Преступления «важные»…

Преступления «важные»…

В комплексе документов Тайной канцелярии за 1732 год сохранились не только следственные дела, но и протоколы – записи решений, принятых ее руководством в процессе расследования, по итогам конкретного дела или в связи с обращением Московской конторы либо другого учреждения. Ныне эти беловые экземпляры протоколов, представляющие собой три небольших переплетенных в кожу тома (соответственно по январской, майской и сентябрьской «третям» года), позволяют нам проследить работу сыскной службы день за днем.[663] Отдельный том составляют вынесенные императрицей после заслушивания докладов Ушакова высочайшие указы, легшие в основу распоряжений по Тайной канцелярии.[664]

Среди массы рутинных дел Тайной канцелярии 1732 года, рассматривавших ложные объявления «слова и дела» либо сказанные в запальчивости или в пьяном виде слова, задевавшие честь монарха, находим казусы, привлекавшие повышенное внимание чиновников и даже самой государыни.

Два государственных переворота 1730 года не нашли прямых отражений в народных «толках и слухах» – они были, согласно известной формуле, «страшно далеки от народа». Однако уже первое начавшееся в интересующем нас году дело (то, что «слушалось» в процессе переезда канцелярии 13 января в Новгороде) привлекло внимание самого Ушакова. Воевода Псковской провинции Плещеев сообщил о доносе Бориса Торицына, служившего управителем вотчины самого генерал-прокурора П. И. Ягужинского: мол, дьякон Воздвиженской церкви из городка Велье Осип Феофилатьев, ссылаясь на развозившего указы о новой присяге «мужика», объявлял, «будто выбирают де нового государя».

Такая присяга Анне Иоанновне действительно имела место в декабре 1731 года, в результате чего возникло, среди прочих, «дело» генерал-фельдмаршала Василия Владимировича Долгорукова. После смерти М. М. Голицына в сентябре 1730 года он, несмотря на опалу своего клана, возглавил Военную коллегию. Но по случаю пресловутой присяги фельдмаршал, по словам высочайшего указа, «дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять». За неназванные «жестокие государственные преступления» князь был приговорен к смертной казни, замененной заключением в Шлиссельбургской крепости, а затем в Иван-городе, и вышел из заточения только после смерти Анны Иоанновны. Опала фельдмаршала повлекла за собой ссылку его брата М. В. Долгорукова, незадолго до того назначенного губернатором Казани, и стала звеном в цепи репрессий, как будто утихших после разгрома семейства Долгоруковых, а теперь возобновившихся. Вместе с фельдмаршалом пострадали гвардейские офицеры: капитан Ю. Долгоруков, адъютант Н. Чемодуров и генерал-аудитор-лейтенант Эмме; в Сибирь отправился полковник Нарвского полка Ф. Вейдинг.[665] В следующем году командиры Ингерманландского полка полковник Мартин Пейч и майор Каркетель были обвинены в финансовых злоупотреблениях, а капитаны Ламздорф, Дрентельн и другие офицеры приговорены к шестикратному прогону через строй солдат и ссылке в Сибирь за то, что называли русских людей «подложными слугами».[666] Возможно, это дело было связано с оценкой виновными событий 1730 года; так или иначе, очевидно, что новая власть не жаловала любую оппозицию, в том числе и со стороны «немцев».

Неудивительно поэтому, что в поле зрения Тайной канцелярии попадали любые инциденты, связанные с присягой; Ушаков приказал брать всех, «по оному делу приличных». Дьякон Феофилатьев был немедленно арестован; нетрудно было найти и развозившего указы мужика Ивана Евлампиева, который сразу угодил на пытку (26 ударов в присутствии самого Ушакова) и с испугу стал все валить на какого-то попа.

За всеми «приличными» по столь важному делу были посланы солдаты-семеновцы, которым было приказано доставить их почему-то в Москву. Инструкция капралу Федору Дувязову требовала везти их «с великим бережением, дабы оные колодники в пути утечки себе не учинили; так же и ножа б и протчего, чем себя может умертвить, отнюдь бы при них не было» (случалось, что арестанты пытались свести счеты с жизнью до прибытия в ведомство Ушакова). Следствие выяснило, что и дьякон, и мужик, да и сам доносчик ни о какой оппозиции не помышляли, однако в разговорах о присяге со многими людьми допускали от собеседников непозволительные толкования – вместо того чтобы «одерживать» их или «донесть о том, где по указам надлежит». В итоге пострадали все фигуранты: Торицын был сослан в Сибирь «в тамошнее купечество», остальных болтунов ждали порка кнутом и ссылка в Охотск.

«Погорел» по этому делу сам псковский воевода Плещеев. Он лично к предосудительным толкам отношения не имел, но и опасности для государства в них не узрел. Будучи, видимо, недоволен, что в его провинции обнаружились преступники и возникло политическое «дело», воевода необдуманно заявил псковскому архиерею (о чем тот немедленно донес Феофану Прокоповичу, а последний – лично доложил Ушакову): «Что де сие дело какое важное? Мог бы де смирить и приказать тех людей сам». Плещеев, вероятно, так и не понял, каким образом его отзыв стал известен императрице, повелевшей – с подачи бдительного Ушакова – воеводу сменить; его счастье, что Анна Иоанновна не указала и его «следовать».[667]

Другой народный отклик на большую политику обнаружился в деле посадского человека московской Басманной слободы Ивана Маслова. В 1732 году, сидя по какой-то провинности под следствием в Камер-коллегии, он вдруг заявил, что в конце прошлого года другой колодник, «артилерской столяр» Герасим Федоров рассуждал о придворных событиях: «Ныне публикация о бывшем фелтмаршале князь Василие Долгоруком и других. А государыня императрица соизволила наследником быть графу Левольде (имелся в виду, очевидно, один из братьев Левенвольде – обер-шталмейстер Карл или обер-гофмаршал Рейнгольд. – И. К., Е. Н.), да она же де, государыня, и на сносех, и ныне де междоусобной брани быть». На следствии Федоров показал, что такой анализ внутриполитической ситуации стал ему известен со слов Никиты Артемьева – дворового человека капитана Алексея Воейкова. Артемьев объяснил ему вину фельдмаршала: Долгорукого сослали в ссылку «за то, что государыня брюхата, а прижила де с ыноземцем з графом Леволдою, и что де Леволда и наследником учинила, и князь Долгорукой в том ей, государыне императрице, оспорил».[668] Конечно, после такого признания за Федорова взялись всерьез. Он повел себя неуверенно: сначала заявил, что оклеветал Артемьева и всё сказанное выдумал «с пьянства», потом вернулся к прежним показаниям – и поменял их еще раз. Следствие затянулось, и в 1738 году все фигуранты по делу всё еще сидели «под караулом».

Опальное семейство князей Долгоруковых и в 1732 году, и позднее постоянно находилось под пристальным наблюдением; вся информация о нем неизменно докладывалась «наверх». Не успел сосланный по делу фельдмаршала бывший гвардейский капитан Юрий Долгоруков доехать до места ссылки, как в Тайной канцелярии уже возникло дело по доносу школяра Матвея Поповского на подьячего Кузнецкой воеводской канцелярии Ивана Семионова, имевшего с доставленным ссыльным продолжительную беседу. Но канцелярист оказался тертым калачом – доказал, что разговаривал со своим родственником, служившим в охране Долгорукова; доносчик же сам беседовал с преступником. В итоге получилась «боевая ничья»: истца и ответчика одинаково вразумили плетьми за излишнее любопытство.[669] Тогда же Анна Иоанновна повелела Ушакову перевести княжну Александру Долгорукову (сестру несостоявшейся «государыни-невесты» Петра II Екатерины) из Нижегородского Васильевского монастыря в Троицкий Белмошский в Сибири, так как на прежнем месте непокорная девушка жила «в роскошах» и свободно связывалась с родственниками.[670]

Но главные беды семейства Долгоруковых были еще впереди, а у бывшего кабинет-секретаря Алексея Васильевича Макарова они уже начались. Сначала его собственный «человек» Федор Денисов сочинил и подкинул в московский дворец Анненгоф подметное письмо с обвинением хозяина в похищении конфискованных в 1727 году «пожитков» графа П. А. Толстого. Следствие установило и автора, и переписчика – измайловского солдата Филимона Автухова; тот оказался личностью подозрительной – среди его вещей при обыске были найдены бумаги, содержавшие «отрицание от Бога, и от отца, и от матери, и от роду, и от племяни».[671]

Затем дальний родственник Макарова подьячий Василий Калинин, споривший с ним о наследстве своего дяди, в августе 1732 года явился к руководителю Московской конторы Тайной канцелярии графу Семену Андреевичу Салтыкову с доношением, содержавшим целую обойму обвинений против бывшего всесильного министра, и беспокоился за свою безопасность: «Также прошу придать мне для охранения лейб-гвардии солдат двух или трех человек для того, Алексей Макаров и Петр Стечкин (племянник Макарова. – И. К., Е. Н.) завсегда всезлобные и вымышленно коварные свои происки имеют всякое мне избительство учинить, что я – человек беспомощной, от чего я опасаюсь от них за вышепоказанные их, Макарова и Стечкина, противные дела и смертного убивства». По доносу Калинина была создана особая следственная комиссия из гвардейских офицеров. Подьячий утверждал, что Макаров под чужим именем поставлял вино из своих вотчин в казенные кабаки в Костроме, утаил при сдаче дел приходно-расходные книги Кабинета со следами своего казнокрадства, а также письма самого Петра I, царевича Алексея и Меншикова. Пожилой кабинет-секретарь вынужден был давать следствию оправдания по делам 20-летней давности, объясняя, почему оставил те или иные бумаги не в кабинетском, а в личном архиве. Признав наличие у него писем высочайших особ, Макаров указал, что все они носили личный характер и не имели отношения к делам Кабинета; хранившиеся же у него тетради были черновиками и с них «как приход, так и расход внесен в настоящие расходные книги»; черновыми оказались также журнальные записки с правкой, сделанной рукой царя. Костромские бурмистры показали, что они никаких писем от Макарова не получали и вина из его вотчин никогда не принимали. В итоге обвинения были признаны несостоятельными, доносчик превратился в обвиняемого и провел в тюрьме пять лет. Правда, Макарову это не помогло: через год он вновь попал в разработку.[672]

Инициатором расследования – пожалуй, самого масштабного в 1731–1732 годах – стал влиятельный новгородский архиепископ Феофан Прокопович, стремившийся связать Макарова с другим делом – бывшего архимандрита Маркелла Родышевского, выставив кабинет-секретаря его покровителем. Эта история началась еще в 1726 году, когда Феофан сдал в Преображенский приказ Маркелла, до того времени находившегося в его окружении, по делу о расхищении казны Псково-Печерского монастыря, заодно обвинив его в «притворении некоторых мятежных повестей для смущения народа и для опечаления ее императорского величества».

Маркелл ответил доносом из 47 пунктов, обвинив новгородского архиерея в «неправославии»: якобы Феофан не признает творений святых отцов, не почитает икон («образы святых называл идолами»), порочит богослужебные книги, держит у себя в доме непозволительную для духовной особы музыку, «монашество и черниц желает искоренить» и «говорит, что учения де никакого доброго в церкви святой нет, а в лютеранской де церкви все учение изрядное».

После доклада Тайной канцелярии императрица Екатерина I приказала получить у Феофана объяснения, одновременно выпустив из-под ареста Родышевского. В 1728 году Маркелла перевели в Москву. Проживая в Симоновом монастыре, он написал ядовитый памфлет на своего гонителя – «Житие новгородского архиепископа еретика Феофана Прокоповича». Распространением его сочинения занимался иеродьякон Иона, который и сам добавил немало в текст этих «тетратей», где Родышевский критиковал петровские указы о монашестве, полагая, что их истинным автором был Прокопович. Тут уже в приверженности к протестантству обвинялся не только «западник» Феофан, но и сам Петр I: «Насадил лютеранство, законную свою царицу убрал, а в тое место поставил другую от исповедания лютеранского, патриарху в России быть не велел, сына своего убил до смерти». Родышевский в новое царствование осмелел настолько, что доношение на Феофана подал самой императрице Анне, критиковал «Духовный регламент» и другие данные Петром Великим законы.

Почувствовавший опасность Прокопович перешел в наступление. По его настоянию оба фигуранта были в 1731 году арестованы; Иона «извержен» из сана и далее проходил в деле как «рострига Осип». Феофан подозревал, что за этими людьми стояли его давние недоброжелатели в самом Синоде – коломенский митрополит Игнатий Смола, ростовский архиепископ Георгий Дашков (оба сосланы в 1730 году) и тверской архиепископ Феофилакт Лопатинский.

Лопатинский в эти годы подготовил к печати сочинение своего учителя Стефана Яворского «Камень веры», запрещенное при Петре I из-за своей антипротестантской направленности; опубликованная в 1728 году книга вызвала бурную полемику в России и Европе. Протестантский богослов Иоганн Франц Буддей напечатал опровержение, восхваляя Феофана и порицая Лопатинского. В защиту книги выступил сотрудник испанского посольства в Москве доминиканец Рибейра; его изданное в 1730 году сочинение с укором в адрес Прокоповича за пристрастие к протестантству было переведено на русский язык членами Синода архимандритами Евфимием Колетти и Платоном Малиновским. Феофилакт Лопатинский считал, что настоящим автором опровержения Буддея являлся сам Феофан, и просил у министров Кабинета разрешения написать на него возражение.

В мае 1732 года появилось новое «подметное письмо» с обвинениями в адрес не только Феофана, но и венценосных особ: Петру I ставились в вину народные «тягости» и увлечение «немцами», а Анне Иоанновне – продолжение его политики, в том числе разрешение браков православных с иноземцами и возвышение «господ немец», которые «всем государством завладели». Неизвестный автор сожалел: российская церковь утесняется еретиками, отложены посты и введен табак, архиереи в гонении, народ разоряется непосильными сборами; всё это, по его мнению, приведет к тому, что гнев Божий обрушится на государыню, а страну ожидают «глад» и «недород». Феофан же выставлялся «сущим римлянином», верным последователем папы, дававшего «наимилшому сыну нашему» указания, как еще больше ослабить православие и церковь в России и хвалившего Петра I за то, что царь «преклонен в немецкий закон».[673]

Феофан не поленился тщательно исследовать текст «пасквиля» и на основании некоторых выражений заподозрил, что его написал иеромонах Иосиф Решилов из доверенных людей архиепископа Феофилакта. Он призвал к ответу переводчиков книги Рибейры и составил записку, в которой старался показать, что его противники выступают против праведно служащих России «немцев»: «Всех сплошь протестантов, из которых многое число честные особы и при дворе, и в воинском, и в гражданском чинах рангами высокими почтены служат, неправдою и неверностью помарал, из чего великопочтенным особам не малое учинил огорчение».

Новгородский архиерей показал себя мастером политической интриги – он стремился доказать, что его недоброжелатели выступают не против него лично, а против самой Российской империи, заодно с ее внешними противниками; ученый грек Евфимий Колетти был им обличен как «и внутренней факции член, и внешней». В сочинении Рибейры он усмотрел прежде всего «нарекание на Россию в том самом, в чем нарекает и подметная нынешняя тетрадка; а от того видеть мощно, что внешняя неких иностранных факция с внутреннею злодеев наших компаниею имеет согласие». Поэтому он старался связать данное следствие с делом «шпиона» – греческого монаха Серафима. Под политические «пункты» Феофан подводил и своего оппонента Родышевского: «Но чего я без ужаса видеть не мог, наполнено оное письмишко нестерпимых ругательств и лаев, на царствовавших в России блаженные и вечно достойные памяти вашего величества предков. Славные и благотворные их, государей, некие указы, уставы, узаконения явственно порочит и, яко богопротивные, отметает». Для придания большего веса своим обвинениям Прокопович пугал мнительную императрицу возможностью новых заговоров: «Письмо сие не ино что есть, только готовый и нарочитый факел к зажжению смуты, мятежа и бунта».

Тайная канцелярия не могла не вмешаться в богословскую дискуссию с подобным политическим подтекстом, тем более что к тому времени следователи выяснили, что с «тетрадей» Осипа были переписаны десятки копий нищими из московской богадельни. Затихшее было следствие возобновилось, вызвав волну арестов; у схваченных допытывались, «не для возмущения ль какого» они «раздавали» тетради.

Сосланного к тому времени в Кирилло-Белозерский монастырь Родышевского в декабре 1732 года вернули по высочайшему повелению для нового дознания. В мае был арестован директор Московской синодальной типографии Алексей Кириллович Барсов, обвиненный в том, что читал принадлежавшие «ростриге Осипу» две рукописные тетради «о поношении» Феофана Прокоповича, поддерживал связи с Маркеллом Родышевским и давал своим ученикам «сумнительные сочинения»: «Повесть о юноше, называемом Премудром, а в нем жил бес», «Повесть о спасительной иконе, бывшей у царя Мануила», «Тетратку о деянии, бывшем в Константинополи от четырех патриархов, о поставлении Московского патриарха, которое показует, что бутто бы в Москве бысть без патриарха».

В застенок попали придворные служители, монахи Троице-Сергиева монастыря и лишенные места в Синоде архимандриты Евфимий и Платон. Во время их содержания в крепости «кабинетные министры и генерал Ушаков приказали: содержащегося в Тайной канцелярии бывшего Чудова монастыря архимандрита Евфимия Колетти по касающемуся до него в Тайной канцелярии некоему важному делу священства и монашества лишить, и Тайная канцелярия просила прислать для этого духовную персону». Евфимий даже был доставлен в «кабинетские покои», где министры вместе с Ушаковым допрашивали его, с кем из иностранцев он знался через испанского посла де Лириа.

«Рострига Осип» выдал многих читателей своих тетрадей и умер в тюрьме в 1734 году. Множество людей находились под следствием по делу об этих «подметных письмах» до самой кончины Феофана Прокоповича 8 сентября 1736 года. Сам ученый архиерей выступал главным вдохновителем следствия и даже инструктировал чинов Тайной канцелярии: «Пришед, тотчас не медля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать на глаза и на все лице его: не явится ли на нем каково изменение; и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишнего и к допросам не надлежащего, но говорил бы то, о чем его спрашивают. Сказать ему, что все станет говорить „не упомню“, то сказуемое непамятство причтется ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать».[674] Наставления по «розыску» оказались не лишними – не все сотрудники прониклись важностью расследования. За освобождение нескольких арестованных по этому делу пострадал даже начальник Московской конторы Тайной канцелярии Казаринов – ему пришлось до 1735 года сидеть под караулом.[675]

Среди арестованных, обвиненных в хранении и распространении пасквиля на Феофана, оказался один из лучших художников России Иван Никитин вместе с братьями – живописцем Романом и протопопом Архангельского собора Кремля Родионом. Они не только читали «тетради» Осипа, но и являлись его двоюродными братьями. Кроме того, обучавшийся в Италии Иван Никитин вполне мог рассматриваться в качестве католического «агента». Из Москвы братьев отправили в Петербург и поместили в канцелярскую тюрьму в Петропавловской крепости. Следствие длилось более пяти лет (считается, что в это время Иван Никитин написал портрет самого Андрея Ивановича Ушакова, хранящийся ныне в Третьяковской галерее). За «неуместное» чтение Никитиных приговорили к битью плетьми и отправке «в Сибирь на житье вечное за караулом». Тобольская ссылка закончилась только после прихода к власти Елизаветы Петровны, в январе 1742 года; но из Сибири художник так и не вернулся – умер по дороге.

Прокопович был убежден, что у Родышевского, «по природе своей зело трусливого» и «скудного в рассуждении», явно «были некие прилежные наустители, которые плутца сего к тому привели, отворяя ему страх показанием новой некоей имеющей быть перемены, нового в государстве состояния, и обнадеживая дурака великим высокого чина за таковый его труд награждением». В качестве такого злобного подстрекателя он и выставлял Алексея Макарова, с которым не ладил еще в бытность того всемогущим кабинет-секретарем; к тому же апологет самодержавия знал, что Алексей Васильевич, как и многие представители «генералитета», подписывал в феврале 1730 года ограничительные проекты. В результате этой интриги Макаров с семейством в 1734 году был посажен под домашний арест, и новое следствие длилось до его смерти в 1740 году.

Повод к нему дал явившийся в декабре 1733 года в Московскую синодальную контору монах Саровской пустыни Георгий Зворыкин. В доношении он объявил себя богоотступником и показал, что после общения с нечистым духом, воплотившимся в немца Вейца и его двух слуг-бесов, отрекся от веры и перестал посещать церковь. Бесы не оставили грешника даже после его пострижения в Саровской пустыни; пришлось ему переселиться в Берлюковскую пустынь, известную суровостью монашеской жизни. Перепуганный таким прибавлением в своей братии настоятель пустыни Иосия Самгин также подал донос о безбожии и чародействе Зворыкина. В процессе следствия, начавшегося после передачи Синодальной канцелярией доноса в Тайную канцелярию, обнаружилось, что у настоятеля Иосии имелись «тетради» с рассуждениями о монашестве и сочинение Родышевского, а сам он, являясь духовником Макарова, вел с ним беседы на политические темы. Теперь следователи стали искать в его показаниях доказательства неуважительного отношения собеседников к «большим при дворце иноземцам» и самой императрице, задавая вопросы: «Тогда, как оные Макаров и жена ево о вышеобъявленном говорили, какую в них злобу и свирепость по лицу ты их присмотрел и с великого ль серца о вышеозначенном Макаров и жена ево говорили?» Феофан Прокопович, вновь выступивший в роли эксперта при Тайной канцелярии, лично разбирал показания Макарова: «По моему мнению, неправо, и не по совести, и не так, как делалось, он, Алексей, ответствовал». Прокопович убеждал следователей в существовании заговора, возглавляемого Макаровым, и требовал ответов на новую серию вопросов: «Что с Иосиею говорили (или с другим кем) о воинстве российском, якобы уже слабом, и в какой силе? Что о скудости народа в недороде хлебном? Что о смерти и погребении государя Петра Первого? Что о титуле императорском? Что о возке по Волге корабельных материалов?»[676]

Архиерей продолжал бдительно следить и за другими своими врагами. Когда в 1731 году в Свияжский монастырь прибыл лишенный архиерейского сана Игнатий Смола, глава казанской епархии митрополит Сильвестр по возможности облегчил условия его ссылки, за что сам был предан суду и в 1732 году отправлен в псковский Крыпецкий монастырь под строгий арест; Игнатия же покорный Синод перевел под надзор в Корельский монастырь. В октябре 1732 года Кабинет министров постановил лишить Сильвестра сана и заключить в Выборгский замок. Новое следствие с привлечением казанского духовенства, инкриминировавшее Сильвестру приказание по епархии не поминать при богослужении Синод, началось в том же 1732 году и велось так сурово, что один из подследственных, архимандрит Ивановского монастыря Иоаким, не выдержав допросов, повесился. Несчастный Сильвестр умер в Выборге через несколько лет.

В апреле 1732 года настал черед рязанского епископа Лаврентия Горки. Его подчиненный «подьяк» Антон Куприн подал в Тайную канцелярию донос на иерарха, который якобы в бытность епископом в Устюге «расхищал» ризницу, не совершал службы в дни тезоименитства царицыных сестер Екатерины и Прасковьи и «многолетие певчим петь не велел».[677] В следующем году Лаврентий высочайшим повелением «за некие продерзости» был переведен епископом в Вятку, где провел последние годы жизни. Умудренный горьким опытом архиерей теперь уже сам прислал в Синод донос на архимандрита Аарона, по его словам, не посещавшего богослужений в табельные и викториальные дни. Лаврентий просил о синодальном рассмотрении дела, но получил из Синода рекомендацию отослать копию дела в Тайную канцелярию и предупреждение: «Впредь его преосвященству доношения в Святейший Правительствующий Синод без подписания мнения своего не присылать и тем ‹…› Синоду напрасно утрудения не чинить».[678]

Императрица Анна потребовала получить от Феофилакта Лопатинского письменное обязательство прекратить полемику под страхом жестокого наказания. «Не в меру ученого» архиепископа вызвали в Синод; он был так напуган аудиенцией, что писал, что «спать не может, и во сне пужается, и всегда наяву боится». Его опасения были не напрасны. В 1732 году его после допроса – временно – отпустили. По показаниям Решилова к розыску в Тайной канцелярии привлекли сначала калязинского архимандрита Иосифа Маевского, потом других духовных лиц епархии, а следом – тверского архиерея. В апреле 1735 года Феофилакта вызвали вторично, заточили в Петропавловскую крепость, подвергли допросам и пыткам и признали виновным в «важных винах». Его враг Феофан своего триумфа не дождался – умер прежде окончания следствия; но Феофилакт в 1738 году был лишен сана и посажен в Выборгский замок, откуда вышел только в декабре 1740 года, был прощен, восстановлен в сане и скончался в Петербурге, разбитый параличом.

Отзвуком борьбы за власть после воцарения Анны Иоанновны стал донос приказчика китайского каравана Ивана Суханова (в марте 1732 года) на самого генерал-прокурора Ягужинского, к тому времени уже потерпевшего поражение в придворных интригах и отправленного послом в Берлин. Документы не сохранили сути обвинения, но делом занимался лично Ушаков. Очевидно, оно могло стать громким; однако свидетели не подтвердили донос, а Суханов с двух пыток сознался, что оговорил вельможу ложно, и отправился на «серебряные заводы» в Сибирь.[679]

Императрицу всерьез беспокоили возможные заграничные происки. В марте 1732 года в Тайной канцелярии стали «следовать» украинцев Петра и Якова Мировичей, сыновей одного из сподвижников Мазепы. Переяславский полковник Федор Мирович вместе с гетманом перешел в 1708 году на сторону шведского короля Карла XII, избежал плена после Полтавской битвы и с тех пор находился за границей; его дети были отправлены в Петербург на учебу при Академии наук. В 1727 году старший, Петр, поступил секретарем на придворную службу к цесаревне Елизавете; благоволившая к молодому человеку принцесса отпустила его посетить родные края. Во время этого путешествия секретарь начал переписку с отцом-эмигрантом. В 1732 году, решив, что настал подходящий момент, чтобы выхлопотать отцу прощение, он подал в Кабинет просьбу разрешить старому Мировичу вернуться, объясняя, что отец давно об этом мечтал, но «некакой страх» его удерживал. Одновременно он показал майору гвардии и знатному придворному Семену Григорьевичу Нарышкину написанное тремя годами ранее письмо к родителю с уговорами «страх и опасение от себя отложивше», надеяться на милость российского правительства, а заодно посетовал на «мужичью вольность» и обиды, чинимые его родственникам со стороны других представителей украинской старшины (те не желали отдавать «нашей схованки» – упрятанного от конфискации имущества).

Это письмо и стало предметом разбирательства в Тайной канцелярии. Власти усомнились в лояльности молодого Мировича, который не только вел переписку с отцом-изменником, но и ездил на родину, хотя отлучаться из столицы ему не было официально разрешено; к тому же в его бумагах были найдены универсалы самого Мазепы. Преступных намерений в действиях Петра Мировича обнаружить следователям не удалось, его не пытали. 17 октября 1732 года кабинетские министры решили судьбу братьев Мировичей: сочтя, что их «внутри государства держать опасно», отправили Петра и Якова Мировичей на службу в Сибирь для зачисления в местные «дети боярские». Освобождены из ссылки они были только в начале царствования Елизаветы Петровны.[680]

Представитель этого семейства – внук изменника и племянник ссыльного Петра, подпоручик Смоленского пехотного полка – еще доставил хлопот другому поколению следователей. Бедный и честолюбивый офицер Василий Яковлевич Мирович, не сумевший сделать карьеру и вернуть фамильные имения, предпринял дерзкую попытку освободить из Шлиссельбургской крепости императора Ивана Антоновича. Как известно, замысел не удался: узник, согласно инструкции, был убит офицерами охраны, а Мировича по приговору Сената казнили 15 сентября 1764 года.

Одним из иностранных «клиентов» Тайной канцелярии стал иеромонах Серафим – выходец из знатного греческого рода Погонатов с острова Митилена. В 1695–1696 годах он впервые побывал в Москве с посольством константинопольского патриарха Досифея; затем переводил Новый Завет на современный греческий язык. Путешествуя в 1703–1706 годах по европейским странам – Англии, Голландии, Дании, Пруссии, Польше с целью «призвать европских государей ко освобождению от турков Греции», в 1704 году он вторично оказался в России, где встречался с Петром I. Но у российского государя были в то время более важные дела; он выразил готовность присоединиться к делу в случае, если так поступят европейские монархи. В конце 1731 года Серафим вновь прибыл в Москву, но показался принявшему его Феофану Прокоповичу «подозрительным ко шпионству». После этой беседы Серафим в мае 1732 года попал в Тайную канцелярию с сопроводительным письмом новгородского архиепископа.

Ушаков сразу же заинтересовался его пребыванием в соседних и не очень дружественных державах – Швеции и Польше (ученый грек одно время даже был переводчиком при дворе польского короля). Тут и выяснилось, что во время пребывания шведского короля Карла XII в Турции после поражения под Полтавой Серафим состоял у него на службе и вместе со шведским посланником действовал против России; в Швецию он ездил как раз накануне визита в Россию в 1731 году. К тому же его полномочия патриаршего «экзарха Спорадов и Циклеров» оказались сомнительными. Опрос находившихся на русской службе греков показал, что Серафим являлся обычным международным авантюристом невысокого пошиба, имевшим в разных странах неприятности с полицией.

Как и в случае с Мировичами, реальных враждебных действий или умыслов со стороны подследственного обнаружить не удалось; но Ушаков согласился с мнением Феофана. 7 июля 1732 года после визита главы Тайной канцелярии к Анне Иоанновне подозрительному иностранцу был вынесен приговор: странствия беспокойного путешественника окончились на берегу Охотского моря.[681]

Интерес самой императрицы вызвало дело отважного прожектера из породы вечных правдолюбцев, бывшего священника Саввы Дугина. Еще в 1728 году он «сигнализировал» властям о злоупотреблениях управляющего Липецким заводом; затем посылал свои трактаты в Синод, где их признали «враками». Но даже угодив на каторгу, «распопа» не угомонился – продолжал писать, страстно желая, чтобы государыня прочла его «тетрати». В своих сочинениях, написанных в том же, что и шляхетские проекты, 1730 году, он обличал обычные для того времени церковные непорядки – невежество и пьянство священников и «сребролюбие» епископов, предлагал «отставлять» попов от приходов и повсеместно «запретить, чтоб российский народ имел воскресный день в твердости, тако же и господские праздники чтили». Возможно, за сию маниловщину Дугину не пришлось бы платить жизнью, если бы он не «дерзнул донесть, в какой бедности, гонении, и непостоянстве, и во гресех, и в небрежении указов и повелений находитца Россия» от лихоимства больших и малых властей, неблагочестия, воровства и чрезмерно тяжелых наказаний за «малые вины». Для борьбы с этим злом он предлагал, чтобы «едва бы не во всяком граде был свой епископ» для просвещения духовенства и паствы. По его мнению, прокуроров следовало «отставить» по причине их бесполезности; воевод же не надлежало оставлять в должности более двух-трех лет, а администрация при них должна быть выборная: «по 10 человек для розсылок и наряду по неделе по очереди». Дугин требовал введения принципа неприкосновенности личности: «без вины под караул не брать», а наблюдать за охраной прав граждан должен местный протопоп. «Распопа» предлагал отменить телесные наказания: «батожьем бить отнюдь воспретить во всей империи». Он высказал свое мнение также по поводу налоговой политики: «быть полутче и народу полезнее», если подушная подать будет сокращена до 50 копеек с души, а с безземельных дворовых, стариков после 60 лет и детей до семи лет ее не следовало бы брать вовсе. Однако выступавший за личную неприкосновенность и другие права человека расстриженный и сеченый каторжник считал крепостное право естественным явлением. Так же, как и министры Анны Иоанновны, он был озабочен массовым бегством крестьян, для борьбы с которым предлагал сочетание экономических и «наглядных» мер – к примеру, за выдачу и привод беглых предлагал учредить пятирублевую премию, а самим беглым в качестве наказания отсекать большой палец на ноге и «провертеть» ухо; пойманным же во второй раз рубить ноги, «а руками будет на помещика работать свободно». В застенке Дугин держался на редкость мужественно: ни в чем не винился – напротив, собирался продолжить работу над трактатом: объяснить императрице, «каким образом в рекруты брать и как в чины жаловать, и каких лет в службе быть». Но сделать это прожектер не успел – 4 апреля 1732 года он был казнен на Сытном рынке столицы.[682] Изложенные в этом проекте идеи касались тех проблем, которые волновали шляхетское общество в 1730 году. Но новая власть не была намерена поощрять подобную инициативу ни сверху, ни снизу.

Еще большее беспокойство доставляли Тайной канцелярии самозванцы. Их появление было связано с обнародованием в декабре 1731 года манифеста «Об учинении присяги верности наследнику всероссийского престола, который от ее императорского величества назначен будет». Этот документ, устранявший от наследования престола дочь Петра I Елизавету, требовал присягать некоему неизвестному «наследнику», что вызывало в народе множество слухов и толкований.

В 1732 году 18-летний «гулящий человек» из-под Арзамаса Андрей Холщевников, проживавший в Нижнем Новгороде у раскольницы Марьи Григорьевой, назвал себя царевичем Алексеем Петровичем. Доставленный в Тайную канцелярию самозванец не упорствовал в отстаивании своего царского достоинства, признавшись, что он не раз слышал, что «лицем похож» на покойного царевича; а взять царское имя уговаривали его местные крестьяне и сама квартирная хозяйка. Но стойкости в застенке молодому человеку не хватило – он стал менять показания: заявил, что никаких «крестьян» не знает, виновата во всем Марья, а он называл себя только «Петром Алексеевичем Копейкиным», да и то исключительно «спроста». Кажется, это и вправду были юношеская бравада и глупость; во всяком случае, никаких действий на предмет обретения всероссийского престола Холщевников не предпринимал. Но для Тайной канцелярии это были не шутки – 13 мая 1732 года вышел императорский указ: вольного или невольного самозванца надлежало «казнить и тело сжечь», а на месте преступления – в Арзамасе – выставить на колу его голову и прибить на столбе «публичной лист» с оглашением его вины.[683]

Но уже 25 декабря 1732 года в Москву был доставлен еще один «царевич Алексей Петрович», о ходе следствия над которым Анна Иоанновна требовала регулярно сообщать ей. Самозванцем оказался беглый крестьянин московского Новодевичьего монастыря Тимофей Труженик. Человек экзальтированный, он сначала призывал крестьян идти с ним в мифический «Открывонь-город»; потом объявил, что манифест о присяге издан для него, так как он и есть чудом спасшийся царевич Алексей Петрович. По донским казачьим станицам он рассылал воззвания: «Благословен еси Боже наш! Мы, царевич Алексей Петрович, идем искать своих законов отчих и дедовских, и на вас, казаков, как на каменную стену покладаемся, дабы постояли вы за старую веру и за чернь, как было при отцах и дедах наших. И вы, голытьба, бурлаки, босяки бесприютные, где нашего гласа не заслышите, идите до нас денно и нощно!» Должно быть, мужикам заманчивыми казались его обещания уничтожить бедность на земле, одарить их «златом и серебром и золотыми каретами. И хлеба де столько не будет, сколько золота и серебра». Но попытка поднять народ Труженику не удалась, он сам заявил на себя «слово и дело» и был арестован в Тамбовской губернии.[684] На следствии арестант поначалу требовал отвезти его во дворец к «сестре» Анне Иоанновне, однако под пытками стал давать показания, назвав восемь человек в Тамбовском уезде, помогавших ему агитировать. От них следователи узнали, что у самозванца был «брат», «царевич Петр Петрович», который оказался беглым драгуном, подавшимся в казаки станицы Яменской Ларионом Стародубцевым. Труженик убедил Стародубцева назваться царевичем, а тот сумел собрать в самарских степях несколько десятков бурлаков, беглых крестьян и казаков. Они тщетно пытались выручить арестованного Тимофея, а затем решили продолжить его дело и готовить поход на Москву, но были схвачены во время насильственной вербовки «подданных». Больше ничего в Тайной канцелярии не узнали, однако следствие тянулось до осени 1733 года. Стародубцеву и Труженику отрубили головы и насадили на железный кол, а тела сожгли; их товарищи также лишились голов; крестьяне, контактировавшие с Тружеником и Стародубцевым, были нещадно биты кнутом и после «урезания» языков сосланы на вечные работы в Сибирь.

Судя по тому, что на следствии присутствовал Ушаков, а его материалами интересовались кабинет-министры и сама Анна Иоанновна, вышеперечисленные преступления считались весьма серьезными. В январе Кабинет затребовал к себе документы о Маркелле Родышевском; в августе Тайная канцелярия получила высочайшее повеление провести обыск в келье ссыльного в Кирилло-Белозерском монастыре, а затем – доставить Родышевского в столицу для нового дознания.[685] В сентябре Анна лично читала дело «ростриги Осипа»; она поручила Ушакову выяснить, в каких именно «роскошах» обреталась в нижегородском монастыре княжна Александра Долгорукова и кто навещал ее в ссылке.[686] 14 марта Анна Иоанновна «пред собой» допрашивала Афанасия Татищева – свидетеля по делу приказчика Ивана Суханова, обвинявшего «в важном деле» генерал-прокурора Ягужинского.[687] Императрица иногда самостоятельно принимала решение о наказании – кого отправить в Охотск или «на галеры». Из ее Кабинета поступило указание «следовать» дело придворных живописцев Никитиных и их старшего брата, протопопа Архангельского собора.[688]

Иногда Анна Иоанновна поручала Ушакову расследовать не только политические, но и откровенно уголовные дела, имевшие, как теперь принято говорить, общественный резонанс в среде придворной знати. Так, в марте 1732 года у только что назначенного майором первого гвардейского Преображенского полка князя Никиты Юрьевича Трубецкого (будущего генерал-прокурора) пропали «алмазные вещи» (запонка, кольцо и, как можно понять, отдельные неоправленные «камни»). Императрица приняла эту историю близко к сердцу и повелела Андрею Ивановичу разыскать пропажу. Ушаков быстро установил, что поручик Бутырского полка Карташов проиграл какие-то драгоценности в карты лекарю цесаревны Елизаветы Арману Лестоку. Поручик был немедленно арестован и сразу же сознался в краже; Ушаков лично отправился к Лестоку и изъял у него четыре «камня» и «перстень золотой с бралиантом». На раскрытие преступления ему понадобились две недели.[689]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.