От системы привилегий к равенству перед законом
От системы привилегий к равенству перед законом
С XVIII в. история России становится частью истории Запада, и трансформация, которую претерпело российское дворянство между 1861 и 1914 гг., является составной частью общеевропейского процесса. Этот процесс преобразований был с разных позиций исследован двумя историками, Джеромом Блюмом и Арно Майером. Блюм описал процесс освобождения крестьян в странах Европы в период с 1770 по 1860 г., определив его как водораздел между традиционным обществом и современным. Как на Западе, так и в России традиционное общество было «разделено на слои или сословия, образовывавшие иерархическую лестницу статуса и привилегий. Сословия определялись в соответствии с законом и обычаем, которые устанавливали иерархию привилегий и обязанностей и которые определяли данное общество»{1}. Каждому сословию было предписано выполнение определенной общественной функции, и место сословий в социальной иерархии определялось в соответствии с относительной важностью этих функций для общества. Права, привилегии и обязательства людей определялись почти исключительно принадлежностью к тому или иному сословию, и обычно эта принадлежность была наследственной{2}.
В современном обществе, напротив, «закон един, и все граждане, по крайней мере в принципе, равны перед законом». В силу всеобщего равенства перед законом, «власть распределяется в соответствии с богатством», т. е. действует порядок, прямо обратный существовавшему в сословном обществе, где власть и была главным источником богатства{3}.
Согласно Блюму, ключевым моментом преобразования сословного, основанного на статусе и привилегиях, общества в общество всеобщего равенства перед законом было освобождение крестьянства. Хотя установление режима всеобщего равенства перед законом отличалось незавершенностью и было растянуто во времени, так что «крестьянство зачастую подвергалось различным ограничениям и располагало меньшей полнотой прав, чем другие граждане», тогда как «дворянство все еще обладало статусом и привилегиями, недоступными для других», но это были всего лишь «пережитки прошлого, обреченные на полное искоренение с ходом времени». К 1914 г. «наследственные сословия» были вытеснены из жизни «классами, определяемыми общностью интересов и местом в экономической жизни», так что потрясений Первой мировой войны оказалось достаточным, чтобы окончательно похоронить «последние существенные остатки старого порядка вещей»[1].
Блюм признает, что и после освобождения крестьян «сельское хозяйство осталось главным сектором хозяйственной жизни», земля сохранила роль «главной формы богатства», и «вплоть до 1914 г. дворянство владело большей частью имений. Но при этом оно утратило прежний привилегированный статус и превратилось в обычных землевладельцев, имеющих точно такие же права и привилегии, как и все другие собственники земельных участков. Утрата сословного статуса [и ответственности за крестьян, проживающих на их землях] обессмыслила саму концепцию дворянства»{4}.
В сущности, Блюм допускает, что уничтожение прежних порядков не было делом ни простым, ни быстрым. Европа оставалась обществом, основанным на почтительности, и даже лишившись опоры на закон, дворянство продолжало сохранять приоритетные позиции в обществе. Благодаря этому приоритетному положению дворяне обладали «влиянием, далеко превосходившим их численный удельный вес, способности и вклад в общественную жизнь». При всем этом, по мнению Блюма, богатая и титулованная знать, «цвет» тогдашнего общества, состояла преимущественно из столь же малозначительных и ни к чему не пригодных людей, как и аналогичные им современные люди{5}.
По мере того как идеи равенства делались все более общепризнанными, а уверенность буржуазии в себе укреплялась, дворянству пришлось делиться политическим влиянием и своим привилегированным статусом с нетитулованными представителями общества, завоевавшими место под солнцем на государственной службе благодаря образованию и способностям или в результате выдающейся карьеры в бизнесе или в профессиональной деятельности. «Высшие слои дворянства и буржуазии перемешались, в результате чего знать обуржуазилась, а буржуазия украсила себя реликтами феодализма»{6}.
В отличие от Блюма, Майер подчеркивает не изменения, привнесенные в европейскую жизнь освобождением крестьянства, а преемственность. Вплоть до 1914 г. традиционные, т. е. доиндустриальные и добуржуазные, элементы общественного устройства представляли собой не «загнивающие и хрупкие остатки исчезающего прошлого», а вполне живые и полнокровные структуры европейской жизни. Традиционные элиты — «дворяне, служившие в гражданской и военной сферах», равно как и «земельные магнаты», — успешно приспособились к изменившимся временам: первые за счет того, что не имевшие дворянских корней новые кадры чиновников успешно воспитывались в духе «благородных традиций», а вторые — прекрасно освоили «принципы капитализма и политику закулисных влияний». Дворяне-землевладельцы превратились в сельскохозяйственных предпринимателей и овладели искусством «использовать лоббирование и связи в политических и административных сферах для защиты собственных интересов. Землевладельцы с успехом усвоили классовое самосознание и действовали соответственно». Но, по мнению Майера, это вовсе не говорит об их обуржуазивании, поскольку «старые элиты проявили необычайную способность усваивать и использовать новые идеи и способы действия так, чтобы при этом не нанести серьезного ущерба своему традиционному статусу, нравам и мировоззрению»{7}.
«Феодализм», как именует Майер старый режим, «пережил свое юридическое исчезновение» в нескольких отношениях. «Связанные между собой поместное и служилое дворянство» сумели сохранить господствующие позиции в преимущественно сельскохозяйственной экономике, не утратили своего статуса в социальной и культурной жизни Европы и продолжали навязывать европейской культурной жизни свои ценности, научившись превращать свое влияние в этих областях в политическую власть. Эту власть они затем использовали для укрепления старых порядков и своего господствующего положения в обществе, которому угрожали растущая, но все еще слабая буржуазия и относительное падение экономической роли аграрного сектора хозяйства, что подрывало «материальную базу» их доминирования{8}.[2]
Начиная с 1870-х гг. старые элиты развернули успешное контрнаступление против торгово-промышленной рыночной экономики и конституционной системы правления — Майер называет его «ремобилизацией сил старого режима». Не были исчерпаны и жизненные силы «феодальной» элиты к концу проходящего века. После 1900 г. Европа пережила еще одну волну «аристократической реакции» в защиту отживших порядков не только от «радикальных рабочих, крестьянских и националистических движений», но даже от «умеренного реформизма»{9}.
Умеренный российский реформатор Петр Столыпин стал жертвой этой «консервативной непримиримости» даже к «осторожному реформаторству» — одной из многих европейских жертв. Аристократическая реакция направлялась крупными землевладельцами, которыми под давлением «страха, что ускоренное размывание их экономической базы непременно приведет к падению социального и политического статуса… завладело всепоглощающее стремление защитить или даже усилить свою политическую власть»{10}.
Согласно Майеру, именно «консервативная непримиримость» старых элит всех крупных европейских государств стала причиной общего кризиса старого порядка 1907–1914 гг., который разрешился общеевропейской войной 1914–1918 гг.{11}
Итак, у нас есть два очень разных изображения периода, открывающегося отказом от правовых привилегий и переходом к режиму всеобщего равенства перед законом и завершающегося началом Первой мировой войны. Согласно Блюму, главная битва была выиграна: новые социальные группы упрочили свое доминирующее положение в обществе, а остатки неравенства и привилегий дворянства имели второстепенное значение и быстро исчезали из европейской жизни. Согласно Майеру, старые элиты успешно адаптировались к режиму равенства перед законом, сохранили доминирование во всех сферах жизни и использовали свою немалую изобретательность для того, чтобы отложить «до греческих календ» свой отказ от власти.
И Блюм и Майер рассматривают Россию как неотъемлемую часть Европы в XIX в. Но возникает вопрос, с кем же из них согласиться — с Блюмом, утверждавшим, что в России доминировали возникающие элементы современного классового общества, или с Майером, считавшим, что российская действительность все еще характеризовалась господством «феодальных» элементов? Поскольку в России процесс замены системы узаконенных привилегий на систему правового равенства даже и не начинался до 1861 г., кажется совершенно невероятным, что процесс замены сословий классами мог быть сколько-нибудь значительным к моменту начала Первой мировой войны, спустя всего 53 года. Проведенные Терренсом Эммонсом и Альфредом Рибером исследования подкрепляют эту точку зрения. Эммонс начинает с предположения, что к 1900 г. «переход от сословного общества к классовому… был еще далеко не закончен, а во многих отношениях и вообще чуть заметен»{12}. Рибер не только соглашается с этой оценкой, но и выражает сомнение в самой возможности того, что в России можно было бы завершить этот переход к 1914 г.: «сословная система рушилась, но на ее месте не возникали социально связанные между собой и политически сплоченные классы»{13}. Он объясняет это тем, что «фрагментация и изолированность социальных групп», характерная черта императорской России, отражали нечто гораздо более фундаментальное, чем замедленное (по сравнению с Западом) историческое развитие общества: «в России сословиям недоставало существенно важных компонентов, необходимых для выработки корпоративного самосознания и защиты корпоративных свобод. В отличие от Западной Европы, в России не был заложен фундамент для строительства подлинно классового общества»{14}.
Утверждение Рибера поднимает ряд вопросов. Может ли классовое общество быть «подлинным», даже если оно отличается от западной модели? Да и что собой представляет эта западная модель? Французская третья республика? Вильгельмовская Пруссия? Викторианская Англия? Существовали ли когда-либо, даже на Западе, «социально связанные и политически сплоченные классы», о которых говорит Рибер? Разве классы не представляют собой, в сущности, соединение связанных между собой, но тем не менее различных групп, преследующих собственные экономические интересы? Если забыть об этих вопросах, ясно, что, по мнению Рибера, старый режим разрушался, но ничего нового ему на смену не приходило. И причина была не в том, что, как сказал бы Майер, старый порядок обладал еще достаточным запасом жизненных сил, чтобы кооптировать элементы нового порядка. Просто новые элементы социальной и политической жизни оказались настолько слабы, что не смогли стать реальными конкурентами старого режима, хоть последний и пребывал в состоянии «упадка», «разрушения» и «банкротства»{15}.
В данном исследовании я исхожу из совершенно иных предпосылок и прихожу к принципиально иным выводам, чем те, к которым пришли авторы, чьи взгляды мы кратко изложили. Прежде всего, вопреки мнениям Эммонса и Рибера, сословное общество в России, несмотря на все несомненные его отличия от аналогичных образований в странах Запада, не только теоретически было способно выработать некоторый вариант современного классового общества, но и на самом деле в период с 1861 по 1914 г. достаточно быстро продвигалось в этом направлении. Во-вторых, хотя Блюм совершенно справедливо настаивает на том, что установление правового равенства играло критическую роль, по отношению к России его характеристика остатков старого режима как «задержавшихся во времени пережитков прошлого», а традиционных элит как просто «красивых людей» далеко не верна. В-третьих, правота Майера неоспорима, когда он указывает на жизнеспособность старых элит, но при этом следует отметить, что в России их попытки использовать свое политическое влияние для защиты и укрепления старого режима были весьма неэффективными. Некогда «образующие целое группы поместного и служилого дворянства» к концу века утратили былую сплоченность; до 1906 г. политическое влияние первых оказалось недостаточным, чтобы помешать государству перейти к политике, угрожавшей их интересам, а правительство мало что предпринимало для защиты их «материальной базы» (не считая легкости получения денег по закладным). Имевший место в 1907–1914 гг. кризис власти в России был вызван прежде всего отсутствием гибкости монархии, а не какой-то специфической «реакцией аристократии».