… И не «весьма важные»
… И не «весьма важные»
Однако дела о кражах при дворе либо по обвинениям в шпионаже или заговоре были редкостью, даже несмотря на старания доносителей.
Капрал Измайловского полка Дмитрий Секерин, конвоировавший очередную партию арестантов Тайной канцелярии, усмотрел «бунт» в действиях ямщиков Тосненского яма во главе с их старостой Гаврилой Кондюриным, якобы швырнувшим казенную подорожную в грязь. Обращение к новгородским властям результата не дало, поскольку строптивых ямщиков взяла под защиту Ямская канцелярия – виновные в непочтительном отношении к государственным бумагам даже не были арестованы, а «жили на свободе». Однако на следствии быстро выяснилось, что на станции просто не оказалось затребованных капралом лошадей для перевозки колодников. Разбушевавшийся Секерин «Костюрина бил палкою в беспамятстве», ямщики «с дубьем» заступились за своего старосту, и в потасовке кто-то обронил подорожную. В общем, виновных не нашлось; но Ушаков не упустил случая внушить уважение к своему учреждению – объявил выговор секретарю Ямской конторы Семену Черкасову за попустительство подведомственным ямщикам.
Надо сказать, что вольные ямщики чинопочитанием не отличались и могли послать подальше не только гвардейского сержанта, но и иностранного дипломата – например австрийского гоф-камер-советника фон Гартунга. «Немец» тоже требовал лошадей и грозил пожаловаться государыне, на что грубый ямщик Борис Панкратов ему ответил: «Сколько тебя, столько государыни боюся». Гартунг, на беду ямщика, знал русский язык, и тому на допросе не удалось отговориться: дескать, глупый иноземец человеческим языком не владеет, а потому «и слышать де от него оных слов невозможно».[690]
В 1732 году так же, как в иные времена, органы политического сыска не испытывали недостатка в доносчиках. Пожалуй, одним из самых неприятных представителей этого типа личности оказался дворянин Новгородского архиерейского дома Иван Рябинин. Он и сам не ладил с законом, поскольку был уличен в махинациях с «рекрутскими деньгами», попался на провозе трех ведер «корчемного» вина и угодил под стражу за совершенное его крепостными убийство в драке его двоюродного брата. Находясь в заключении в Новоладожской воеводской канцелярии, Рябинин выдал серию из 16 доносов. Новоладожского «таможенного ларечного» Василия Назанцева он обличил в краже казны; канцеляриста Фотия Крылова – в оскорблении почтенного учреждения. «Я де хочу воеводскую канцелярию блудно делать!» – якобы кричал подгулявший приказный. Новгородских дворян братьев Ушаковых, Нееловых, Луку Сназина и Андрея Тяполкина, жившего с ним в одной усадьбе, Рябинин обвинил в неявке на смотр и учинении «всяких непотребств», о которых собирался поведать отдельно. Помещице Агафье Ушаковой он припомнил ее дерзкую фразу: «Я де сама государыня, и никого де я не опасна». Не забыл он и про крестьян Тимофея Рябинина и Гаврилу Клементьева, будто бы распространявших при нем подрывные рассуждения о престолонаследии: «Ныне де проявился новый царь, а государыне императрице де на царстве не быть». Доносы вызвали затянувшийся розыск, в результате которого «важности к следствию Тайной канцелярии не явилось», а сам доносчик угодил под кнут.[691]
Остальные же доносители такими склочными характерами не обладали, да и настоящих «бунтов» в 1732 году не наблюдалось. Пожалуй, только крестьяне одного из «погостов», принадлежавших цесаревне Елизавете, отказались исполнить распоряжение ее вотчинной канцелярии – заплатить оброчные деньги «за прошлые годы». Смутьяны во главе со старостой Яковом Яковлевым сначала «выслали» из села подьячего с указом, а потом выгнали явившихся сержанта и трех солдат – куда тем было тягаться с 300 рассерженными мужиками. Крестьяне «учинили бунт» да еще похвалялись, что «не покорятся и полку». Преступление было налицо; но тут сказалась слабая сторона организации сыска – Тайная канцелярия для усмирения бунтовщиков сил не имела и могла только требовать от Новгородской губернской канцелярии арестовать старосту и других «заводчиков». Схваченные же случайно три мужика вели себя в традициях крестьянских «бунтов»: отговаривались тем, что ничего не знали, во время событий были «в отлучке» и никаких «противных слов не говаривали».
Обычными поводами для доносов стали «небытие» у проходившей в декабре 1731 года новой присяги людей «разных чинов» и предосудительное поведение забывавших о своих обязанностях святых отцов. К примеру, отставной поручик Федосей Кутузов усмотрел, что соседский дворянский сын Иван Матюшкин не исполнил гражданского долга – и 17-летний недоросль был тут же призван к ответу. На допросе он повинился, оправдываясь «несознанием своим» по причине «меленколичной болезни».[692] Кажется, ему поверили – так же, как исполненному ведомственной гордости прапорщику инженерного корпуса Владимиру фон Тирену. Обвиненный воеводой Колы в нежелании присягать прапорщик заявил, что лишь не признал над собой власти какого-то «штатского» воеводы, и требовал прислать текст присяги «по команде», то есть из Канцелярии главной артиллерии и фортификации.[693]
Пожилому «царедворцу» Василию Мельгунову так легко отделаться не удалось, хотя он представил целый набор оправданий отсутствия на присяге: сначала он был злодейски избит (вместе с «неведомыми воровскими людьми») солдатами местного батальона, затем ему досталось от рукоприкладства полковника Федора Норова; потом он должен был скрываться в доме сестры на Белоозере от угрозы «смертного убивства» со стороны своего дворового Федора Иванова. Однако у Ушакова работали люди опытные, и обилие смягчающих обстоятельств, видимо, вызвало у них подозрения. Выяснилось, что полковник действительно Мельгунова побил, но на Белоозеро тот не ездил и солдатами поколочен не был. За вранье «царедворец» отведал плетей, после чего был приведен к присяге.
Не поверил Ушаков и отставному прапорщику лейб-регимента Аверкию Козловскому, чистосердечно признавшемуся в «небытии у присяги» по болезни. Андрей Иванович приказал «взять» ослушника к розыску, и опять интуиция его не подвела: выяснилось, что «тяжелобольной» Козловский, будучи не в силах явиться для принятия присяги и посетить «свою» Белозерскую воеводскую канцелярию, отправился за 400 верст в Галицкий уезд да еще и объявил о своем проступке «спустя многое время». За это он получил заслуженные батоги, после чего был приведен к присяге.[694]
Ушаков не спускал и обычной российской расхлябанности в столь важных делах. Солдат Новгородского гарнизона Сергей Бурлов собирался подать донос на неприсяжную компанию – новгородского дворянина Фомы Бундова с сыном Трофимом и племянником Иваном Ближенковым; но по дороге доносчик так расслабился, что спьяна донос «разодрал», а потом заехал в дом… обвиняемого им Бундова, чтобы там бумагу поправить и «припечатать»! Как ни уверял солдатик, что подследственные ни о чем не догадались (скорее всего, по причине неграмотности и всё того же пьянства), ему пришлось первому отведать плетей.[695]
Отцы духовные и подавно не являли пастве образцы христианских добродетелей; благонамеренные обыватели подавали доношения на попов, не совершавших вовремя молебнов и не поминавших имени императрицы. Батюшки оправдывались «сущей простотой», извинительным «беспамятным» пьянством и неизвинительным участием в сельских работах. Тюменского протопопа Дмитрия Васильева за то, что забыл – в трезвом виде! – совершить молебен в день коронации императрицы, лишили сана, высекли кнутом и отправили навечно в монастырь.[696]
Помимо «присяжных» дел в Тайную канцелярию попадали доношения по самым разным случаям и из разных слоев общества. Так, почти одновременно поступил донос на генерала Василия Вяземского, отказавшегося выпить за здоровье герцогини Екатерины Иоанновны (дело «не следовалось», не будучи признано важным, да и сестру свою Анна не очень жаловала), и на нищих Федоровской богадельни от их собрата, донельзя оскорбленного произнесенными в перебранке по его адресу словами «чернокнижник» и «еретик». Тихвинский посадский Мартемьян Калашников отчего-то обозвал соседа «царственным вором и хищником»; на следствии же не мог объяснить причину и только повторял, что оговорился – хотел сказать «хищником интереса и вором».[697]
Отличиться в государственном радении спешили и молодые, и старые. Почтенный коллежский асессор Коммерц-коллегии Игнатий Рудаковский не поленился обвинить в оскорблении величества простого адмиралтейского столяра, заявившего, что будет жаловаться на обиды самой «Анне Ивановне», не указав надлежащего титула. 13-летний ученик Академии наук Савка Никитин донес на караульного солдата, укравшего стаканы из адмиралтейского «гофшпиталя», – какое-никакое, а все же государственное имущество.[698]
Беспечный матрос Парфен Фролов на исповеди у попа «морского полкового двора» Ивана Иванова покаялся в неприличном «греховном помысле» об… императрице Анне Иоанновне. Батюшка немедленно донес куда следует, и морячок получил плетей и три года каторги за то, что «мыслил непристойно».[699]
Канцеляристы «Низового корпуса» Алексей Попов и Андрей Пырьев, несшие тяготы службы в новозавоеванных персидских провинциях на гиблом южном берегу Каспийского моря, не придумали лучшего, чем состряпать донос на жену «студента» Алексея Протасова (вероятно, их коллеги, более удачливого по службе), обвинив ее в оскорблении «превысокой чести ее императорского величества». По словам доносителей, Вера Протасова якобы заявила: «У нас во дворце то как сама, так и все бляди». Однако поставленной цели – «отбыть из Гиляни» – доносчики не добились. Следствие сразу выяснило, что сами они – «люди подозрительные»: служат плохо, «пьют безобразно», а посланного на переговоры П. П. Шафирова «бранили всякими ругательными словами». После проведенных на месте «трех застенков» Пырьев сознался в оговоре. Тем не менее их информация была получена Ушаковым и Анной Иоанновной, и обоих доносителей в апреле 1732 года приказано было пытать вновь. Оба показали, что их «побуждал и наставливал» к доносу подполковник Лев Брюхов. Вытребованный в Петербург офицер по дороге умер в Баку, а неудачливые канцеляристы по решению военного суда были казнены на площади иранского города Решта.[700]
Порой жажда мести или славы заставляла доносчиков совершать даже дурно пахнувшие, в буквальном смысле, поступки. Октябрьским утром 1732 года на дворе Максаковского Преображенского монастыря объявился торжествующий иеродьякон Самуил Ломиковский. «Вышед из нужника», ученый монах держал в руках две «картки, помаранные гноем человеческим, на которых написано было рукою его, Ломиковского, сугубая эктения, по которой де воспоминается титул ее императорского величества и ее величества фамилии, а признавает он, Ломиковский, что теми картками в нужнике подтирался помянутой иеромонах Лаврентий» – старинный «злейший друг» иеродьякона Лаврентий Петров. В допросе перед духовными властями доноситель подробно рассказал об устройстве монастырских отхожих мест и описал, «как он, Ломиковской, был в нужнике, в которой де ходят из дву келей одними сенми: из одной он, Ломиковской, со иеродиаконом Иоасафом; из другой означенный иеромонах Лаврентий, духовник Варфоломей да иеромонах Феодосий». Найдя те самые «картки», он сразу догадался, чьих рук (и иных частей тела) было дело, так как видел, как именно Лаврентий указанное отхожее место посещал, «а те картки были свежепомаранные». Надо было очень постараться, чтобы узреть злополучные «картки» в выгребной яме и вытащить их оттуда. Торжествующий иеродьякон продемонстрировал инокам-соседям ароматные доказательства преступления.
О ссоре с Петровым сам Ломиковский рассказал вполне простодушно: «То де поссорятся они и прощаютца, и в пьянстве де он, Лаврентий, досадит ему, Ломиковскому, каким укорительным словом, то де и подерутца». В этой драме иеродьякон решил, наконец, поставить точку – сжить врага со света любой ценой. «Я де знаю, как донесу; то де мне кнут, а тебе голова долой!» – кричал он. Но его угрозы не сбылись – Петров наглухо «заперся» в совершении преступления, а доказать именно его вину в осквернении выисканных в клозете «карток» Ломиковский не смог, ибо его оппонент не был уличен непосредственно в процессе их преступного употребления. Для доносчика вендетта закончилась печально – он был лишен сана, выпорот кнутом и сослан «в Сибирь на серебреные заводы в работу вечно». Свидетельством непримиримой вражды осталось дело «о подтирке зада указом с титулом ее императорского величества».[701]
Неудача постигла самого Феофана Прокоповича, выступившего не только доносителем, но и своего рода добровольным помощником Тайной канцелярии, используя для этого свои полномочия новгородского архиепископа. 15 октября он обратился с личным письмом к «превосходительнейшему господину генералу» и «милостивому благодетелю» Ушакову о передаче в ведение последнего очередного арестанта, указав причину задержания: «В недавних числах усмотрел я некоего человека, еще не старого, который разные церкви обходя, лице на себе являл якобы шпиневатое, а мне остро в очи приглядывался; а с платья весьма худого и необычного казался, что если он не церковный причетник, то никакова иного чина. Был же на нем и вид якобы некоего, или прямого, или притворного юродства, что из шатких его движений виделось. Пришло мне на мысль, не служитель ли он известного мятежесловия, и по силе синодального о таковых по церквам являемых шатунах определения приказал я взять его в синодальную канцелярию и допросить: кто, откуду и зачем и о прочих обстоятельствах, ис которых мощно бы мне рассудить, приличен ли он или ни к известному воровству. И из допросных его речей не показалось известно, что он таков, однако же и не без подозрения. Но понеже он в ответах заговорил некие речи, к Тайной канцелярии прислушающие, а наедине с одним приказным произнесл нечто и зело чюдное, хотя, по моему мнению, ложное, того ради болше не допрашивать, но к превосходительству вашему его и его речи отправить надлежало, что при сем и исполняю».[702]
Ох и умен был «доброжелательный богомолец», прослывший одним из самых просвещенных людей той эпохи. В коротеньком письме он сумел и подчеркнуть свои особые отношения с сыском, и продемонстрировать готовность лично выявлять по столичным храмам подозрительно одетых и «остро глядящих» людей, и тут же попытался притянуть схваченного бродягу к «известному мятежесловию» (описанному выше делу своего врага Маркелла Родышевского и «подметных» памфлетов). Правда, вторгаясь в полномочия Ушакова, Феофан вовремя остановился, догадливо признавшись: не хватает ему, архиепископу, умения «расколоть» арестанта (который, правда, ничего предосудительного не совершил, но был «не без подозрения»), а потому он почтительно передает его в умелые руки чинов Тайной канцелярии.
Только людям Ушакова тоже ничего обнаружить не удалось, хотя уже на следующий день арестованный был допрошен лично их начальником. Задержанный Феофаном сын типографского работника из Москвы Иван Крылов и вправду был подданным «нерегулярным»: отцовской профессии не выучился (хотя был грамотным и сам подписывал допросные речи), жил «в услужении» у разных людей то в Москве, то в Петербурге и даже был в 1731 году бит кнутом за «дерзновенную» подачу челобитной самой императрице по уголовному делу некоего курского купца. В изъятых бумагах ничего «к важности не было» – разве что свидетельства, что беспутный ярыжка хотел выглядеть более респектабельно, а потому в разговорах хвастался, что оказал важные услуги отечеству, и «дело Долгоруких от него ж, Крылова, началось», и в Тайной канцелярии «по доношению ево, Крылова, якобы трое кажнены», что было обычным враньем. Для порядка бродягу в присутствии Андрея Ивановича вздернули на дыбу, но и после 16 ударов ничего нового он не сказал. 4 ноября был готов приговор: болтуна выпороть кнутом и отправить в Охотск. Не отпускать же на свободу человека – хотя и невиновного, но присланного самим «превосходительства вашего слугой, смиренным Феофаном».
В 1732 году представителей «шляхетства», привлекавшихся к следствию по политическим делам, было пока немного – 5,7 процента от общего количества подследственных (при Петре I – 5,5 процента). Тогда в Тайную канцелярию попали тут же освобожденный секретарь Канцелярии главной артиллерии и фортификации Яков Леванидов, комиссар Придворной конторы Федор Левашов («свобожден без наказания») и ее же секретарь Александр Яковлев, наказанный плетьми и сосланный в Охотск, секретарь Ямской конторы Семен Черкасов, отпущенный с выговором в тот же день. Из военных оказались под следствием генерал Василий Вяземский, умерший по дороге подполковник Астрабадского полка Лев Брюхов и поручик гвардейского Измайловского полка Николай Лопухин (за пьянство и неизвестное нам «непотребство»); более крупных персон и представителей придворной знати среди клиентов Тайной канцелярии мы не встретили.
Зато в сыскные органы добровольно являлись возвышенно настроенные «клиенты». 1 мая 1732 года в петровских традициях (прямо у дворцового караула) объявил «слово и дело» отставной рейтар Василий Несмеянов. В расспросе он заявил о представшем перед ним наяву «старе муже в образе Николая Чудотворца», который наказал Несмеянову основать в Петербурге монастырь с церковью Николая «чюдотворца глухорецкого». Любопытно, что после такого внушения рейтар двинулся не к столичному архиерею или в Синод, а предпочел «сдаться» Тайной канцелярии – видимо, считал ее более богоугодным и эффективным учреждением, чем официальные церковные органы. Однако профессионалы сыска мистики не одобряли и в отношении подобных визионеров были настроены скептически, тем более что сразу (по следам побоев?) усмотрели: объявитель чуда «по виду знатно был розыскиван». После нового «крепкого розыска» Несмеянов 13 мая показал, что святой Николай явился ему не в реальности, а «в сновидении», и допускал причиной загадочного явления наличие не божественной, а «какой неприязной силы». Потом он и вовсе признался, что «чудо» выдумал – и не совсем бескорыстно: хотел, «чтоб ево постригли в монахи». 25 июня был оглашен приговор: кнут, рванье ноздрей и ссылка «в работу вечно» в Рогервик. Что же касается истинных чудес, то подготовленный в Тайной канцелярии указ авторитетно определил: им с подобными подозрительными субъектами «статца никак невозможно».[703]
Порой приходилось разбираться не только с грешными людьми, но и с самой нечистой силой.
В марте 1732 года в Тайную канцелярию с жалобой на запойного мужа обратилась супруга каменщика Канцелярии от строений Ивана Лябзина. Тот стал оправдываться – поневоле запьешь, когда являются к тебе целых «тритцать демонов» и говорят: «Ты Лябзин наш, за тебя на рынке у нас был бой». Для спасения от не поделивших душу каменщика чертей его надолго посадили «под караул», после чего прописали «лечение» кнутом и трудотерапию по месту основной работы[704] – «демоны» не должны были мешать строительству новой столицы.
Однако подобные посетители в Тайной канцелярии были редкостью. Обычной же головной болью ее служащих являлись бесконечные ложные доносы – как правило, бесхитростные и однообразные. В этом смысле наиболее часто отличались нещадно муштруемые и наказываемые солдаты и моряки.
Матрос Емельян Фролов донес на боцмана Варфоломея (должно быть, строгого иноземца), якобы укравшего какую-то «кожу», а оказавшись «под кошками», объявил, что мичман Иван Шокуров произнес некие слова «к поношению чести ее императорского величества». Наказанный за кражу солдат Яков Филимонов, «не стерпя побой», крикнул «государево слово» на капитана Ивана Сурмина; так же при аналогичных обстоятельствах поступил служивый Ямбургского полка Яков Ипатов, обвинивший в «непристойных словах» капитана Клеопина. Еще один солдат, Павел Григорьев, доложил – опять-таки ложно, – что его сослуживец Степан Индюков «разломал кровлю» в квартире солдата Зубова «для кражи платья». А рядовой из Кронштадта Андрей Сапожников и без порки пожелал подвести под политическое обвинение своего капрала Евдокима Ушакова; на следствии он оправдывался всегдашним пьянством.[705] Это лишь несколько имен из длинного ряда заявителей. Привести их все нет возможности; они попадали в Тайную канцелярию едва ли не каждую неделю, да и «дела» их похожи: наказание (или угроза наказания) за конкретный служебный проступок – объявление «ее императорского величества слова и дела» – признание извета ложным на допросе или на пытке. Сложнее понять, что, помимо страха или боли, двигало этими людьми. К сожалению, следователи, как правило, не стремились подробно выяснить мотивы их поступков (поскольку сами «объявления» быстро признавались ложными) и удовлетворялись стандартными формулировками: «с сущей простоты», «не стерпя побой» и, понятное дело, от российского «безмерного пьянства».
Конечно, обычный деревенский житель мог и не ведать о порядке допроса и методах выявления «истины». Но российские служивые принимали присягу и должны были знать Артикул воинский; наконец, в каждом полку наверняка ходили рассказы о наказаниях за подобные поступки. А они были суровыми – например, Емельян Фролов получил тысячу «спицрутен», другим доставалось и того хуже – кнут, «урезание» ноздрей и ссылка в Сибирь или Рогервик на каторжные работы.[706]
Порой даже «истинный» доноситель мог пострадать на всю оставшуюся жизнь. В октябре 1732 года бобыль Иверского монастыря Мирон Петров обвинил дворцового крестьянина Афанасия Федорова. Доставленный для следствия мужик вину не признавал, а после двух пыток «под караулом умре». В такой ситуации доноситель, заявивший, что знает и «доказать может слово и дело», и имевший основания рассчитывать на награду, был признан… виновным и отправлен в Охотск.[707]
Если лжедоносчики действительно хотели «подвести под кнут» злого командира или сослуживца, они должны были быть готовыми терпеть «розыск» и пытку. Но большинство «объявителей» признавались в ложном доносе сразу же, не дожидаясь пытки, или с первой «виски». Упорствовали лишь немногие – например, полковой писарь Иван Немиров, заявивший «слово и дело» на капитана Семена Жукова; в тяжелой ситуации оговоренного офицера выручили свидетели, и до применения к нему пытки следствие не дошло.[708]
Денщику же адмирала Гордона Ивану Крутынину пришлось испытать тогдашние методы выявления истины. В сентябре 1732 года он донес на монастырского крестьянина Никиту Наседкина «в говорении непристойных слов на один» – якобы тот кричал, что фельдмаршал «фон Минихен государыней гнушается». Но обвиненный крестьянин ни в чем не признался. После допроса и очной ставки начальник Тайной канцелярии постановил: «Естли оной Наседкин в тех словах не повинится, то оного Крутынина, подняв на дыбу, расспросить с пристрастием, и ежели оной Крутынин с подъему в том своем показании утвердится, то и означенного крестьянина Никиту Наседкина по тому ж, подняв на дыбу, расспросить с пристрастием». Оба фигуранта выдержали по три «виски», после чего Ушаков вынес решение: «В споре между Насеткиным и Крутыниным более не розыскивать, понеже, как Крутынин с подъему и с трех розысков, так и Насеткин с подъему и с трех розысков всякой утверждается на своем показании и правды, кто из них виновен, не сыскано; только, что Насеткин со вторичного и третьего розысков показал, что разве де он, Насеткин, Крутынину говорил такие слова, что жалуются на фон Миниха солдаты, что их жалованье задерживает, почему видно, что Насеткин означенное затевает, не хотя против показания Крутынина объявить истины, и за то послать его, Насеткина, в Сибирь на серебряные заводы в работу, также и Крутынину свободы учинить не надлежит, понеже в споре с Насеткиным был розыскиван». Таким образом, оба были признаны виноватыми, и 2 сентября 1732 года не «доведший» донос Крутынин отправился в Охотский острог, а Наседкин – на каторгу. По закону его надлежало бы считать «очистившимся»; но он допустил «переменные речи» и таким образом признал, что в разговоре о фельдмаршале участвовал.[709]
Можно предположить, что многие кричали «слово и дело» в отчаянной ситуации – по принципу «хуже не будет». Например, буйный вояка, отставной капрал Иван Мякишев, убивший бывшего игумена Елизарова монастыря Симеона, под следствием заявил «слово и дело» и на самого покойного, и на тогдашнего игумена Виссариона.[710] Виновный в самовольной «отлучке» солдат Астраханского полка Иван Малышев при последовавшем «гонянии спицрутен» выхватил нож и сначала нанес себе рану в «брюхо», а когда оружие отняли – крикнул «слово и дело».[711] А «человек» князя Василия Мещерского Григорий Ветошкин во время «держания его под караулом» за разорение деревень хозяина подал донос на солдата Сугучева, якобы что-то знавшего про «похищение казенного интереса».
Некоторых приводила в застенок неуместная похвальба. В октябре был взят под арест работавший на лесозаготовках для флота бывший крестьянин Федор Ошурков – он в пьяной драке заявил, что ничего не боится, поскольку в Преображенском приказе «розыскиван шесть раз да дважды зжен огнем и потом с того приказу ушел». Мужик и вправду оказался крепким орешком – ему еще в 1727 году проиграл противостояние на следствии матерый доносчик Григорий Левшутин. Будучи схвачен с «воровскими полушками» и обвинен в том, что уговаривал Левшутина не креститься троеперстно, Ошурков ни в чем не признался и выдержал положенные три пытки. Вслед за ним доносчик претерпел эту привычную для него процедуру, подтвердив на ней донос; но на сей раз здоровье не выдержало. Однако и на предсмертной исповеди Левшутин в своих показаниях «утвердился». Следователи вновь взялись за Ошуркова – он был пытан еще трижды, после чего по закону стал «очистившимся» от обвинения и был «свобожден с роспискою». Но в 1732 году Ошурков был признан виновным и отправлен на каторгу.[712]
Другие ударялись в доносительство и вовсе без повода – от безысходности несения тяжкого солдатского или крестьянского ярма, с исконной отечественной надеждой на «авось». «Сила» неправильно истолкованных казенных указов добавляла им сознание собственной значимости, когда – на миг и дорогой ценой – человек с самого общественного «низа» мог почувствовать себя важной фигурой, как загулявший «в отлучке» солдат Савелий Денежка, объявивший «слово и дело» прямо на Невском проспекте, не имея ни на кого зла.[713] Кое-кому действительно так удавалось изменить судьбу не в худшую сторону. Назначенный к порке Мартын Ларионов – крепостной галицкой вотчины лейтенанта флота Тимофея Щербатова – избивать себя «не дался» и крикнул на господ «слово и дело». Доказать вину барина Мартын не смог, но нервы хозяину потрепал изрядно, пока не сознался, что сделал извет «в пьянстве». В итоге лейтенант заявил, что строптивый мужик ему «не надобен», и тот был сдан в солдаты.[714] Солдатская служба в XVIII столетии – совсем не сахар; но крепостной мужик из российской глубинки благодаря своему «непокорству» стал «государевым слугой», а российская армия, возможно, обрела бравого вояку из числа тех, кто ни Бога, ни черта не боится.
Правда, служивых часто ожидала та же беда – как уже говорилось, в армии угодить под донос было легче. И в 1732-м, и во все последующие годы офицеры, унтера и солдаты регулярно «стучали» на однополчан. Поручик флота Алексей Арбузов на обеде у белозерского воеводы 28 октября 1732 года громогласно обвинил прапорщика Василия Уварова в нежелании выпить водки за здоровье императрицы, «как российское обыкновение всегда у верных рабов имеетца», – прапорщик посмел отпить только половину рюмки, заявив, что у него «от хлебного вина болезнь». Морской волк Арбузов на следствии пытался изобличить его – сам видел, как Уваров «в других компаниях как вино, так и пиво пил и пьян напивался». Быть бы прапорщику осужденным, но, по счастью, другие гости подтвердили, что он уже выцедил полный стакан пива, когда Арбузов потребовал пить водку.[715]
Доносы солдат на офицеров еще можно объяснить протестом против жестокой муштры и дисциплины, но служивые столь же исправно доносили и на своего брата рядового. Можно полагать, что армейское доносительство было вызвано не только верностью присяге и знанием законов, но и честолюбием – ведь именно в армии вчерашний мужик мог реально стать если не «их благородием» обер-офицером, то хотя бы «господином подпрапорщиком». Донос в определенной мере подрывал полковое братство, но давал возможность командирам знать настроения в полку и не допускать круговой поруки нижних чинов.
Летним вечером 1732 года один из служивых Новгородского полка в кронштадтской казарме пересказал забавную байку, услышанную от солдат соседнего Ладожского полка. Те, находясь на работах в Петергофе, стали свидетелями того, как однажды сама императрица, стоя у раскрытого окна, подозвала проходившего мимо мужика: «Чего де для у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» – после чего «ее императорское величество пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Рассказчик умилялся, до чего государыня «до народу всякого звания милостива»; но не все слушатели с ним согласились. Солдат Иван Седов даже обиделся и в сердцах брякнул: «Кирпичем бы ее сверху ушиб, лутче де те денги салдатом пожаловала!»[716] Потом сослуживцы Седова Тимофей Иванов, Иван Мологлазов и Иван Шаров стали просить капрала Якова Пасынкова донести, и вся компания отправилась к начальству. «Доказательная база» была налицо; Седов не стал «запираться» – только утверждал, что говорил «простотою» и в обиде: «Изволит ее величество, кроме салдат, жаловать денгами мужиков». Едва ли сослуживцы Седова были убеждены в том, что жаловать надо не служивых, находившихся в Петергофе на тяжелых работах, а шлявшихся без дела «штатских» мужиков, но всё же пошли с доносом – и не только из страха быть обвиненными в недонесении. Бедняга Седов был приговорен к казни, замененной вечной ссылкой в Охотск, а доносители получили награду: троим солдатам – по 5 рублей, а Пасынкову – целых 10. Капрал вошел во вкус и в том же году донес еще на одного своего подчиненного, Кирилла Семенова; но на этот раз в Тайной канцелярии признали, что сказанные солдатом слова «к важности не касаютца», и в поощрении доносчику отказали.[717]
Вероятность попасть под донос была велика и для тех, кто не только действовать, но и «мыслить непристойно» себе не позволял. Солдат Новгородского полка Иван Морозов, купив «четвертку» вина на пятак, отправился в гости к служивому соседнего Владимирского полка Осипу Быкову; подошли и другие гости, и вряд ли выпивка ограничилась одной емкостью. В ходе непринужденной беседы солдат Иван Шубин помянул зачем-то «полковника» Преображенского полка; на что Морозов возразил, что говорить о начальнике не к месту, «мать его боди». Армейские гвардейцев не любили, и такой поворот разговора опасности вроде бы не представлял; да только полковником всех гвардейских полков являлась государыня императрица. Появившийся внезапно повод к доносу был немедленно реализован. Хорошо еще, что Морозов сумел убедить своей «простотой» служащих Тайной канцелярии – те поверили, что он просто не знал, кто на самом деле возглавлял первый гвардейский полк, потому и наказан был не строго – всего лишь батогами.[718]
Но цена «непристойных слов» могла быть непомерно высокой. В ноябре 1732 года на карауле в Кронштадте солдат Владимирского полка Макар Погуляев поделился с приятелем Василием Воронковым соображением, что императрица Анна Иоанновна скорее всего «живет з генералом фелтмаршалом графом фон Минихиным» и оттого «оной фон Миних во всем волю взял» – заставляет солдат работать на строительстве Петергофа. Пьяненький Воронков где-то эти слова повторил, за что был взят – а ведь едва ли его сослуживцы сильно сочувствовали Миниху или одобряли использование армии на тяжелых строительных работах. Воронков, сославшийся при допросе на приятеля, сильно рисковал – донос мог быть признан ложным: разговор происходил наедине, свидетелей не было, оговоренный поначалу «заперся». Правда, в процессе следствия Погуляев признал, что произносил неприличные «слова», но «перевел стрелки» на другого солдата, Илью Вершинина, а тот категорически всё отрицал. Под самый Новый год дело было раскрыто, и 30 декабря в соответствующей книге Тайной канцелярии появился последний протокол. «Слушано: о присланных из Кронштадта солдате Макаре Погуляеве Владимирского пехотного полка и гренадере Илье Вершинине». В нем значилось, что Погуляев «с одного подъему и с розыску винился и сказал, означенных непристойных слов от помянутого Вершинина и от других ни от кого он, Погуляев, никогда не слыхал, а затеял де о том вымысля собою простотою своею, отбывая за вину свою наказанья ‹…› в мысль де его, Погуляева пришло, чтоб показать о вышепоказанных словах на означенного Вершинина, понеже думал он, Погуляев, от простоты своей, что оному ево показанию поверят».
Макар Погуляев ранее уже уличался в краже. Бдительный Ушаков решил «розыск» продолжить – дознаться: «Так ли подлинно вымыслил собою?» Может, подследственный «сговаривает, сожалея того Вершинина»? Это решение зафиксировал подписанный им 31 декабря 1732 года протокол, которым был закончен трудовой год Тайной канцелярии.[719]
Как встретили Новый год Ушаков и его сотрудники, мы не знаем – известно только, что еще 27 декабря он поручил подканцеляристу Михаилу Кононову составить приходно-расходную книгу и подвести годовой баланс. 5 декабря в канцелярию пришла весть об именном указе императрицы Сенату «определить» канцеляриста Николая Хрущова в секретари – Андрей Иванович подавал Анне Иоанновне доношение о достойном служащем, «которой имеет труд прилежной и к правлению оных дел изобыкновенен, и при оных важных делах обретается многие годы беспорочно». С жалованья новоутвержденного полагалось произвести вычет «на лазарет», а его самого привести к присяге.[720] Так что наверняка удачно начавший карьеру в Петербурге Хрущов под новый, 1733 год принимал поздравления сослуживцев и отмечал повышение.
В истории Тайной канцелярии 1732 год ничем из ряда вон выходящим не отмечен. Для «сидельцев» он окончился по-разному. Одни из них были рады, что вышли из крепости целыми и невредимыми: «свобождены без наказания» были архимандрит Заиконоспасского монастыря Софроний, комиссар Придворной конторы Федор Левашов, «торговый человек» Иван Гутман, подьячие Иван Михайлов и Николай Васильев, дьячок Софрон Филиппов, «иеродьяк» Иосиф Скрипицын, слуги чинов Сухопутного шляхетского кадетского корпуса Калина Прокофьев и Андрей Никифоров, «дома ее императорского величества крестовый поп» Матвей Андреев и новгородский батюшка Яков Малафеев, солдаты Ладожского полка Ефрем Башмаков, Степан Зуев и Авдей Нехаев. Все они отправились по домам или на службу с «пашпортом», дав расписку о неразглашении услышанного и испытанного в застенке, чтобы «нигде ни с кем разговоров не имел» под страхом жестокой казни.
Канцелярист Главной дворцовой канцелярии Дмитрий Денисов и не присягнувшие вовремя дворяне Аверкий Козловский и Фома Бундов получили батогов – по современным меркам, что-то вроде строгого выговора. Под плети легли капралы Илья Козляков и Василий Беляев, каменщик Федор Щап, матрос Дмитрий Иконников, иеромонах Исайя, московский канцелярист Яков Чонкин. Солдат Кексгольмского полка Авдей Икрянинов и писарь Мирон Зашихин были отправлены в ведение Военной коллегии – к себе в полк для «гоняния спицрутен», а архимандрит Андроникова монастыря Клеоник – в ссылку в «дальний монастырь». Кнут достался колоднику Ивану Носову, певчему Троицкого собора из Пскова Никите Иванову, бродяге с неуместно «острым» взором Ивану Крылову – потом их ждали далекие Охотск и Камчатка.
Иные так и не дождались своего приговора. Умер «под караулом» в самом начале нового года комиссар Федор Назимов; скончались забранные по «делу» Феофана Прокоповича «рострига Осип» и писатель Алексей Барсов. Проходившим по тому же делу братьям-художникам Никитиным и архимандриту Платону Малиновскому предстояло еще несколько лет провести в заключении под следствием.
Разошлись пути солдат, проходивших по последнему в 1732 году делу. Василию Воронкову повезло – за повторение «непристойных слов» он был всего лишь выпорот батогами и отправлен в полк продолжать службу. А для их автора Макара Погуляева новый год оказался последним. Вторая пытка (23 удара кнутом) в присутствии Ушакова новых показаний не принесла, и солдату был вынесен смертный приговор – 13 февраля 1733 года он сложил голову на плахе.[721] Но в основном приговоры Тайной канцелярии особой жестокостью не отличались: в 1732 году были казнены два человека – бывший чудовский архимандрит Евфимий и «каторжной невольник распоп» Савва Дугин.
«Громкие» судебные процессы царствования Анны Иоанновны (над Д. М. Голицыным, Долгоруковыми, А. П. Волынским) были еще впереди. Именно они и определили плохую «социальную репутацию» Тайной канцелярии и всей эпохи «бироновщины» прежде всего в глазах российского дворянства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.