«Что ты пьешь, мужичок?»
«Что ты пьешь, мужичок?»
Едва ли предписания местных властей, призванные обеспечить «соблюдение благочиния», могли изменить питейную ситуацию. Ведь приток в города на фабрики массы вчерашних крестьян при низком культурном уровне большей части населения и бесправие перед произволом хозяев и властей порождали новый городской слой — бесшабашных «фабричных». В старом промышленном районе — селе Иванове графов Шереметевых — управляющие уже в начале XIX столетия отметили, «что народ фабришной, то и обращаются более в гульбе и пьянстве, что довольно видно… Не точию мущины, но и девки ходят вместе везде и сколько им угодно, смешавшись с мущинами, ночью и поют песни»{35}. «Шум, крик и разудалые песни еще более усилились. К колоколу подвезли новых питий… Гулянье было в полном разгаре. Фабричные щеголихи, обнявшись, расхаживали гурьбами, распевая во все горло веселые песни. Подгулявшие мастеровые, с гармонью в руках и с красным платком на шее, бесцеремонно с ними заигрывали… Но что делалось на качелях и в соседних ресторанах, на коньках и в питейных заведениях — описать невозможно. Одним словом, веселье было одуряющим. И, Боже, сколько было выпито вина и пива! Сколько выпущено острот, язвительных и милых! Перетоптано пчел и перебито посуды!» — эту словесную картину народного гулянья оставил художник-передвижник В. Г. Перов{36}.
За этим весельем стояла драма быстрого «раскрестьянивания», когда перебравшийся в город мужик быстро приобщался к не самым лучшим достижениям цивилизации. Иллюстрацией могут служить картины В. Е. Маковского «В харчевне», «Не пущу!» и особенно «На бульваре» (1887 г.): видно, что подвыпивший мастеровой и его приехавшая из деревни жена — уже совершенно чужие люди. Глеб Успенский показал в очерках «Власть земли» такое «коренное расстройство» крестьянского быта на примере поденщика Ивана Босых, получившего «городскую работу» на железнодорожном вокзале и приобщившегося к новому образу жизни: «Как позабыл крестьянствовать, от труда крестьянского освободился, стал на воле жить, так и деньги-то мне стали все одно что щепки… Только и думаешь, куда бы девать, и кроме как кабака, ничего не придумаешь». Статистические исследования бюджетов крестьян и горожан подтверждали наблюдения писателя: «При переходе крестьян-земледельцев в ряды промышленно-городского пролетариата расход их на алкоголь возрастает в большее число раз, чем возрастает при этом переходе общая сумма их дохода»{37}.
Но безземелье выталкивало в города все новые массы крестьян, часто не находивших там себе работы — спрос на рабочую силу в промышленности постоянно рос, но все же не такими темпами. В конце XIX столетия русская литература и периодика описывают новый социальный тип — «босяка», воспетого молодым Горьким. В среду обитателей городских трущоб попадали не только бывшие крестьяне, но и выходцы из других сословий, не нашедшие своего места в новых условиях: купцы, интеллигенты, дворяне, священники — все те, кто собрался в ночлежке в горьковской пьесе «На дне».
Для этих слоев, как и для массы малоквалифицированных рабочих, водка переходила в разряд обычных, ежедневных продуктов.
Время некуда девать,
никакой отрады.
Не дано просвета знать —
значит, выпить надо, —
пели петербургские рабочие фабрики «Треугольник». А приходившие на временные заработки в город уносили домой по окончании сезона невеселые припевки:
Четвертная — мать родная,
Полуштоф — отец родной,
Сороковочка — сестрица
Научила водку пить,
Научила водку пить,
Из Питера домой ходить.
Выбиться в люди было трудно — куда легче дождаться следовавшего за тяжелой работой праздника, чтобы отдохнуть. Но для многих этот праздник начинался и заканчивался в кабаке:
День и ночь он работает,
Ровно в каторге всегда.
Придет праздник воскресения —
Уж шахтер до света пьян.
Жене такого работяги оставалось только надеяться на лучшую долю для детей, напевая им колыбельную:
Когда большой подрастешь,
Ты на фабрику пойдешь.
Там ты будешь работать,
Будешь денежки давать.
Работать надо без конца…
Ты не будь, сынок, в отца.
Он кувалдой день-ночь бьет,
Как получит, все пропьет.
Отец денежки пропьет,
Домой с песнями придет.
Песни пьяные поет,
Нам покою не дает.
14—16-часовой рабочий день, постоянное переутомление, плохое питание, неуверенность в завтрашнем дне — все это было характерно для работников многочисленных мелких мастерских с меньшей, по сравнению с квалифицированными рабочими крупных предприятий, оплатой труда. Именно в этой среде петербургских мастеровых врачи сталкивались с самым тяжелым, запойным пьянством: «Нам не очень редко попадались лица, которым в день выпить 1—2 бутылки водки нипочем — и они даже за трезвых и степенных людей слывут… Другие работают всю неделю, не беря в рот ни одной капли водки; но зато утро праздника — они пьяны. Третьи месяцами в рот водки не берут, но если запьют, то обыкновенно допиваются до "белой горячки"»{38}. Наиболее «отличавшимися» в этом смысле профессиями были сапожники и столяры.
В городской среде быстрее входили в моду шумные застолья до «восторженного состояния» по любому поводу. Старинные обряды стали приобретать не свойственный им ранее «алкогольный» оттенок — например, обычай «пропивать» невесту. В этом же кругу с середины XIX века становятся популярными и входят в постоянный репертуар песни вроде:
Раз из трактира иду я к себе,
Улица пьяною кажется мне.
Левая, правая где сторона,
Улица, улица, как ты пьяна!
В деревне ситуация была иной. Новосильский помещик Г. Мясоедов, характеризуя тульскую деревню середины столетия, заявлял: «В черном народе пьянство чрезмерно развитым назвать нельзя и можно безошибочно положить, что на 100 человек есть десять вовсе не пьющих, 70 пьющих только на чужой счет или по случаю, и один такой, который готов пропить с себя последнюю рубаху, особенно в тех селениях, где нет питейных домов»{39}.
Даже в XX веке старики-крестьяне вспоминали, что в годы их молодости выпивка в будний день была из ряда вон выходящим событием; в гостях принято было пить маленькими рюмочками (а не гранеными стаканами) и только по предложению хозяина. Общинный и семейный контроль воспитывал традиционную внутреннюю культуру крестьянина и вводил употребление спиртного в рамки «степенного» поведения, где вино являлось одним из атрибутов общения, а никак не его целью. «Отец и два соседа три вечера пили четушку водки, разговоров было очень много» — именно так вспоминали об ушедших традициях вятские колхозники; речь при этом шла не о глубокой старине, а о довоенной деревне{40}.
С древности до XIX столетия дожили в русской деревне коллективные братчины-«кануны», с которыми тщетно боролись церковные власти, требуя, «чтоб канонов и братчин отнюдь не было». Накануне праздничного дня созывали сходку, посвященную организации праздника. «Общество» устанавливало цену на хлеб, который предстояло собрать для пиршества, при помощи «торгов» между желающими его купить. Здесь же «сходились ценою» на водку с местным шинкарем и «назначали двух бедных крестьян для того, чтобы те крестьяне просили у жителей на Божью свечу». Специально выделенный человек — «бращик» занимался припасами. Два крестьянина надевали на себя по большому мешку через плечо и обходили все дома селения, говоря: «Звал бращик и староста на Божью свечу». Хозяин, получивший приглашение, вручал посланцу ковригу хлеба, а сам с зерном, количество которого каждый определял по своему желанию, отправлялся «на свечу» в дом, где бращик делал сбор. Отдав зерно и «отбив несколько поклонов перед угодниками Божьими», он садился на лавку, а бращик угощал его. Общинные свеча и иконы хранились поочередно в каждом доме в течение года. В день праздника утром снова собирались домохозяева, приезжал священник, служил молебен; затем свечу переносили в очередной дом. После этого начиналось угощение. Водка на таких праздниках появилась только после введения акциза, а «в прошедшие времена» варили мед или пиво.
Общинные трапезы-кануны в северных губерниях и в Сибири посвящались Николаю Чудотворцу, великомученику Георгию, Илье-пророку, Иоанну Предтече, Флору и Лавру и другим святым. Современники отмечали, что «празднование канунов в деревнях установлено с давних времен по обетам, данным предками в бедственные у них времена, и в память чрезвычайных случаев или происшествий: мора людей, падежа скота, необыкновенного нашествия медведей, волков или других хищных зверей, ужасных пожаров, гибельных ураганов, совершенного побития хлебов».
Празднество по коллективному обету происходило вблизи деревенской церкви, а по личному — во дворе владельца жертвенного животного. Из церкви приносились иконы, и совершалось богослужение, после чего все садились за общий стол: ели, пили пиво, устраивали хоровод или с песнями шли по деревне, заходя во все дома, чтобы попить пива. Среди взрослых мужчин практически не было непьющих; но не было и горьких пьяниц, потому что выпивка на празднике была делом публичным{41}.
Как и за триста лет до этого, «гуляли» преимущественно осенью и зимой, после уборки урожая; в страду потребление падало. Систематический упорный труд земледельца не допускал постоянной выпивки; но уж по праздникам, на ярмарке или на городском торгу, да еще в хороший урожайный год можно было отвести душу. Картины таких шумных празднеств вполне могли внушить заезжим иностранцам представления о повальном пьянстве народа; на деле их участники после тяжелого похмелья возвращались к повседневному напряженному труду и длительному воздержанию от спиртного. Опытный помещик А. Н. Энгельгардт, обосновавшись в своем смоленском имении, был немало удивлен трезвостью окрестных крестьян, составлявшей разительный контраст привычкам городских обитателей. «Такие пьяницы, — писал он, — которых встречаем между фабричными, дворовыми, отставными солдатами, писарями, чиновниками, помещиками, спившимися и опустившимися до последней степени, между крестьянами — людьми, находящимися в работе и движении на воздухе — весьма редки»{42}.
Деревенские праздничные застолья проходили мирно, и употребляли крестьяне до поры напитки домашнего производства: в праздники — сыченый мед (медовуху), брагу и пиво; покупное вино пили реже. Ситуация стала меняться по мере постепенного разложения патриархального уклада жизни. Утверждению кабака в деревенском быту способствовали и ликвидация после крестьянской реформы помещичьей опеки, и объявленная в 1863 году свобода торговли водкой. «Народ, почуя свободу, упивался и волей, и вином», — вспоминал об этом времени бывший крепостной, ставший волостным старшиной{43}.
Деревенский кабак или трактир «с продажей крепких напитков распивочно и на вынос и подачей чая парами» оставался единственным легальным средоточием общественной жизни на российских просторах. «В казенных селениях запрещаются перед питейными домами всякого рода сборища», — не допускал открытых многолюдных собраний «Сельский полицейский устав» 1839 года, но не препятствовал «сборищу» тут же перебраться внутрь кабака.
В конце XIX века предприниматель и этнограф князь Вячеслав Тенишев разослал по 23 центральным губерниям Российской империи обширную анкету, один из вопросов которой звучал: «Трактир. Постоялый двор. Роль этих заведений как общественных собраний крестьян. Как собираются крестьяне в трактир или пристанище? Какие там ведут преимущественно разговоры?» Полученные ответы показали, что сельский трактир или кабак являлся самым значительным после церкви общественным помещением в деревне. Где, как не в трактире, могли встретиться крестьяне и другие местные жители, чтобы обсудить важные для своей деревни или всей волости проблемы — скажем, цены на овес? Здесь встречались, отмечали знаменательные в жизни «мира» события, спорили. Здесь нередко можно было найти деревенское начальство и уважаемых людей: церковного старосту, старшину, волостного писаря; встретив знакомых городских купцов, расспросить о событиях в столицах или обсудить, как ловчее противиться действиям вымогателя-чиновника или помещика. Кабак был клубом, где можно было отдохнуть от повседневных тягот под задорную музыку:
Ах ты сукин сын, камаринский мужик!
Ты куда это вдоль улицы бежишь?
А бегу я для похмелки в кабачок,
Без похмелки жить не может мужичок!
В кабаке столбом веселье и содом.
Разгулялся, расплясался пьяный дом!
У кого бренчат за пазухой гроши,
Эй, пляши, пляши, пляши, пляши, пляши!
В развеселом, в разгуляе кабаке
Мужичок несется в пьяном трепаке.
То подскочит, то согнется в три дуги,
Истоптал свои смазные сапоги!
Кабак же служил биржей, где совершались торговые сделки, а по субботам и в базарные дни распивали «литки», то есть обмывали удачные покупки и продажи на базаре. Волостные власти опрашивали в кабаке свидетелей, если дело доходило до серьезной стычки или преступления. При этом крестьянская община, достаточно жестко контролировавшая своих членов, снимала с себя ответственность за их поведение в кабаке: там можно было расправиться с обидчиком (особенно чужаком) или оскорбить «начальство», что было недопустимо на сходе или просто на улице. Жалобщику в таких случаях отвечали: «Хорошие люди в кабак не ходят, там всякое бывает, там и чинов нет; на улице бы тебя никто не тронул!»
Здесь же узнавали новости — в XIX веке в деревню уже доходила печатная продукция; мужики собирались в трактире вокруг грамотного «читальщика» и сообща толковали государственные указы и манифесты с точки зрения своих интересов. Запретить такую «гласность» правительство уже не могло, и министр внутренних дел Александра II П. А. Валуев даже начал выпускать в 1862 году официальную газету «Северная почта», которую надлежало распространять «в трактирах, кофейных домах и другого рода подобных заведениях», чтобы пропагандировать официальное толкование крестьянской реформы 1861 года{44}.
Современный американский историк А. Кимбалл полагает, что кабак «представлял провинциальное лицо новой русской общественности как части более широкого пласта гражданского общества на ранней стадии его формирования»{45}. К сожалению, процесс создания провинциального гражданского общества надолго остановился на этой «кабацкой» стадии при недостаточном развитии сети школ, больниц, клубов, редакций газет и прочих общественных мест.
Власть молчаливо признавала такую «кабацкую демократию», но, в свою очередь, старалась использовать питейные традиции для поддержания нерушимого единства государя и подданных. Государственные торжества, как и прежде, сопровождались угощением от имени государя-батюшки. В маленьком городе Опочке Псковской губернии коронация Николая I была отпразднована церковной службой и проповедью, после чего «в магистрате было все купечество и мещанство угощено лучшим образом, а для черни и инвалидной команды была выставлена неисчерпаемая кадь с вином, и всем совершенно давали пить по хорошему стакану, и тоже закуска, состоящая из ситников и сельдей. Разгулявшись, начали пить без запрещения сами, кто сколько хотел, отчего двое из мещан в тот же день умерли, а многих очень едва могли привесть в чувство и обратить к жизни»{46}. А в начале следующего царствования торжественный прием в Москве героев обороны Севастополя, организованный крупнейшим откупщиком В. А. Кокоревым, включал в себя трехдневное бесплатное угощение моряков во всех заведениях.
Вслед за властями — но с куда меньшим успехом — питейные традиции пытались использовать и революционеры. Декабристы стремились возродить патриотический дух и, вопреки моде на европейскую кухню в столичных ресторациях, собирались в квартире поэта Кондратия Рылеева на «русские завтраки», состоявшие «из графина очищенного русского вина, нескольких кочней кислой капусты и ржаного хлеба»{47}. В решающий момент 14 декабря 1825 года молодые офицеры-заговорщики сумели вывести войска на площадь, не открывая им истинных целей восстания: «Солдаты были в пол-пьяна и бодро покрикивали "Ура! Константина!" — отмечал очевидец. Но привлечь на свою сторону столичные низы — собравшихся на площади рабочих, приказчиков, дворовых — традиционными, опробованными в эпоху дворцовых переворотов средствами руководители восстания так и не решились.
Люди из толпы требовали у них оружия: «Мы вам весь Петербург в полчаса вверх дном перевернем!» — но лидеры движения как раз любой ценой хотели избежать грабежа и насилия. Это хорошо понимали и власти, даже находясь в состоянии растерянности. Не случайно единственным распоряжением правительства накануне восстания был запрет открывать 14 декабря кабаки. Вожди восстания на юге столкнулись с той же проблемой: солдаты поднятого ими Черниговского полка, заняв местечки Васильков и Мотовиловку опустошили местные шинки и приступили к грабежу евреев, так что С. И. Муравьеву-Апостолу и М. П. Бестужеву-Рюмину стоило большого труда их успокоить и восстановить относительную дисциплину{48}.
Пятьдесят лет спустя новое поколение российских революционеров само пошло «в народ» с уверенностью в повсеместной готовности крестьян подняться на борьбу. Агитировать старались на ярмарках, в крестьянских избах и даже в кабаках, где сам историк кабацкого дела И. Г. Прыжов советовал студентам Петровской академии искать социальных мстителей. Но из «хождения» по харчевням и ночлежкам ничего не вышло. Один из его участников, студент Ф. Ф. Рипман рассказывал: «Когда я вошел туда, со мною чуть не сделался обморок при виде той грязи, физической и нравственной, которая господствовала в этом вертепе. Если бы не водка, которой я выпил, я бы упал. Я в первый раз просидел там недолго; потом еще несколько раз приходил, и с каждым разом впечатление, производимое на меня этим местом, делалось тяжелее и тяжелее. Дело дошло до того, что здоровье мое начало портиться, что было замечено Прыжовым и некоторыми товарищами моими. Вследствие этих обстоятельств я вскоре совсем прекратил посещение этих мест». Другие пропагандисты посещали общежития фабричных, солдатские казармы и кабаки — с тем же результатом{49}.
Даже с помощью «косушки» растолковать крестьянам идею социалистического переустройства общества — «что богатых и знатных не должно быть и что все должны быть равны» — не удавалось. Молодые интеллигенты оставались в глазах мужиков «господами», и многие из них впервые почувствовали «разделяющую стену между нашим братом и народом». Они призывали выступить против угнетателей, а в ответ слышали, что «народ сам виноват», поскольку «все поголовно пьяницы и забыли Бога». «Пробовал я возражать, указывал на то, что, наоборот, самое пьянство порождается их обездоленным положением и цыганской бездомной жизнью, — вспоминал об опыте своей пропаганды в плотницкой артели А. О. Лукашевич, — но в ответ получал общие фразы вроде того, что "кабы не вино, можно бы еще жить"»{50}.
Но жить без вина уже никак не выходило. Дешевая выпивка, соответствующие нравы и развлечения все более вторгались в крестьянскую жизнь. Именно питейные заведения становятся в поэме Некрасова центром праздника, где утолялась «жажда православная». Весельем была охвачена вся округа — героям поэмы даже показалось, что и «церковь старую с высокой колокольнею» «шатнуло раз-другой». Завершался праздник обыкновенно:
По всей по той дороженьке
И по окольным тропочкам,
Докуда глаз хватал,
Ползли, лежали, ехали,
Барахталися пьяные
И стоном стон стоял!
Пресса с сожалением констатировала возрастание, при прежней нищете, трат на водку в крестьянском бюджете и разрушительное влияние пьянства на деревню. Случалось, что при содействии кабатчиков «большая часть обильного урожая или значительно пострадала, или совершенно погибла под ранним снегом, единственно благодаря нашим осенним престольным праздникам… и вследствие восьмидневного беспробудного пьяного празднования дня преподобного Сергия». Отмечалось и увеличение количества пьющих, в том числе среди женщин и подростков{51}.
Расслоение деревни приводило в кабак богатеев и бедноту как наиболее связанных с рынком и сторонними заработками. Социологические исследования начала XX века убеждали: крестьянин-середняк в большей степени сохраняет традиционный уклад хозяйствования и быта, пьет умеренно, поскольку «всегда счет деньгам держит и больше известной доли своего бюджета не пропьет». Зато деревенские богатеи и бедняки стали пить чаще и больше, хотя по разным причинам и в разной манере. «Богатых не видно, они берут вино четвертями и пьют в своих домах. А бедный у винной лавки — без закуски вино-то продают и стакана не дадут. Поневоле всякий будет пьяница, если пьет из горлышка», — пояснял разницу один из опрошенных мужиков{52}. Для людей, «выламывавшихся» из условий привычного крестьянского существования, водка быстро становилась обычным продуктом. Теперь даже самые бедные семьи, обходившиеся без своего мяса, молока, овощей, все же находили средства на очередную «косушку» или «сороковку», независимо от урожая и прочих доходов: «Какой завтра праздник? — Иван-бражник».
К водке приучала мужика и армия. В сухопутных войсках в военное время строевым солдатам отпускалась чарка водки три раза в неделю, нестроевым — дважды. В мирное время казенных чарок было не менее 15 в год: царские дни, Рождество, Пасха, полковой праздник, батальонный, ротный и так далее. Кроме казенной чарки, допускалась выдача водки, когда это «необходимо для поддержания здоровья нижних чинов» — например, во время ненастной погоды, военных походов. Начальники частей могли также на собственные деньги или на средства части выдавать солдатам водку после учений, удачных смотров и стрельб. В лагерях и на маневрах число таких чарок было значительным — считалось, что они придают солдату храбрость и подкрепляют силы в походе. Введение всеобщей воинской повинности не изменило ситуацию, тем более что спиртное по-прежнему полагалось к выдаче от казны: матросы ежедневно получали чарку во время плавания, а солдаты, по положению о ротном хозяйстве 1878 года, не менее девяти раз в год по праздникам, а сверх того — по усмотрению начальства в качестве поощрения за успешное проведение учений или смотров.
Торжественно отмечались в армии — за счет офицеров — полковые или эскадронные праздники, временно разряжавшие атмосферу муштры и кастовой отчужденности офицерского корпуса от «нижних чинов». «Празднество начиналось с молебна в казармах в присутствии командира полка и всех свободных офицеров полка. Помолившись и прослушав многолетие, приступали к выпивке, для чего переходили в эскадронную столовую. Там были уже для солдат расставлены покоем столы, устланные чистыми скатертями и ломившиеся от закусок. В углу на особом столе стояли ведра с водкой. В комнате рядом накрывался особый стол для господ офицеров. Когда солдаты занимали свои места, выпивку открывал сам генерал. Он подходил к столу с водкой, где вахмистр наливал ему стопочку, черпая водку половником из ведра. "Ну, ребята, поздравляю вас с вашим праздником от души и до дна пью за ваше здоровье!" — бравым баритоном провозглашал генерал и, картинно осенив себя по-мужицки широким крестным знамением, лихо опрокидывал стопку. "Покорнейше благодарим, ваше превосходительство!" — степенно отвечали солдаты. После генерала ту же процедуру проделывали по очереди все присутствующие офицеры, начиная от старшего и кончая младшим. На этом кончалась официальная часть, после которой все садились, и тут уже каждый безо всякого стеснения принимался жрать и пить в полное свое удовольствие. Офицеры пили шампанское, солдаты — водку и пиво. К концу пиршества выступали песельники, появлялась гармошка и начиналась пляска»{53}.
Казенная чарка, выдававшаяся на параде, в торжественной обстановке, выпивалась обычно залпом, без закуски. Непьющий солдат мог отказаться от чарки и получить за нее вознаграждение, равное стоимости винной порции. Как правило, отказов было мало, потому что выдача денег производилась на месте и задерживала раздачу водки, за что «трезвенники» получали от товарищей немало насмешек. Приобретенные на службе «питейные» традиции оказывались прочными. Даже отборные ветераны, георгиевские кавалеры роты дворцовых гренадеров не могли удержаться от «злоупотреблений», и их приходилось исключать с почетной службы «на собственное пропитание»{54}.
К концу столетия кабак уже воспринимался интеллигентами как символ России:
Нет, иду я в путь никем не званый,
И земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.
Запою ли про свою удачу,
Как я молодость сгубил в хмелю…
Над печалью нив твоих заплачу,
Твой простор навеки полюблю.