Кружки

Кружки

Ситуация в стране требовала появления новых общественных форм и подталкивала к новому мышлению. Раньше обсуждение путей обновления России шло везде, где в естественной и непринужденной обстановке собиралась элита или контрэлита — впрочем, практически не отличавшиеся друг от друга, — в офицерских столовых и светских салонах. После 1825 года такое оказалось уже невозможным: армейские офицеры тщательно проверялись на политическую лояльность, и агенты Третьего Отделения присутствовали везде, наблюдая, слушая и докладывая начальству обо всем, что говорилось. Молодым людям, склонным к критическому восприятию действительности, приходилось искать для откровенного общения более уединенные места, чем салоны.

Естественным местом для подобных встреч стали университеты. Наиболее удобным был Московский, кураторы которого, сначала князь С. М. Голицын, затем граф С. Г. Строганов, сумели привлечь хороших профессоров и даже после 1825 года сохранить относительно мягкий внутренний режим в более спокойной атмосфере второй столицы. Некоторые из профессоров являлись также редакторами журналов, в новых условиях поддерживавших традиции независимой интеллектуальной жизни: Надеждин в «Телескопе», Каченовский в «Вестнике Европы», Погодин в «Москвитянине».

Однако, за небольшими исключениями, молодежь элиты привлекали не столько официальные учебные курсы, сколько возможность неформального общения в разнообразных кружках. В их глазах такое общение воплощало жизненную философию, в которой первое место занимали дружба, доверие, открытость и честность. Немаловажным было и то, что кружки давали возможность найти близкую по духу компанию и укрыться от всевидящего ока властей. Посещавшие кружки не только делились друг с другом мыслями, но и личным опытом, и пытались жить по самым высоким моральным стандартам.

В этой пьянящей, бурной атмосфере «благородство» определялось культурой, характером и поведением, а не рождением, чином или богатством. Из этого следовало, что благородство вовсе не ограничивалось рамками высшего сословия. Кружок символизировал республику в миниатюре, где в интересах дружбы и правды игнорировались различия в происхождении и состоянии. Молодой П. В. Анненков даже сравнивал его с деревенской общиной.

«Отличительную особенность этого кружка… следует искать в пылу его философского воодушевления, которое не только уничтожило различие в общественном положении людей, но также различия в их образовании, умственных привычках, неосознанных стремлениях и склонностях, и превращало кружок в общину мыслителей, готовых подчинить собственные вкусы и страсти принципам, обсужденным и совместно признанным».

Однако в отличие от общины, эти молодые люди происходили из привилегированных социальных слоев, сознательно выбирали себе товарищей и были свободны в любое время отказаться от общения с ними. Как часто бывает в подобных случаях, горячая привязанность членов магического круга друг к другу усиливалась яростной ненавистью тех, кто находился за его пределами, кто не разделял их взглядов; кстати, это вообще стало характерной чертой российской интеллектуальной жизни. Вот что говорит Герцен о членах кружка своего друга Николая Огарева:

«…Их связывала общая религия, общий язык и еще больше — общая ненависть. Те, для которых эта религия не составляла в самом деле жизненного вопроса, мало-помалу отдалялись, на их место являлись другие, а мысль и круг крепли при этой свободной игре избирательного сродства и общего, связующего убеждения».

Кружок заменял своим членам все другие социальные процессы, становился семьей, колледжем, церковью и светской гостиной. Приведем размышления Виссариона Белинского:

«Обстоятельства жизни (причина которых в состоянии общества), не дали нам положительного образования и лишили всякой возможности сродниться с наукой; с действительностью мы в ссоре и по праву ненавидим и презираем ее, как и она по праву ненавидит и презирает нас. Где ж убежище нам? На необитаемом острове, которым и был наш кружок».

Герцен так описал кружок, которым руководил вместе с Огаревым:

«Наш небольшой кружок собирался часто то у того, то у другого, всего чаще у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый замечательный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний, каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем».

Содержание дискуссий определялось положением, сложившимся после восстания декабристов: говорили о пропасти между словом и делом, благими намерениями и унизительным провалом практических попыток. Мыслители французского Просветительства, которых так чтили декабристы, не давали объяснения ни этой пропасти, ни провалам. Но зато некоторые надежды в этом отношении подавала немецкая идеалистическая философия, начавшая проникать в Россию в 1820-х годах. Постулат Канта о том, что наше понимание реальности определяется категориями человеческого мышления, такими, как пространство, время и причинность, был развит — или искажен — позднейшими немецкими мыслителями, пришедшими к выводу, что человеческий мозг в некотором смысле «создает» воспринимаемую реальность. Фихте, Шеллинг, позднее Гегель, ставшие столь популярными в России на протяжении 1830-х годов, затуманивали различие между «вещью в себе» и «вещью для нас», доказывая, что мозг человека не только интерпретирует реальность, но и формирует ее. С их точки зрения, ум и высшая действительность по сути взаимосвязаны: изменение мысли является изменением реальности и наоборот.

Такая экзальтированная концепция человеческого ума оказалась крайне привлекательной для молодых, высокообразованных людей, готовящихся к государственной службе, но на практике либо пренебрегавших ею, либо исключенных в результате неправильного поступка. Это убеждало их, что даже такая, явно бесполезная деятельность, как размышление и разговор, воздействует на действительность. Такая экзистенциальная ситуация и создала «интеллигенцию». Перенимая веру Прсветительства в прогресс, молодые интеллигенты убедили себя, что интеллектуальные размышления каким-то непостижимым образом помогают приблизить лучшее будущее человечества.

Уверенность в себе являлась необходимым условием для действия, но, конечно, одной уверенности оказалось недостаточно. Чтобы знать, что следует делать после обескураживающего фиаско 1825 года, интеллигенты должны были понять самих себя и свое место в социальном организме России. Это неизбежно поднимало другой вопрос: что такое Россия, и каково ее место в мире? 1825 год продемонстрировал — империя вовсе не та, какой считали оптимисты 1812 года, и путь Англии и Франции не для нее. Вследствие этого и патриотизм — если он вообще возможен — должен был принять иную форму. Образованные люди с неприятным для себя чувством осознали — они чужие не только правительству, но и простому народу, которому вознамерились помочь. На первое место вставал вопрос: «Что такое Россия?»

И ответ снова был найден в немецкой философии. Гердер выдвинул теорию, согласно которой каждая нация обладает постоянной сущностью, неизменной на протяжении столетий и проявляющейся в языке и культуре народа, в преданиях, песнях, танцах, в одежде, пище, обычаях и ритуалах. Задача современных писателей, художников и мыслителей состоит в том, чтобы воплотить эту сущность в совершенных формах и интегрировать в мировую культуру. Идею принял и ассимилировал в свою концепцию прогресса мировой истории Гегель. Согласно ей, на пути человечества к самореализации в Абсолюте каждая нация вносит свой вклад в это движение, и, следовательно, каждая стадия мировой истории отмечена духом той или иной нации. Гегель полагал, что господство римско-французской цивилизации приближается к концу, и следующий период эволюции человечества будет отмечен германским духом.

Оставалось сделать небольшой шаг от этого суждения к гипотезе, что именно славянской цивилизации, ведомой Россией, суждено теперь откликнуться на призыв истории. Таким образом, российские интеллектуалы прошли по кругу от светского рационализма и социальной активности Петра I через французское и немецкое Просветительство и романтизм к такой версии истории, которая немногим отличалась от теории «Третьего Рима».