«За пьянствам и неприлежностью весьма неисправны»
«За пьянствам и неприлежностью весьма неисправны»
Постепенно новые обычаи утвердились во всех «винтиках и колесиках» созданной Петром машины регулярного государства.
В созданной Петром Великим регулярной армии солдаты на походе и во время боевых действий стали получать ежедневную порцию вина и два гарнца (около 4 литров) пива. Пиво вошло также в обязательный рацион матросов петровского флота; правда, маркитантам предписывалось по команде «к молитве и службе божественной» прекращать торговлю спиртным под угрозой штрафа. По морскому уставу 1720 года каждому матросу полагалось по 4 чарки водки в неделю, с 1761 года порция стала ежедневной, что закреплялось в морском уставе 1797 года. В XVIII столетии вино считалось целительным средством и в качестве лекарства выдавалось солдатам и матросам в военных госпиталях «по рассуждению» врачей. А фельдмаршал Миних распорядился во время Русско-турецкой войны 1736—1739 годов иметь в каждом полку, наряду с уксусом и перцем, по три бочки водки для больных солдат.
В солдатских песнях славного победами русского оружия XVIII века неизменно присутствует кабак-«кружало», где вместе с царем-солдатом Петром угощаются и его «служивые». Но в том же столетии главнокомандующему русской армии уже приходилось докладывать, что «за малолюдством штаб- и обер-офицеров содержать солдат в строгой дисциплине весьма трудно и оттого ныне проезжающим обывателям по дорогам чинятся обиды». Страдали жители и от неизбежного в то время постоя служивых, ведь до второй половины XIX века армия не имела казарм. Поэтому полковым командирам приходилось периодически предписывать «накрепко смотреть за маркитантерами, дабы оные вина, пива и меду, кроме съестных припасов и квасу, продажи не производили», что оставалось не более чем благим пожеланием.
Петр понимал вред неумеренного пьянства для строительства своего «регулярного» государства, где система военного и гражданского управления должна была работать как отлаженный часовой механизм, в соответствии с высочайшими регламентами. «Артикул воинский» 1715 года впервые в отечественной истории счел нетрезвое состояние отягчающим фактором и основанием для ужесточения наказания за преступление — он требовал отрешать от службы пьяниц-офицеров, а солдат, загулявших в захваченном городе прежде, чем «позволение к грабежу дано будет», наказывать смертной казнью:
«Артикул 42. Понеже офицер и без того, который в непрестанном пьянстве, или протчих всегдашних непотребностях найден будет, от службы отставлен, и его чин другому годному офицеру дан имеет быть.
Артикул 43. Когда кто пьян напьется и в пьянстве что злого учинит, тогда тот не токмо, чтоб в том извинение получил, но по вине вящшею жестокостию наказан быть имеет.
Толкование. А особливо, ежели какое дело приключится, которое покаянием одним отпущено быть не может, яко смертное убивство и сему подобное: ибо в таком случае пьянство никого не извиняет, понеже он в пьянстве уже непристойное дело учинил…
Артикул 106. Когда город приступом взят будет, никто да не дерзает грабить, или добычу себе чинить, или обретающимися во оном питьем пьян напитца прежде, пока все сопротивление престанет, все оружие в крепости взято, и гарнизон оружие свое низположит, и квартиры салдатам розведены, и позволение к грабежу дано будет: под опасением смертной казни»{29}.
Книги приказов по гвардейским полкам за 1741 год — время правления младенца-императора Ивана Антоновича и его матери Анны Леопольдовны — показывают, что начальство тщетно требовало от офицеров, чтобы их подчиненные «в квартирах своих стояли смирно и никаких своевольств и обид не чинили». Солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши «на кабаках» и в «бляцких домах». Защитники отечества «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, «являлись в кражах» на городских рынках, «впадали» во «французскую болезнь» и не желали от таковой «воздерживаться»{30}. Пьянство стало настолько обычной «продерзостью», что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю» во время смотров и парадов.
Все это — перечень, так сказать, рядовых провинностей, по несколько раз в месяц отмечавшихся в полковых приказах. Но гвардейцы и во дворце чувствовали себя как дома: преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» вытащил на улицу царское столовое серебро и медные кастрюли, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла и требовал у иноземцев денег. Регулярное чтение солдатам «Воинского артикула» и обычные наказания в виде батогов не помогали. Напротив, возмущенная попытками утвердить дисциплину гренадерская рота Преображенского полка в ночь на 25 ноября 1741 года без всякого участия вельмож и офицеров провозгласила императрицей дочь Петра Великого Елизавету и свергла при этом законного императора и его министров.
Безвестный офицер Воронежского полка, находясь проездом в столице, поспешил в открытый для всех дворец и увидел победителей: «Большой зал дворца был полон Преображенскими гренадерами. Большая часть их были пьяны; одни, прохаживаясь, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола». Гренадерскую роту Елизавета сделала своей «Лейб-компанией» — привилегированными телохранителями и сама стала ее капитаном; прочие офицерские должности в этой «гвардии в гвардии» получили самые близкие к императрице люди — А. Г. Разумовский, М. И. Воронцов, братья П. И. и А. И. Шуваловы. Все лейб-компанцы из мужиков получили дворянство, им были составлены гербы с девизом «За веру и ревность» и пожаловано по 29 крепостных душ. Они сопровождали императрицу в поездках и несли дежурство во дворце. Императрица вынуждена была считаться с разгулом своих телохранителей, перед которым былые гвардейские «продерзости» выглядели детскими шалостями.
Гренадеры буянили, резались в карты, пьянствовали и валялись без чувств на караулах в «покоях» императрицы, приглашая туда с улицы для угощения «неведомо каких мужиков»; гуляли в исподнем по улицам, устраивая при этом грабежи и дебоши; могли потребовать, чтобы их принял фельдмаршал, или заявиться в любое учреждение с указанием, как надо решать то или иное дело; их жены считали своим правом брать «безденежно» товары в столичных лавках.
Атмосфера лихого переворота кружила головы военным. Гвардейцы открыто занимались вымогательством, ходя по домам под предлогом поздравления с восшествием Елизаветы, и никто не смел отказать им в деньгах. 19-летний сержант Невского полка Алексей Ярославцев, возвращаясь с приятелем и дамой легкого поведения из винного погреба, не сочли нужным в центре Петербурга уступить дорогу поезду самой Елизаветы. «Тем ездовым кричали “сами-де поди” и бранили тех ездовых и кто из генералов и из придворных ехали, матерно, и о той их брани изволила услышать ее императорское величество», — хвастался сержант приятелям, а на их увещевания отвечал: «Экая де великая диковинка, что выбранили де мы генерала или ездовых. И сама де государыня такой же человек, как и я, только де тем преимущество имеет, что царствует»{31}.
Составленные в 1737—1738 годах списки секретарей и канцеляристов центральных учреждений с краткими служебными характеристиками десятков чиновников представляют не слишком привлекательный портрет российского «приказного». Конечно, в рядах бюрократии среднего и высшего звена были и заслуженные, прошедшие огонь и воду военных кампаний и бесконечных командировок люди с похвальными отзывами типа «служит с ревностию» и «в делах искусство имеет». Но часто встречаются характеристики иного рода: «пишет весьма тихо и плохо»; «в делах весьма неспособен, за что и наказан»; «стар, слаб и пьяница»; «в канцелярских делах знание и искусство имеет, токмо пьянствует»; «всегда от порученных ему дел отлучался и пьянствовал, от которого не воздержался, хотя ему и довольно времяни к тому дано» и подобные. Эта «болезнь» являлась чем-то вроде профессионального недуга канцеляристов. За «нерадение» и пьянство чиновников держали под арестом на хлебе и воде, сажали на цепь, били батогами или плетьми, а в крайнем случае сдавали в солдаты.
Больше всего отличались «приказные» петербургской воеводской канцелярии, где только в 1737 году за взятки и растраты пошли под суд 17 должностных лиц. В этом учреждении в пьянстве «упражнялись» двое из пяти канцеляристов, оба подканцеляриста и 13 из 17 копиистов; последние не только отлучались и пьянствовали, но еще и «писать мало умели». Даже начальник всей полиции империи вынужден был просить министров прислать к нему в Главную полицмейстерскую канцелярию хотя бы 15 трезвых подьячих, поскольку имеющиеся «за пьянством и неприлежностью весьма неисправны»{32}. Заканчивались такие «упражнения» порой трагически: писарь Шляхетского кадетского корпуса Максим Иванов в 1747 году «находился сего апреля с 13 по 22 числа в пьянстве, а с 22 по 29 число в меленхолии, в которой он, Иван, четыре раза убежав с квартиры и прибежав к реке Неве, хотел утопитца» и в конце концов был признан сумасшедшим и отправлен в монастырь{33}.
На какие же доходы гуляли чиновники? Только старшие из них, секретари и обер-секретари, получали более или менее приличные деньги (порядка 400—500 рублей в год), сопоставимые с доходами армейского полковника. Уровень оплаты труда рядового канцеляриста составлял от 70 до 120 рублей в год, а большинство из них — копиисты — получало ежегодное жалованье от 9 до 15 рублей, что сопоставимо с оплатой труда мастеровых, которым полагался еще натуральный паек{34}. Для чиновников же источником дополнительных доходов становились относительно безгрешные «акциденции» (плата за составление прошений, выдачу справки и т.д.), обычные взятки и совсем уже «наглые» хищения или вымогательства денег при сборе налогов и сдаче рекрутов; все это было своеобразной компенсацией низкого социального статуса и убогого материального положения бюрократии.
Светский образ жизни с ее радостями усваивало и высшее духовенство. Оно и прежде не отказывало себе в мирских удовольствиях, но теперь сделало их публичными. Когда в первые годы царствования Екатерины II епископ Севский со свитой приехал в гости в монастырь недалеко от Глухова, их торжественно встретил, кормил и поил местный архиерей Анатолий. Компания всю ночь палила из пушечек, била в колокола, причем звонили оба архиерея и игумен; «кому не досталось тянуть за веревку, тот бил в колокол палкою». «В самый развал наших торжествований прибыла духовная комиссия по указу святейшего Синода следовать и судить нашего хозяина по доносу на него пречестного иеромонаха отца Антония, который в нашем же сословии пил, ел, звонил и палил и которого донос состоял в том, что Анатолий заключает монахов в тюрьму безвинно, бьет их палками, не ходит никогда в церковь, не одевается, всегда босиком, а только пьет да гуляет и палил из мажжир, которые перелил из колоколов, снятых с колокольни», — вспоминал о веселье в монастыре епископский чиновник Гавриил Добрынин. Прибытие комиссии не смутило архиереев, которые отправились на обед к земскому судье. За обедом веселая компания стала жечь фейерверки прямо в комнате: дамы повскакали с мест, «а брошенные на полу огни тем боле за ними от волнения воздуха гонялись, чем более они убегали. Мой архиерей, зажегши сам на свече фонтан, бросил на петропавловского архиерея и трафил ему в самую бороду. Борода сильно засвирщела и бросилась к бегающим, смеющимся, кричащим, ахающим чепчикам и токам и, вмешавшись между ними, составила странную группу»{35}.
У таких пастырей и подчиненные были соответствующие. «Духовенство наше все еще худо; все еще много пьяниц; все учились сему ремеслу в семинариях и все делались там негодяями. Пропадай все науки и все! Нужно в попе стало — и все беги в воду! — сетовал просвещенный помещик Болотов на недостоинство выпускников отечественных семинарий. — В Богородицке был ученый поп — семинарист, но пил почти без просыпа и Бог знает как служил. Протопоп молчал и потворствовал. Пил, пил, все дивились, как давно не спился с кругу. Вчера был на сговоре у мещанина, пил вино и до тех пор, покуда тут и умер; а товарища его, старика дьякона, сын насилу водой отлил. Досадно, что прикрывает лекарь, сказал неправду: будто умер от болезни»{36}. Фигура непутевого батюшки стала типичной; руководство церкви в петровское время постановило предоставить епархиальным властям право «без отписки в Святейший Синод чинить суд над духовными лицами, от невоздержания и пьянства». Но и в конце столетия епархиальные чиновники докладывали архиереям, что священнослужители «входят в питейные шатры, упиваются, бесчинствуют, празднословят, а иногда заводят с подобными себе упившимися ссоры, к крайнему соблазну народа, посмеянию и поношению священному чину». В ответ епископы указывали подчиненным «усмотренных» в питейных заведениях попов и дьяконов приводить «тотчас в консисторию, где за труды приводящим имеет быть учинено награждение: за священника по рублю, за диакона по 75 коп., за церковника по 50 коп.»{37}.
По мнению современников, вино способствовало творческому вдохновению: «Многие преславные стихотворцы от пьяных напитков чувствовали действия, ибо помощью оных возбудив чувственные жилы, отменную в разуме своем приемлют бодрость». Для самих же стихотворцев подобное увлечение порой кончалось трагически. Пример тому — судьба драматурга, поэта и первого директора национального русского театра Александра Сумарокова. В 1757 году он, еще находясь в расцвете сил, откровенно жаловался «курировавшему» науки и искусства фавориту Елизаветы И. И. Шувалову на отсутствие у театра средств: «Удивительно ли будет Вашему превосходительству, что я от моих горестей сопьюсь, когда люди и от радости спиваются?»{38} Так и случилось. «Отставленный» от главного дела своей жизни, рассорившийся с двором, московскими властями и даже с родными, он окончательно спился и умер в бедности, лишившись собственного дома, описанного за долги. Но свидетелей последних лет поэта удивляло, похоже, не столько бедственное положение, сколько его демонстративное презрение к условностям: обладатель генеральского чина женился на своей крепостной и ежедневно в белом халате и с аннинской лентой через плечо ходил из своего московского дома в кабак через Кудринскую площадь.
В Петербурге середины XVIII столетия можно было встретить не только нетрезвого канцеляриста, но и подгулявших министров, послов и даже ученых: адъюнкт Академии наук Михайло Ломоносов в 1742 году «напився пьян, приходил с крайнею наглостию и безчинством в ту полату, где профессоры для конференций заседают; не поздравя никого и не скиня шляпы, а идучи около профессорского стола, ругаясь… поносил профессора Винцгейма и прочих профессоров многими бранными словами», за что и был взят под стражу. В другой раз светило отечественной науки «профессоров бранил скверными и ругательными словами, и ворами называл, за то, что ему от профессорского собрания отказали, и повторял оную брань неоднократно». Возмущенные академики потребовали разбирательства, и Ломоносов просидел под домашним арестом с мая 1743-го до января 1744 года. Ему грозили лишение академических званий и ссылка, но в конце концов он был прощен и оставлен при Академии «для ево довольного обучения»{39}. Однако и позднее маститый академик позволял себе являться в собрание во хмелю, на что ученые немцы ответили ехидными стихами, в переводе звучащими так:
Жил некто родом из Холмогор, где водятся рослые быки,
крестьянский мальчишка.
Привели его в монастырь из-за куска хлеба.
Там он выучился кое-чему по-латыни, но больше пить водку.
Тироль, тироль, тироль!
Это ему пришлось по нраву.
Отечественный конкурент Ломоносова по части изящной словесности Василий Тредиаковский также считал возможным высмеивать коллегу в эпиграмме:
Хоть глотку пьяную закрыл, отвисши зоб,
Не возьмешь ли с собой ты бочку пива в гроб?
И так же счастлив мнишь в будущем быть веке,
Как здесь у многих ты в приязни и опеке?
Никак там твой покров и черт и сатана?
Один охотник сам до пива и вина.
Другой за то тебя поставит в аде паном,
Что крюком в ад влечет, а ты — большим стаканом.
В то же время сам Ломоносов и его соратники по Академии наук без особого успеха пытались навести порядок в ее стенах и в подведомственных учебных заведениях, чьи питомцы воздержанностью не отличались. В 1748 году начальство Академического университета поставило часовых и сторожей к «общежитию», поскольку студенты вместо занятий «гуляют и пьянствуют, и в подозрительные дома ходят, и от того опасные болезни приносят».
Нескольким поколениям русских студентов, изучавших в XVIII веке иностранный язык, в популярном учебнике предлагались для перевода следующие «школьные разговоры» о пользе пива:
«1-й студент: У меня от жажды уже в горле засохло.
2-й студент: Так ты его промочи… Такое питье подлинно молодым людям и тем, которые упражняются в науках: оно головы не утруждает».
Компания таких «не утружденных» студентов Академического университета в 1747 году повадилась устраивать пирушки прямо в обсерватории. За это начальство решило ее предводителя Федора Попова, «о котором две резолюции были, чтоб оный от пьянства воздержался, однако в состояние не пришел, того ради отослать… по прежней резолюции мая 1 числа для определения в солдаты в Военную коллегию»{40}.
Хлопоты доставляли и преподаватели. В 17б1 году Академия рассматривала вопрос о назначении гуляки-студента Петра Степанова учителем арифметики в академическую гимназию и решила его положительно: поскольку пьянство кандидата — «порок не природный, то может быть, что исправится». При подобных воспитателях и ученики вели себя соответственно: в 1767 году «будущие Ломоносовы» (по выражению самого ученого) подожгли гимназию. А московские студенты той эпохи принимали по вступлении в университет присягу, обязываясь «жить тихо, благонравно и трезво, уклоняясь от пьянства, ссор и драк… паче же всего блюстись подозрительных знакомств и обществ, яко опаснейшей заразы благонравию»{41}.
Ситуация и в просвещенные времена Екатерины II менялась мало. «Руководство учителям» созданных по реформе 1782—1786 годов народных училищ требовало от педагогов благочестия, воздержанности от пьянства, грубостей и «обхождения с непотребными женщинами». Учеников запрещалось бить за «худую память» и «природную неспособность», ругать «скотиной» и «ослиными ушами». Однако, судя по многочисленным мемуарным свидетельствам, школьные учителя именно так себя и вели.
Воспоминания учеников той поры рисуют не слишком благостный облик воспитателей. «Учителя все кой-какие бедняки и частию пьяницы, к которым кадеты не могли питать иного чувства, кроме презрения. В ученье не было никакой методы, старались долбить одну математику по Евклиду, а о словесности и о других изящных науках вообще не помышляли. Способ исправления состоял в истинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет», — вспоминал годы учебы в элитном Морском корпусе декабрист барон В. И. Штейнгейль. А вот портрет провинциального вологодского педагога: «Когда был пьян, тогда все пред ним трепетало. Тогда он обыкновенно, против чего-нибудь, становился перед ним, растаращив ноги, опершись кулаками об стол и выпучив глаза. Если ответ был удовлетворительным, он был спокоен; но если ученик запинался, тогда ругательства сыпались градом. "Чертова заслонка", "филин запечной", "кобылья рожа" и подобные фразы были делом обыкновенным. Дураком и канальей называл он в похвалу»{42}.
Уже в следующем столетии министр народного просвещения граф А. К. Разумовский издал (в 1814 году) циркуляр с признанием, что вверенные ему учителя «обращаются в пьянстве так, что делаются неспособными к отправлению должности», за что должны быть уволены без аттестата, «да сверх того еще распубликованы в ведомостях». Но и такая мера не всегда помогала: профессия учителя была в те времена отнюдь не престижной, и вчерашние семинаристы — учителя не имели возможности приобретать нужные знания и хорошие манеры.
Постепенно невежественные «московиты» — такими они еще долго оставались в массовом сознании европейцев — стали просвещаться. Выдающийся дипломат петровского времени Андрей Артамонович Матвеев с равным интересом знакомился с государственными и научными учреждениями Франции и с необычной для московских традиций свободой застольного «обхождения»: «Питья были редкия же — француския, итальянския, особливо при заедках, как обычай есть Франции ставить бутельи или суленки в серебреных передачах на стол и самим наливать по своему произволу, как французы не меньши тои манеры в питье иных народов, и самыя дамы их употребляют. О здоровье при том, как и при иных во Франции столах, мало пьют, разве кто кого поздоровает, тогда должен тоже отдать. А кроме того, пили всякой по произволу своему, без всех чинов и беспокойств, и неволи в питье отнюдь ниже упоминается»{43}. Русского посла явно удивляло отсутствие принудительных тостов.
Через два десятка лет к такому порядку привыкли, однако бутылки или графины с вином для гостей расставляли все же заранее — иной порядок широкой русской душе казался странным. Посетивший Германию, Италию и Францию Д. И. Фонвизин попытался объяснить европейские обычаи: «Спрашивал я, для чего вина и воды не ставят перед кувертами? Отвечали мне, что и это для экономии: ибо де подмечено, коли бутылку поставить на стол, то один ее за столом и вылакает; а коли не поставить, то бутылка на пять персон становится. Подумай же, друг мой, из какой безделицы делается экономия: здесь самое лучшее столовое вино бутылка стоит шесть копеек, а какое мы у нас пьем — четыре копейки. Со всем тем для сей экономии не ставят вина в самых знатнейших домах».