиков ходили откровенно антибольшевистские листовки с требованиями коренного пересмотра политики, освобождения арестованных социалистов и рабочих, созыва Учредительного собрания. В петроградском гарнизоне также сложилось критическое положение, голодные обмороки солдат приняли массовый характер. «Очень часто красноармейцы просят милостыню по дворам», — сообщал 11 февраля в РВСР и ЦК партии секретарь губкома Зорин[16]. Движение не приняло организованного характера в значительной степени благодаря быстрой реакции петроградской ЧК, немедленно арестовавшей деятельных членов организаций меньшевиков, эсеров, левых эсеров и анархистов, что сразу лишило рабочих возможности организованных действий. Но события перекинулись в Кронштадт и отозвались в Москве, где сложились аналогичные условия.
В Москве волна недовольства рабочих, возбужденных продовольственным кризисом и агитацией оппозиционных партий, началась в первых числах февраля стачками металлистов и почти не прекращалась три недели. Новый импульс стачечное движение получило 23 февраля. В ходе его выявилось определенно отрицательное отношение рабочих масс не только к власти, но и к своим товарищам-коммунистам. В комячейках на предприятиях уже привыкли видеть агентов власти, или как их тогда презрительно называли рабочие — «комищеек». Руководитель профсоюза металлистов А. Г. Шляпников жаловался с трибуны партсъезда, что в массах сложилось убеждение, что ячейка, заводской профсоюзный комитет — это враги рабочих, и «сейчас коммунистов из заводских комитетов вышибают. Основа наших союзов — фабрично-заводские комитеты становятся беспартийными»[17].
Кронштадтское восстание представляло собой самую серьезную опасность. Оно могло сыграть роль детонатора к тому взрывному материалу, который представляла из себя Россия к весне 1921 года. Многочисленные корреспонденты сообщали в то время в ЦК из разных мест, что обстановка поразительно похожа на ситуацию весной 1918 года, перед самым началом чехословацкого мятежа. Сохранились сведения о том, что, как только просочились слухи о событиях а Кронштадте, во многих местах стал наблюдаться массовый отъезд чиновной партийно-советской бюрократии. Очевидец из Екатеринослава вспоминал, что публика произносила «Кронштадт восстал!» созвучно словам «Христос воскресе!» Базарные спекулянты стали дерзко разговаривать с милицией, а большевики откуда-то доставали хлеб и распределяли среди рабочих наиболее опасных заводов[18].
Петроградские и московские волнения докатились до Поволжья. В Саратове по инициативе активизировавшихся меньшевиков и эсеров рабочие заводов и железнодорожных мастерских начали проводить митинги, на которых обсуждалась и одобрялась переданная им резолюция собрания рабочих и служащих московского участка Рязано-Уральской железной дороги, в которой содержался призыв к всеобщей политической стачке за замену большевистской власти коалиционным правительством и последующим созывом Учредительного собрания[19]. В Башкирии из секретных источников ЧК стало известно, что местные националисты во главе с башкирским наркомом по военным делам Муртазином после сообщений о Кронштадте приготовились к выступлению и ждут сигнала из Москвы. «План адский — предварительно вырезать группу ответственных работников»[20].
Однако политический кризис в стране в начале 1921 года не набрал силы, способной свалить власть большевиков. Почти за месяц до Кронштадта, в первых числах февраля, ленинское руководство сумело стряхнуть с себя гипноз военно-коммунистических установок и осознало необходимость радикального пересмотра политики. К февралю же относятся первые практические мероприятия по свертыванию продовольственной диктатуры и отмене продразверстки, которые вскоре получат свое официальное подтверждение в резолюции X съезда РКП(б) от 15 марта «О замене разверстки натуральным налогом», ознаменовавшей переход общества от военного коммунизма к новой экономической политике.
6 марта 1921 года московская газета «Коммунистический труд» после нескольких номеров с крупными заголовками о подъеме на борьбу с «новой контрреволюцией» поместила скромную, всего в одну строчку, заметку о том, что Президиум Моссовета постановил снять в Московской губернии заградительные отряды. Несколькими днями ранее это уже было сделано в Петрограде и совершалось повсеместно без санкции центральной власти и Наркомпрода. Продовольственная диктатура, столп военного коммунизма, разрушилась еще до принятия X съездом известной резолюции о замене продразверстки натуральным налогом.
В Петрограде, ввиду кронштадских событий, были вынуждены пойти еще дальше. Экономические мероприятия на какое-то время были дополнены политическими свободами — собраний и слова. Петроградский губсовет профсоюзов предпочел проводить политику сродни «зубатовщине», пытаясь организовать и направить в относительно безопасное русло накопившееся недовольство рабочих. В отпечатанных массовыми тиражами листовках говорилось о чем угодно: о бюрократизме власти, о здоровой критике в Советах и прессе, об избрании в органы власти рабочих «от станка», о проведении свободного товарообмена рабочих с крестьянами и т. п. Все это разрешалось и даже поощрялось, не рекомендовалось только прибегать к забастовкам как к средству решения вопросов[21].
Кронштадтский мятеж, несмотря на свою локальность, стал концентрированным физическим воплощением враждебного отношения масс Советской республики к ее политическому режиму и конкретно к политике военного коммунизма. В Кронштадте единым фронтом выступили беспартийные солдаты, матросы и рабочие вместе практически со всей коммунистической партийной организацией крепости. В мятеже проявились те болезненные процессы в Красной армии, которые начались в ней давно, с мобилизацией в ее ряды больших масс крестьянства. Красная армия страдала противоречиями, поскольку, будучи на 95 % крестьянской, она в то же время была призвана защищать режим, проводящий антикрестьянскую политику. Это подрывало ее боеспособность и выплескивалось в неоднократные мятежи и волнения красноармейских частей в Гомеле, Красной Горке, Верном, Нижнем Новгороде и других местах. К началу 1921 года настроения в Красной армии слились в с настроениями крестьянства страны. На какое-то время армия оказалась потерянной для большевиков, и в этот период исключительное значение в сохранении их власти приобрели краснокомандирские курсы и разного рода части особого назначения. ЦК партии был информирован о настроениях красноармейцев, которые в массе заявляли, что воевать с империалистами — одно дело, а в борьбе между коммунистами и прочими социалистическими течениями, в особенности с крестьянством, — «наше дело сторона»[22].
Новый курс и смута в партийных рядах
В кризисе начала 1921 года Ленин сумел вовремя сменить политические ориентиры и перехватить инициативу у стихии, сумел не допустить полной дестабилизации общественной системы и государственного развала на почве отрицания массами власти, потерявшей авторитет, как это случилось с его предшественниками в 1917 году. Большое значение имело также отсутствие реальных политических альтернатив большевизму, уничтоженных и раздавленных в ходе гражданской войны. Наблюдатели из партаппарата, вращаясь в рабочей среде, делали вывод, что «рабочие массы в своем большинстве — за Советскую власть, поскольку они не видят заместителя этой власти и боятся возврата к царизму»[23].
Заметное политическое уныние в рабочем классе, испытывавшем четвертый год подряд разочарование в результатах революции, окрашивало в нигилистические тона его массовое поведение. Среди рабочих весьма популярны стали разговоры в том духе, что «нам теперь уже все равно, кто бы ни стоял у власти, но ясно одно, что коммунисты не справились с возложенной на них задачей и справиться не сумеют, а терпеть мы больше не в состоянии, выхода не видим»[24]. Наиболее активная часть рабочих пыталась искать этот выход в анархических течениях, которые в 1921 году заметно увеличили свое влияние в рабочей среде, но которые в силу принципа критики всяческой власти не могли предложить организационной альтернативы большевизму.
Помимо тяги к анархизму, ВЧК уже с 1920 года особо отмечала появление необычайного всплеска религиозных настроений. На Пасху 1921 года церкви в Москве, да и других городах, были переполнены рабочим людом[25]. Разочарование в коммунистических посулах, утрата ясных политических ориентиров вынуждали возвеличенного «гегемона» революции сосредоточиться исключительно на своей частной жизни. После объявления новой экономической политики среди представителей передового индустриального пролетариата получило распространение т. н. «шкурничество», усилились обывательские устремления к удовлетворению личных потребностей, решению бытовых проблем и обогащению любыми способами. Прочно утвердившийся в головах под промасленными кепками вывод, что власть — не рабочая, поворачивал их обладателей на проторенную дорожку привычек и ухваток наемного работника в «чужом» хозяйстве. Расцветало извечное отношение к «казенному» имуществу. Иностранцы, прибывавшие в страну Советов через южные и северные морские границы, с изумлением отмечали потрясающий вандализм русских рабочих. Сначала портовые грузчики, затем транспортники и прочие превращали по пути к месту назначения паровозы и другие дорогостоящие машины и механизмы, закупленные на золото, в железный хлам, снимая кожаные сидения, приглянувшиеся механизмы и особенно детали из цветного металла.
Характерным симптомом, демонстративного отчуждения рабочих от власти, стали выборы в Моссовет в 1921 и 1922 годах, которые проходили в условиях бойкота с их стороны. Повсеместным явлением в среде пролетарского актива стали деморализация и разложение. Каменев в откровенной беседе с английским визитером, известным философом Б. Расселом, признавался, что основной мотив отзыва депутатов рабочих из Совета — это пьянство[26].
Партийная оппозиция указывала на ситуацию в Советах как на свидетельство ощутимого разрыва между пролетариатом и большевиками. Однако разрыв был скорее не с партией, а с ее руководством и партаппаратом, подтверждением чему служит то обстоятельство, что сами рядовые коммунисты переживали в начале нэпа тяжелый идейный разброд и организационный разлад. Партия к тому времени уже представляла весьма сложный организм будучи неоднородной как по составу, происхождению, так и по положению партийцев. Это не могло не обуславливать различное отношение к происходящему. Идейное брожение в РКП(б) началось не со смены большевистской стратегии, не с введения нэпа, а еще на стадии формирования различного, порой противоположного, отношения рядах к политике военного коммунизма. После X съезда разноголосица и смятение в среде большевиков еще более усилились. Например, владимирский губком обратился в апреле 1921 года в ЦК РКП(б) с письмом, в котором подчеркивалось, что члены губернской парторганизации, возвратившиеся с подавления Кронштадтского мятежа, «вынесли из этой истории весьма тяжелое впечатление», которое отразилось на всей организации в форме всеобщей апатии и растерянности. В первую очередь, коммунистов, участвовавших в подавлении кронмятежников, поразила массовость восстания и участие в нем не только рабочих, но и значительной части коммунистов. Далее, отмечалось в письме, поразило отсутствие связи кронштадтцев с белогвардейским Западом и даже факт отказа от предложенной Финляндией помощи войсками и продовольствием. И что окончательно потрясло коммунистов, так это «массовые расстрелы рабочих и матросов-кронштадтцев, потерявшие смысл необходимого, может быть, террора в силу уже того, что они проводились негласно»[27].
Кроме подобных исключительных случаев, на атмосфере в партии сказывались застарелые разногласия между «верхами» и «низами». К примеру, в далекой глубинке, в Порт-Петровске (Махачкала), местный уком на заседании 7 мая 1921 года обсуждал вопрос о «полном разложении низов по поводу недовольства к верхам… и совершенном падении дисциплины среди РКП»[28]. То есть укомовцы обсуждали «разложение» низов, поскольку рядовые партийцы выдвигали претензии к своему руководству наделившему себя роскошными квартирами и другими привилегиями.
С откровенными злоупотреблениями аппарата было проще, сложнее было с другим. Несмотря на бюрократизацию власти, коррумпированность и разложение, проникавшие через бесчисленные прорехи в быстро растущий, неупорядоченный партаппарат, вместе с многочисленными проходимцами, в нем трудилось множество рядовых, ответственных коммунистов в годы войны честно и самоотверженно служивших одухотворяющим идеям строительства нового общества. Начиная работу в своем учреждении в восемь утра и заканчивая в восемь вечера, они зачастую были обязаны еще идти выполнять, порой с риском для жизни, поручения партийной организации. Нервное и физическое истощение были заурядными явлениями среди членов РКП(б), отдававших все силы служению делу революции. Но, в результате резкой смены партийного курса, утраты четких политических ориентиров, «предательства» верхушки оказалось, что и сами идеалы сомнительны. Вместо заслуженного поощрения и чувства удовлетворения за нечеловеческое напряжение военных лет, они терпели крушение идеалов и личных надежд, нищету. Их изгоняли с постов в Советах, в кооперации, и при этом зачастую сопровождали увольнение «шутками», как писал в газету «Беднота» секретарь жуковского волкомпарта Пензенской губернии И. Пиреев: «Было вам время — прокомбедились и отъячейкились»[29].
Доверие к вождям и вера в непогрешимость руководства сменились тяжелым сомнением в целесообразности потраченных сил и лучших лет жизни.
25 апреля секретарь ЦК Молотов направил шифротелеграмму всем губкомам РКП(б), в которой весьма примечательно звучало, что «правильная коммунистическая политика» осложняется «серьезными изменениями в продполитике», что отражается в колебаниях и неустойчивости членов партии, в наблюдающихся местами частных или групповых выходах из партии. Губкомам предлагалось поставить выходы из партии под особое внимательное изучение[30] и своевременно информировать ЦК партии. Через месяц, на X партконференции, Молотов поспешил успокоить представительную аудиторию, заявив, что, хотя выходы из партии иногда принимают заметный характер, широкого движения из партии не наблюдается и страхи в этом отношении несомненно преувеличены[31]. В течение летнего периода, в условиях голода, охватившего десятки губерний страны, развал местных парторганизаций принял массовый характер. Нередко от уездных, тем более от волостных организаций оставалось только название да несколько особо стойких функционеров, которые и не помышляли о соблюдении инструкций ЦК и регистрации всех оставивших партию.
Общая для всех рядовых членов партии и массы низовых активистов проблема отражена в рапорте сотрудника политсекретариата 3-го конного корпуса Т. М. Гречишкина от 23 июня 1921 года. Он описывает бедственное положение своей голодающей семьи и, прилагая партбилет, заявляет, что «оставаться в рядах партии я дальше не могу, т. к. работать как-нибудь не умею, а работать открыто, честно нет возможности, и я предпочитаю честно заявить о выходе из партии…» Пересылая это заявление в Политуправление РВС, военный комиссар 3 кавкорпуса подчеркивал, что явление усталости, отразившееся в рапорте, «носит далеко не единичный характер» и за последнее время преступления среди коммунистов, совершающиеся на этой почве, начинают принимать «угрожающий характер». В июне на основании аналогичных мотивов в корпусе уже были исключены из партии двое ответработников за преступления, совершенные с целью выйти таким способом из партии и уволиться из армии, а также еще двое коммунистов покончили жизнь самоубийством[32].
Однако, как свидетельствуют секретные документы ВЧК, определенная часть краскомов вместо малодушных самоубийств помышляла совершенно об ином. Летом 1921 года особым отделом ЧК в Красной армии была установлена заговорщицкая организация под названием Донская повстанческая армия, которая подразделялась на девять т. н. «полков», объединенных штабом ДПА во главе с командующим, скрывавшимся под именем Орленок. Орленок оказался слушателем Академии Генштаба, коммунистом с 1918 года, опытным боевым командиром Красной армии, служившим в момент его ареста начальником штаба 14-й кавалерийской дивизии армии Буденного.
Как показало расследование чекистов, в заговор был вовлечен целый ряд командиров Красной армии, в большинстве молодых коммунистов, которые после ликвидации фронтов стали переживать «сильные внутренние политические колебания» в связи с переменой курса РКП(б). Особенно резко эти колебания проявились среди слушателей Академии Генштаба, в стенах которой после X партсъезда возникла тайная группа оппозиционно настроенных по отношению к политике и руководству партии. На ее собраниях обсуждалось внутреннее положение страны, политика, и, как свидетельствуют материалы дела, в своих выводах конспираторы были близки к тем взглядам, которые выражала известная оппозиционная группировка В. Л. Панюшкина.
Впоследствии один из руководителей группы показал, что в призывах Панюшкина они услышали тот честный голос, который решился открыто выступить против неправильной политики руководства РКП(б) и за которым следует идти. Вскоре кружок военных открыто примкнул к Панюшкину, который в свое время пытался из своих сторонников организовать новую Рабоче-крестьянскую социалистическую партию, печатал обращения к рабочим, призывавшие отколоться от обюрократившейся РКП(б). Слушатели академии Абрамов и Шемполонский предложили Панюшкину повести более широкую работу в армии: организовать на Доку «вооруженную демонстрацию» против Соввласти, дабы заставить правительство вернуться на путь революционной политики. Однако, Панюшкин признал преждевременным образование боевых ячеек при РКСП, хотя сама идея «своей» армии ему понравилась.
После этого военные заговорщики стали действовать на свой страх и риск. В апреле 1921 года Абрамов во время пасхальных каникул отправился на Дон не только, чтобы обнять родных, но и установить контакт с поднявшим мятеж против Соввласти бывшим начдивом Буденного Маслаковым. Поездка Абрамова на Дон еще более убедила военных в верности своего замысла, началась деятельная работа по созданию конспиративной военной организации на Дону. За основу организации были взяты старые кадры участников добровольческих казачьих отрядов, сражавшихся в 1918 году на стороне Красной армии.
Заговорщики не успели в полной мере приступить к реализации своих планов, однако некоторые документы и свидетельства, оказавшиеся в руках чекистов, показывают, что «тихий Дон», как это и бывало всегда, отнес энтузиастов в свою, весьма специфическую сторону, далекую от «истинного» коммунизма Панюшкина. Так в приказе № 1 по ДПА от 5 октября 1921 года говорилось, что вскоре настанет момент наибольшей разрухи и неудовольствия существующей, никем не избранной «расточительной и безумной» властью, и содержался призыв к формированию новых повстанческих частей[33]. В распространенном воззвании ДПА еще громче объявлялось, что настал час мщения за «угнетательство и позор русского народа» и пришла пора «сбросить с себя ненавистное иго коммунистов, евреев и прочей своры»[34]. После ареста идейного вождя Панюшкина и разгрома его группы, военные заговорщики практически всецело съехали на эсеровские лозунги.
Для более устойчивого в своем «коммунизме» среднего уровня руководящих партийных и советских функционеров были характерны свои проблемы: не «как жить», а «как руководить». Замнаркома земледелия Н. Осинский после двухнедельной поездки по губерниям черноземного Центра в мае 1921 года поднял в ЦК вопрос о необходимости провести очередную конференцию, которая должна конкретизировать и разъяснять губернским коммунистам общие установки нового партийного курса, в понимании которого на местах наблюдался большой разброд: «одни полагают, что мы становимся на путь возвращения к буржуазным отношениям, другие, наоборот, думают, что предпринимается показной политический ход»[35].
Не было ничего странного в том, что за годы военного коммунизма на местах привыкли к «сезонным» колебаниям крестьянской политики Москвы. Когда весна и пора сеять — галантерейное обхождение с крестьянином, когда осень и урожай снят — можно не церемониться. Так в Ельце в укоме Осинского с улыбочкой спрашивали: «Будет ли осенью вновь восстановлена разверстка?».
Однако ни свежая ленинская брошюра «О продналоге», ни материалы состоявшейся 26–28 мая X партконференции, на которой звучала фраза: «Всерьез и надолго»[36], — не смогли внести окончательную ясность в умы партийных функционеров и советско-хозяйственного актива, как, впрочем, не было ее и на высшем руководящем уровне. Коммунистические принципы мировоззрения Ленина не были поколеблены, а меру нэповского отступления, считал он, укажет практика. Эту меру он постоянно пытался определить, «прощупывая» советских работников.
В 1920–1921 годах своими успехами на продовольственом фронте выдвинулся некий Н. А. Милютин. Ленин, как это всегда бывало у него с дельными людьми, завел с ним «роман» и много беседовал. В неопубликованных воспоминаниях Милютина сохранился интересный эпизод, относящийся к весне 1921 года, ко времени разработки первых нэповских декретов. Он пишет, как во время одной из бесед Ленин вдруг сказал: «А ведь с мужиком нам придется повозиться, пожалуй, лет шесть». При этих словах, вспоминал Милютин, Владимир Ильич «как-то впился в меня глазами и даже перегнулся через стол». Милютин несмело предположил, что, пожалуй, и все десять лет «провозимся». На это Ленин вздохнул: «Кто его знает, там видно будет»[37]. Как всегда, и в этом случае Ленин оказался более радикальным, нежели Милютин или Осинский, который указывал на 25 лет, и даже сам Сталин, «провозившийся» с мужиком до 1929 года.
Идеологию и политику нэпа разрабатывали не только московские теоретики и кремлевские вожди, но и вся партийная масса, болезненно реагировавшая на начавшиеся перемены. Весь 1921 год в Центре и на местах происходили острые дискуссии и столкновения по вопросам новой партийной линии. Например, брошюра «О продналоге», вместо того, чтобы укрепить у партмассы «стояние в вере», вызывала порой настоящее «смущение умов», как резюмировал свои впечатления с Юго-Востока России и Северного Кавказа донской облвоенкомиссар Батулин в письме секретарю ЦК Ярославскому в июне 1921-го. «Одни товарищи усматривают в этой брошюре чуть ли не подготовку к полной капитуляции и измену коммунизму, другие ее «приемлют» полностью и т. п.»[38]. Наблюдалось очевидное возрастное разделение. Положения Ленина находили более всего поддержку среди молодой партийной публики в земледельческих и национальных районах, а «старые» партийцы или проявляли отрицательное отношение, или выжидательно-настороженное.
Последнее было еще хорошо. Совсем иное настроение господствовало в московской организации. Здесь о «болоте» и выжидательном настроении среди активных партийцев не было и речи. Привилегированная ранее в системе военно-коммунистического снабжения столица волновалась. На общих собраниях районных партийных организаций Москвы проявлялась оппозиционность по отношению к новому курсу. Нэповское освобождение частной торговли в марте-апреле внесло лишь временное успокоение и облегчение продовольственного кризиса. Затем ситуация в промышленных центрах при развале старой военно-коммунистической системы распределения резко ухудшилась. В порядке классового снабжения московский рабочий получал 1 фунт хлеба и 10 000 рублей в месяц. Если он работал изо всех сил, то зарабатывал еще 10 000 рублей, т. е. 3 фунта хлеба. Эти условия не могли удовлетворить столичных жителей. С мая 1921 года гордость пролетариата — металлисты с каждым днем все более враждебнее относились к новому курсу, что и продемонстрировали выборы в Московский совет. Беспартийные конференции в столице были отменены, поскольку на этих собраниях коммунистов едва ли не «стаскивали за ноги» с трибун.
Недовольство рабочих нэпом непосредственным образом отражалось и на партии, расшатывало и раскалывало ее и без того не очень сплоченные в 1921 году ряды. Секретарь МК П. Заславский информировал в июле Молотова о том, что члены партии из среды массовиков, середняков и очень часто даже ответственных работников берут совершенно недопустимый тон по отношению к декретам нэпа. «Политика слишком круто изменена»: принцип платности, допустимости сдачи предприятий в аренду старым владельцам, крах плана создания базы для крупной промышленности (план ГОЭЛРО), создание Всероссийского комитета с представителями буржуазии (Помгол), «целая туча декретов»: Все это создает сумятицу, которую усиливает голод», — писал Заславский, — на рабочих собраниях крепнет настроение оппозиционности. Оно сходно с настроением «рабочей оппозиции», но опасней, ибо прет из низов. Здесь дипломатии нет…»[39]
Деятельность аппарата ЦК партии в этот период была отмечена серией циркуляров за подписью секретарей ЦК, гласивших о том, что новый курс еще не усвоен партийными кадрами и основы новой экономической политики не разъяснены партийным массам. Однако на местах это проявление жизнедеятельности партийного аппарата воспринимали философски, поскольку усваивать и разъяснять пока что было нечего. Политика партии находилась в фазе становления, точнее отступления. «Разъясняли» в мае, «усваивали» в августе, а в октябре вновь состоялась кардинальная корректировка курса, еще один шаг к отступлению. И вновь в партийных организациях от столицы до глухой провинции разгорались дискуссии.
Как явствует из письма на имя Ленина от комиссара одного из санаториев Северного Кавказа, осенью 1921 года партийцам, поправлявшим расшатанное здоровье на горных курортах, было не до своего туберкулеза. Комиссар сообщал о бурных дискуссиях среди отдыхающих, представлявших собою почти всю географию республики, и о своем весьма резком публичном разговоре с одним авторитетным партийцем со стажем с 1905 года, который заявлял, что товарищ Ленин «очень поправел», но истинные коммунисты должны проводить идею коммунизма, как они ее понимают, а «не то что нам будет писать тов. Ленин». Дескать, скоро будет партийная чистка, и всех поправевших ленинцев следует вычистить из партии и на вопрос из зала: «А Ленина тоже вычистите?» — партиец со стажем ответил: «А что же?»[40]
Сам Ленин в этот острый период избегал говорить, собственно, о партии. Его речи насыщены размышлениями о том, что промышленность разрушена и пролетариат размыт, что задача состоит в том, чтобы восстановить экономику через «государственный капитализм», что рост капитализма приводит к росту и самосознанию пролетариата и т. п. Выслушивая подобное теоретизирование и вспоминая пережитое, рабочие на предприятиях задавали пропагандистам ленинских речей вопрос: «Зачем же вы, большевики, четыре года портили?» Им было трудно понять, что главным содержанием минувших четырех лет была борьба за власть, за передел власти в обществе между политическими силами и борьба за меру власти над обществом с самим обществом, в том числе и с рабочими.
В первые годы нэпа в рабочей среде, уставшей от бесконечной приспособляемости большевиков, проявлялась заметная тенденция к созданию некой третьей силы: против комбюрократии, буржуазии и контрреволюции. Эта борьба протекала как в стихийных, так и в достаточно организованных формах. Так в Сибири, где еще весьма живучи были традиции партизанщины и имелась таежная привычка к прямолинейному решению проблем, ВЧК стала выявлять среди рабочих специфические тайные союзы. Весной 1921 года на Анжеро-Судженских копях чекистами была раскрыта своеобразная организация рабочих-коммунистов, чем-то напоминавшая средневековые германские тайные судилища, ставившая своей целью ни много, ни мало — физическое уничтожение ответственных работников, проявивших себя бюрократами и волокитчиками, а также тех «спецов», которые при Колчаке зарекомендовали себя явными контрреволюционерами. В центре организации находилось ядро старых партийцев: народный судья с партстажем с 1905 года, председатель комячейки рудника — в партии с 1912 года, член советского исполкома. Большая организация около 150 человек, преимущественно бывших партизан, была разбита на ячейки, которые вели учет лиц, подлежащих уничтожению во время акции, запланированной руководителями организации на 1 мая[41].
Проведенные в Анжеро-Судженске аресты среди заговорщиков не решали проблему. В августе того же года очередной информационный документ ВЧК повторял, что наиболее острой формой партийная оппозиция нэпу отличается в Сибири, где она приняла характер «положительно опасный», возник т. н. «красный бандитизм». Теперь уже на Кузнецких рудниках была раскрыта конспиративная организация рабочих-коммунистов, поставивших себе целью истреблять ответственных работников. Где-то в Восточной Сибири также было вынесено постановление о том, что часть ответственных работников подлежит истреблению. Склонность к водворению понятий о справедливости и порядке через террор проявлялась не только в пролетарско-коммунистической среде. В Уральском регионе за этим делом были замечены и деревенские коммунисты, «не желавшие примириться с новым курсом», которые истребляли кулаков «вопреки директивам губернских органов»[42].
Массы очень часто демонстрировали истории самые благородные и даже идеалистические устремления. Революции вовлекают их в свой водоворот в некоем братском порыве чувством единения в борьбе с общепризнанным злом и пороками, движут массами своим призывом к светлому и возвышенному над несправедливой и давно опостылевшей жизнью. Однако эти порывы, как и всякие другие, носят кратковременный характер. По пути от отрицания старого порядка к утверждению нового, к общественному творчеству, масса по своей природе в состоянии исторгнуть из себя только два крайних типа общественного устройства: либо анархическую охлократию, либо авторитарную диктатуру. Точнее, масса всегда обреченно идет через непосредственную анархическую форму к авторитаризму, поскольку анархизма как формы не существует, так как он сам по себе есть последовательное отрицание всякой формы. Как конечная станция необузданного движения масс остается авторитаризм в своих разнообразных конкретно-исторических проявлениях — вождь, батька, народный монарх, диктатор. После кратковременного периода анархической неопределенности, когда большевики делали ставку на охлократию в политической борьбе и разрушении старого порядка, в Советской республике стала активно формироваться авторитарная власть новой бюрократии во главе с признанным вождем. Состоялся закономерный переход большевизма от анархо-охлократической формы в бюрократическую. Эту закономерность, присущую русской революции, как всякому движению огромных масс крестьянства и пролетариата, сумели разглядеть за внешними формами большевистской диктатуры ее наиболее вдумчивые и проницательные современники. Философ Л. Карсавин писал в 1922 году, в год своей высылки за пределы родины, что не народ навязывает свою волю большевикам и не большевики навязывают ему свою волю. Но народная воля индивидуализируется и в большевиках, в них осуществляются некоторые особенно существенные ее мотивы: жажда социального переустройства и даже социальной правды, инстинкты государственности и великодержавия. Еще более глобальное отражение эта проблема нашла в творчестве испанского философа Ортеги-и-Гассета, который в книге «Восстание масс» подчеркнул, что, несмотря на всю внешнюю недемократичность и деспотизм, политические режимы, подобные русскому большевизму и германскому нацизму, являются ничем иным как политическим диктатом масс[43].
Однако генетическое родство народных масс с авторитаризмом и диктатурой не означает, что порожденная массой власть в конкретных условиях полностью следует в русле ее интересов. Возникшее явление, согласно универсальному закону отчуждения явлений, вступает в противоречие с породившей его субстанцией. Авторитарная власть, вступая в фазу самоопределения и отчуждения, неизбежно должна вступить и в противоречие со своей социальной первоосновой. Делает это она очень бесцеремонно и грубо, ровно настолько, насколько груба и примитивна породившая ее субстанция, — и тогда вновь начинается брожение. Природные вожаки вновь зовут массу в бой, к новым социальным подвигам. Революционная масса России отвергла власть буржуазии и помещиков в ходе гражданской войны, но, обнаружив свои противоречия с новой бюрократией, приступила к поискам некоего «третьего пути» — не капитал, не бюрократия, а нечто иное. Эти поиски «третьего пути», «третьей силы» красной нитью проходят через крестьянскую и пролетарскую историю периода военного коммунизма и нэпа в самых разнообразных вариантах. Как правило, результаты этих поисков оказывались эфемерными. С одной стороны, всякого рода «демократические контрреволюции» поглощались контрреволюцией настоящей, реставрационного толка, а отзвуки махновской и прочих вольниц рассеивались за кордоном. С другой стороны, соответствующие оппозиционные течения в большевизме либо сводились к безрезультатному критиканству и бесплодному воспроизводству охлократических идей, уже отторгнутых действительным течением вещей, либо сами скатывались на путь того же бюрократизма, да еще усугубленного малокультурностью и неискушенностью вожаков оппозиции. Об этом свидетельствовал скандальный опыт пребывания у власти представителей течений «демократического централизма» и «рабочей оппозиции» в Туле и в Самаре в 1920–1921 годах.
Кризис в партии, кризис в обществе, отчетливо выразившиеся в событиях начала 1921 года, вопреки всем запретительным резолюциям всколыхнули множество активных коммунистов из низовых структур партии. После X съезда в различных районах страны отмечалось появление разрозненных, немногочисленных по составу, зачастую конспиративных групп, которые в форме листовок, устной агитации смело и резко выступали с критикой военно-коммунистического курса партии и его наследия, либо, наоборот, выражали неприятие новой экономической политики. Наиболее заметным стало выступление Г. Мясникова, члена партии с 1906 года, занимавшего ранее ответственные посты в партийном и советском аппарате Пермской губернии. В мае 1921 года Мясников направил в ЦК докладную записку, в которой подчеркивал усиливающийся разрыв между партией и рабочим классом. С целью борьбы с бюрократизмом и повышения авторитета компартии среди рабочих и крестьян он считал необходимым «после того, как мы подавили сопротивление эксплуататоров и конституировались как единственная власть в стране, мы должны… отменить смертную казнь, провозгласить свободу слова, которую в мире не видел еще никто от монархистов до анархистов включительно. Этой мерой мы закрепили бы за нами влияние в массах города и деревни, а равно и во всемирном масштабе»[44].