Христианские браки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Около 1100 года в Северной Франции появляются первые литургические обряды бракосочетания: в первую очередь это церемонии англо–норманнского происхождения, сложившиеся в Британии или на материке; недавно они стали объектом исследования Жана–Батиста Молена и Проте Мютембе. Церковные обряды свидетельствуют о растущем проникновении церкви в жизнь «семей»: священники проверяют готовность будущих супругов вступить в брак и степень кровного родства, которое может стать препятствием к законному союзу. Позволив женщинам публично выражать свою волю и, вероятно, нарушив цикл брачных обменов введением более жестких экзогамных правил, не подорвала ли церковь основы аристократического порядка? Об освобождении женщины, которое Жюль Мишле считал одним из трех главных достижений XII века (наряду с освобождением «духа» и «общин»), свидетельствует прежде всего ритуал бракосочетания, выступающий гарантией религиозного достоинства супруги, равно как и залогом ее преимущественных прав в области ведения хозяйства. Впрочем, если тщательно сопоставить сборники литургических правил с теми несколькими строчками, которые автор жития или эпической поэмы иногда отводит описанию свадеб между представителями аристократии, можно прийти к выводу о незавершенности (или даже о недостаточной разработанности) этой церковной инициативы.

Обыкновенно брак включает две процедуры; в «Житии святой Годеливы», сочинении середины XI века, они четко разделены. Получив согласие на предложение о браке, Бертульф принимает Годеливу под свою «мужнюю власть»: она считается sponsa[44] с того момента, как только ответственность за нее, право и обязанность ее защищать в общественной сфере передаются мужу; убедившись, что документы о «вдовьей части» в порядке, отец передает Годеливу мужу с рук на руки. Договор нельзя разорвать, так что мать Бертульфа опоздала со своими упреками. Свадьба проходит в супружеском доме (с этих пор Годелива останется здесь в качестве sponsa nova nupta[45]); странно читать о том, что муж, уже начавший сожалеть о своем выборе, не присутствует на данной церемонии; его представляет мать, вынужденная скрывать неприязнь за любезной улыбкой! Бертульф появляется только через три дня… чтобы в скором времени переехать жить к отцу, оставив жену одну в супружеском доме, да еще под надзором. Трагическая развязка неминуема. Впрочем, эта история, в той или иной степени подвергшаяся авторской обработке, должна была выглядеть достоверно в глазах читателей; не случайно в ней проводится четкая граница между epousaille (помолвкой), с которой начинается ритуал брака, и noces (свадьбой)[46], его завершающей и придающей ему нерушимую силу с точки зрения церкви.

Эпическая поэма «Эмери Нарбоннский», написанная в конце XII века, тоже изображает, хотя и менее драматично, два этапа традиционного заключения брака. Эмери посылает своих баронов просить руки прекрасной Эрменгарды у ее брата, короля Ломбардии, затем сам приезжает за ней; между мужчинами начинаются переговоры, в ходе которых посулы перемежаются угрозами, но при этом стороны пытаются не нарушить волю самой Эрменгарды. Хочет ли автор просто подыграть публике, когда подчеркивает это обстоятельство, или он воспроизводит «историческую» деталь? Ведь двое будущих супругов, ни разу прежде не встречавшихся, выбирают друг друга на основании репутации, которую имеет каждый из них. Во всяком случае, речи посредников звучат убедительно; вот как сам Эмери расписывает перед будущим шурином достоинства предлагаемого союза: «Еп totes corz en seroiz vos plus chier / Et en voz marches plus redote et fier» («Во всех судах вас будут ставить выше, во всех походах вас станут бояться больше»).

Согласившись с его словами, король приводит свою сестру. На протяжении всего путешествия в Нарбонн автор называет ее «супругой» (espouse) или «женой» (moillier), хотя брак еще не состоялся. Нападение сарацин задерживает свадьбу (noces). Ее устраивают лишь после снятия осады с Нарбонна, и Эрменгарда становится хозяйкой города. Интересно, что брачная ночь предшествует официальной церемонии — мессе, которую служит архиепископ и с которой все спешат поскорее уйти, чтобы занять место за праздничным столом; пир продолжается целую неделю. Пышность, с которой он проходит, призвана прославить графа и всю Францию: в те времена мерилом богатства и могущества, неотделимых друг от друга, выступали щедрость и роскошь.

Просматривая источники XI–XII веков, убеждаешься, что длительность интервала между epousaille и noces сильно варьируется в зависимости от обстоятельств. Случаи, когда пауза особенно затягивается, связаны со специфическими условиями жизни аристократии: территориальной отдаленностью семей, вынуждавшей жениха пускаться в долгое путешествие, а также практикой объявлять помолвленными несовершеннолетних детей (Иво Шартрский допускал ее при том, что оба участника обряда старше семи лет) — практикой, обусловленной необходимостью прочно скрепить союз или мирное соглашение между враждующими группами. Допустим, у девочки, единственной дочери в семье, есть агрессивный дядя: она нуждается в муже–защитнике, чтобы сохранить свой замок. Или какой–нибудь правитель срочно должен утихомирить взбунтовавшегося вассала, разоряющего его провинцию, — приходится вступать с ним в родственные отношения. Стало быть, хронисты того времени очень четко разделяют epousaille и noces и очень часто о них пишут; современные понятия «помолвка» и «свадьба» плохо передают значение тех двух слов.

В 1105 году наследник трона Капетингов Людовик VI посредством помолвки (epousaille) вступает в союз с Люсьенной, дочерью графа Ги де Рошфора–ан–Ивелина, юной девушкой, еще «не достигшей зрелости»: происходит временное сближение между государем, который с большим трудом удерживает власть в своем «домене», и господствующей группировкой влиятельного патрилиньяжа, чьи замки столь многочисленны, что окружают весь Париж. Однако «законному королю» объясняют, что ему следует искать союза, более соответствующего его достоинству и государственным интересам, поэтому он уступает Люсьенну кому–то из своего окружения, а сам не торопится с поиском новой жены (она появится лишь в 1115 году). Такую перестановку не так уж легко произвести: потребуется разрешение церковного собора (Труа, 1107), чтобы аннулировать то, что Сугерий справедливо называет «законным браком». Впрочем, сама Люсьенна по–прежнему остается в компании тетушки в своем замке Монтлери. Что касается отца девушки, тот настроен решительно: посчитав — и не без оснований, — что над ним посмеялись, он начинает военные действия в Иль–де–Франс.

Юристы и теологи XII века (прежде всего в Париже) уточнили суждения церкви по вопросам брака, внеся согласованные и духовные аспекты в сугубо реалистические и приземленные этические нормы их предшественников (эпоха Каролингов): эти последние заботились прежде всего о взаимном доверии (fides) супругов как некой социальной категории и о консумации как решающем факторе формирования брачного союза. Впрочем, выдвижение на первый план нематериальных аспектов, которое начинается с XII века, отражает прогресс лишь в сфере высокой церковной культуры: на практике по–прежнему преобладают материальные и социальные аспекты священных таинств, их «плотская» сторона. К тому же каноническое право вплоть до Трентского собора признавало, что помолвку (engagement) в действительный брак превращают сексуальные отношения, олицетворяющие «плотский союз» жениха и невесты. Согласие на совместную жизнь, дающееся во время помолвки, находит таким образом свое подтверждение.

Не является ли церемония у ворот церкви, о которой идет речь в англо–норманнских сборниках литургических правил, не чем иным, как помолвкой (epousaille) — первой или, в известных случаях, повторной? Здесь, как отмечают Молен и Мютембе, мы можем почерпнуть ценную информацию о «светских и семейных устоях, которые совершенно естественно [?] вписываются в обряд литургии». Предав гласности древние обряды (и подчинив своему контролю), Церковь делает их нашим достоянием. И в то же время она их меняет — нечто похожее происходит в этнографии. Тем не менее можно с известной долей достоверности отличить Детали, принадлежавшие «гражданской» сфере, от нововведений, своим появлением обязанных вмешательству церкви. Убедившись во взаимном согласии супругов и проверив степень их родства, священник позволяет начать церемонию, за которой он просто наблюдает и которую заканчивает молитвой. Отец или близкий родственник невесты (sponsa), у которого она воспитывалась, передает ее жениху: соединение правых рук символизирует «дарение» (несмотря на некоторую искусственность и двусмысленность этого акта); через какое- то время (в XIII веке) церковь будет рассматривать его как обязательство супругов доверять друг другу и сам священник станет играть роль joigneur (соединителя). Жених надевает поочередно на три пальца невесты освященное кольцо, которое соединяет молодую пару. Это кольцо будет хранить невесту от козней дьявола; его надевают в знак любви и как символ верности — об этом упоминает церковная доктрина, но аналогичная процедура в отношении жениха появится лишь в XVI веке. Затем, как гласят два формуляра XII века, невеста должна пасть ниц у ног жениха; впоследствии наметится трансформация этой процедуры, и обоих супругов попытаются заставить опуститься на землю перед священником, но требование окажется невыполнимым, и церковь, идущая путем проб и ошибок в стремлении подчинить себе ритуал брака, предпочтет полный и недвусмысленный отказ от этого неудачного варианта, который был, вероятно, как и другие подобные ему, лишь особенностью местного развития. Теологи вовсю восторгаются дарами, которые супруги преподносят друг другу; однако, судя по церемонии, мужу и здесь отводится главная роль. Он является активной стороной: представляет документы о «вдовьей части», вместе с кольцом преподносит «традиционные» подарки и тринадцать денье (обычай, сохранившийся со времен Салической правды), — хотя за невесту полагается приданое (manage), и этого обычая никто не отменял. Монеты не задерживаются у невесты и оседают в карманах священника, нищих, разного рода помощников. Деньги нужны не для «выкупа» невесты, а для того, чтобы она раздала их в качестве милостыни: не являются ли эти монеты вечными символами на фоне постоянно меняющихся и уходящих обычаев? Церемония сопровождается традиционной формулой: «Этим кольцом я с тобой обручаюсь, этим золотом я воздаю тебе честь, этим приданым я тебя наделяю», — которую произносит жених или кто–нибудь с его стороны.

Обручение (fiangailles) Роланда и «прекрасной Оды», как называет ее «Песнь о Жираре де Вьенне», по некоторым признакам сближается с вышеописанной помолвкой (epousaille). Карл Великий просит руки юной девушки для своего племянника — сначала у ее дяди, «предводителя» в войне, затем у самого старшего дяди в линьяже (но не у отца Оды, хотя тот жив и здоров) — и получает согласие. По окончании пира, знаменующего завершение военных действий, госпожа Гибур выводит из «покоев» пышно разодетую Оду; из рук тетки очаровательное создание переходит в руки дяди и короля и только после этого соединяется наконец со своим женихом. Он дает ей литургическое кольцо, в ответ она совершает ensegne[47], относящийся, напротив, к числу придворных ритуалов. Присутствующий при этом архиепископ лишь следит за церемонией, прямо в нее не вмешиваясь. Если бы драма в Ронсевальском ущелье не прервала идиллию, разве «брак» не стал бы простым повторением ритуалов помолвки и свадьбы, после которых молодая пара поселилась бы наконец в своем собственном доме?

Практика представляет многочисленные примеры обрядовых подношений, которые совершаются в стенах жилища молодых супругов, а затем повторяются в храме или перед ним, иногда в обратном порядке. Не «дублировалась» ли подобным образом и сама помолвка, так же как и другие договоры? Церковь сумела лишь спроецировать на общественную сферу — вынести наружу — те процедуры, которые ранее совершались в пространстве частной жизни, куда, впрочем, священники проникали довольно часто уже начиная с эпохи Каролингов.

Саму свадьбу (noces) невозможно полностью перенести в публичную сферу и там воспроизвести, ведь главный ее момент — освящение покоев супружеской пары, вернее, их спальни. Супружеская спальня с большим основанием, чем «семейный очаг», может служить символом супружеского жилища. О ее освящении, хорошо известном историкам-модернистам, которые стремились воскресить дух «старой Франции», говорится в некоторых формулярах Северной Франции XII века: от брачного ложа необходимо отвести порчу, дабы супруги не испытывали недостатка в наследниках и избежали позора, который могла бы навлечь на мужа измена жены (но не наоборот!). Супруги ложатся в постель на глазах «близких», но кого следует включать в их число, определить трудно; они не отходят от молодой пары, оставляя ее разве что на время интимной близости. Частью ритуала становится, хотя и не без некоторых колебаний со стороны епископов, благословение священника, однако ему составляет «конкуренцию» благословение отца мужа — это видно по отрывку из Ламбера Ардрского, относящемуся к 1190?м годам. Я склонен видеть здесь не столько пережиток патриархальных порядков «старой Франции», сколько попытку главы дома присвоить себе частицу власти церкви: уже тогда начинает складываться образ отца семейства, спустя много веков запечатленный Ретифом де Ла Бретонном. Ведь супружеская спальня, которая остается или становится основополагающим элементом брака (об этом свидетельствуют специальные исследования, проводившиеся церковью в XIII веке), представляет собой тот сегмент частной жизни, где определенная роль отводится власти, где она может влиять на частное существование. Хотя аристократия «второго ряда» еще не полностью освободилась от всех форм зависимости, гидра феодализма уже тянет к ней свои щупальца; тот же Ламбер Ардрский описывает неприятный случай, произошедший около 1100 года с одной дамой из среды вальвассоров[48]: едва она ложится в постель со своим супругом, как ей внезапно наносит визит министериал ее влиятельного соседа, облеченный миссией получить с женщины так называемый colvekerla — налог, взимавшийся с людей, которые вступали в неравный брак. Несчастная краснеет от стыда. Впрочем, ее чувства пострадали не так сильно, как социальный статус. Позднее благодаря вмешательству графини де Гин бедняжке удастся добиться отмены повинности — пример эффективной борьбы женщин ее класса за свои права.

О значении, которое имела помолвка в глазах церкви, свидетельствует одно из изречений Иво Шартрского: в случае смерти жениха или невесты либо расторжения помолвки несостоявшиеся муж и жена не могут сочетаться браком с братьями, сестрами или иными родственниками друг друга. Это изречение исходит от человека, который, как и многие его современники, был одержим желанием воспрепятствовать инцесту, трактовавшемуся очень и очень широко: свойство — как в упомянутом выше случае — между женихом и невестой должно было быть не ближе традиционной четвертой степени, а кровное родство, больше интересующее автора, делало невозможными любые отношения между молодыми людьми, если оно было ближе седьмой степени. Известно, что вышеупомянутые степени — не что иное, как поколения, отделяющие каждого из родственников или ближайшего из них от общего предка, поэтому «площадь запретной зоны», особенно в масштабах того общества, представляется историкам поистине маленькой загадкой. Расширяя до такой степени ее границы, «Церковь Каролингов», а вслед за ней и «григорианская церковь», действовавшая с еще большим рвением (конец XI века), значительно затрудняют заключение браков: как простые смертные, связанные с сеньором узами взаимных обязательств, могли бы покинуть свой кантон и искать жену в чужих краях? И как могли бы люди благородного происхождения избежать мезальянса, не выезжая за пределы «родной» провинции?

Чего именно хочет церковь? Законодательные источники с их лаконичными формулировками не содержат обоснований дел, ограничиваясь ссылками на решения «властей», которые могли избирательно применяться и произвольно интерпретироваться. Остается прибегнуть к гипотезам. Может быть, священнослужители стремились принудить паству склониться перед ними и смиренно просить о льготах, заставив таким образом признать власть церкви? Но это было бы чистым макиавеллизмом, да и не путаем ли мы тут причину со следствием? Больше других эти законы затрагивали аристократов — прихожан епископов; какой–нибудь прелат или монах не мог воз водить подобные препоны перед своей послушной паствой в ее экзогамной практике. Более серьезные требования, ставшие в каком–то смысле общеевропейскими, предъявлялись к брачным союзам королей: на рубеже 1000 года европейские монархи вынуждены были ради того, чтобы продолжить свой род и при этом не совершить инцеста, ждать возвышения или обращения в христианство скандинавских и славянских князьков, к дочерям которых они могли бы посвататься; самые терпеливые — те, кто готов был связаться с отправкой посольства в Константинополь, — вознаграждались браком с византийской принцессой. Смешанные браки этнической аристократии с представителями других групп населения также весьма способствовали складыванию франкского государства в единое целое (IX век). С другой стороны, можно ли предположить, что высокородные священнослужители, которые; по свидетельству источников, становятся все более восприимчивыми к интересам своего линьяжа, вдруг в порыве благородства решили раздробить наследственные имения, воспрепятствовав их концентрации в одних руках?

Однако лучшей гипотезой относительно намерений церкви следует признать ту, которая объясняет все случившееся простым «недоразумением»: Бернар Гене считает, что символическое число «семь» было воспринято в буквальном смысле. В Библии и в патристике речь шла о том, что необходимо избегать браков между родственниками, но не о том, чтобы проводить специальное расследование любых родственных связей вплоть до седьмого колена, как то предписывают синоды на рубеже 1000 года.

Даже король, образец для «народа», мог иногда жениться на «кузине», связанной с ним родством пятой или шестой степени. Да и церковь в конце концов пошла на уступки: не означало ли снижение на IV Латеранском соборе (1215) «запретительной нормы» с седьмой до четвертой степени, что духовная власть признает победу традиционной когнатической системы? Если только эта система еще не была ею разрушена… Самое главное, церковь уже отдает себе отчет в противоречивости своей деятельности, на что обратил внимание Жорж Дюби: ратуя за прочность брачных союзов, она в то же время сама дает повод для их расторжения. Как и другие обманутые отцы, Ги де Рошфор справедливо приписывает расторжение помолвки с его дочерью интригам врагов. История того времени изобилует примерами, когда жених внезапно обнаруживает родственные связи с невестой, если этого требует политический момент или если у него изменились планы; граф Анжу Фульк ле Решен был признанным специалистом по составлению генеалогий, предназначенных для «разводов» (конец XI века). Подобная практика может быть также направлена на упреждение удара противника: Генрих Боклерк, герцог Нормандии и король Англии, мешает своему племяннику Вильгельму Клитону, которого лишил наследства, вступить в союз с анжуйцами, объявив о его родстве с той, кого Вильгельм прочит себе в невесты. Религиозные соображения явно отступают здесь на второй план.

Вплоть до XII века христианская литургия брака остается слабо разработанной. Присутствие священника практически не меняет смысла «брачного» ритуала, который по–прежнему есть не что иное, как передача мужу власти над своей женой в публичной сфере и признание главенства жены в сфере частной; переход помолвки в ведение церкви не уменьшает роли родни в данной церемонии. Вопреки тому, что сообщает нам «Житие святой Оды», лишение девушки права голоса происходит с молчаливого согласия каноников. И наконец, гарантии, предоставляемые невесте на случай изменения женихом своего решения или разрыва брачного союза, — гарантии, которые внесли бы весомый вклад в дело христианского гуманизма, — практически сводятся на нет слепой приверженностью этой удивительной норме. Даже в тех случаях, когда она неукоснительно соблюдалась, не испытывала ли девушка, оказавшись в семье мужа, настороженного отношения со стороны новых родственников и не терпела ли унижения, подобно святой Годеливе?