Глава десятая На окском рубеже

Глава десятая

На окском рубеже

I

Предчувствие чего-то неминуемого, томящегося в тени дней, напрягающего жилы для рывка, беспокоило в те годы многих. Но и предчувствовали по-разному. У кого преобладала боязнь: московское молодчество не останется безнаказанным; нельзя так дразняще много строить, так вызывающе нарушать свои же слова об урочной выплате царского «выхода», так упорно не ездить на поклон, не просить соизволения на тот или иной шаг во внутренней русской политике; наконец, нельзя так самоуверенно ощетинивать каждое лето копьями окский берег. Восточный зверь только по видимости сыт и дрябл; глупо самоуспокаиваться, тешить себя двумя-тремя примерами ордынской якобы беспомощности…

Иные в предчувствиях исходили злорадством: достанется и Москве, как до неё Твери досталось, обломают басурмане рог и этим гордецам.

Но и в Москве прекрасно понимали, что «великая ордынская замятия» вовсе не предсмертная судорога, а скорее кровавое сновидение несытого зверя, и пробудиться он может мгновенно. Предчувствовали здесь, однако, и нечто совсем новое — близость страшной беспощадной схватки, неслыханного поединка с чудовищем, которое ещё недавно одним лишь рыком, одним лишь гадким духом из пасти обращало смельчаков вспять.

А что до московского молодчества, то по нынешним временам есть молодцы и поудалей — те же новгородские ушкуйники хотя бы. Вот уж кто живёт без всяких предчувствий, не веря ни в сон, ни в чох, ни в братнюю молитву, а одному лишь зелену вину кланяясь до земли.

В последний раз «прославились» волховские сорвиголовы в то самое лето 1375 года, когда всерусское ополчение, включавшее в себя и рать из Новгорода, стояло у стен Твери. Ватага ушкуйников сбилась вокруг двух вожаков-воевод; одного звали Прокофием, кличка другого была Смолнянин. Летописец подсчитал, что «новгородцкиа разбойницы» разместились на семидесяти ушкуях, а всего их было две тысячи человек (из чего легко вывести, что каждый ушкуй вмещал от 25 до 30 человек).

Поскольку великий московский князь на ту пору перегородил Волгу у Твери двумя мостами, а встреча с Дмитрием ничего доброго волховским проказникам не сулила, они дали большого крюка: по Белозерскому водному пути спустились в Сухону и оттуда волоком пробрались в верховья реки Костромы, притока Волги. Здесь, на костромском устье, у стен одноимённого города, и началась цепь бесчинств, приведших в итоге всю новгородскую ватагу к позорной гибели. Вздумали свой же русский город приступом брать, а когда навстречу им высыпало более пяти тысяч народу, разделились и половину ватаги услали в тыл костромичам. Московский наместник оказался слабодушен; фамилия его была Плещеев, и летописцы потом покачивали головами, обыгрывали её: «Плещеев, подав плещи, побежа», то есть показал противнику спину.

Вломившись в город, ушкуйники распоясались совершенно, такого даже и за ними прежде не водилось: грабёж пошёл сплошной, а то, что в руки не давалось, поджигали. Побуйствовав неделю в Костроме и нагрузив в ушкуи живого полону, витязи Прокопия и Смолнянина подались, куда Волга вынесет.

В Нижнем Новгороде, хозяин которого отсутствовал — Дмитрий Константинович, как мы помним, ушёл вместе с братом Борисом под Тверь подсоблять зятю-москвичу, — ушкуйники опять выскочили на берег, пожгли часть посада, прихватили и здесь пленников, чтоб было кем торговать на Низу. Выгодно продав живой товар в Булгарии, и на этом не успокоились забубённые головы, безнаказанность подстрекала их ко всё более рискованным поступкам.

Никогда ещё ушкуйники не заходили так далеко — и в переносном и в прямом смысле слова. Их лодки вдруг объявились в самом устье Ахтубы. Ордынцы не были сильны на воде и не смогли выставить здесь никакого заслона. Правда, налётчики всё же не решились идти на Сарай и выбрали волжское русло. Впереди была Асторокань.

Местный князь принял их с почестями, не жалел лестных слов и вина. В ватаге началась свирепая гульба, собиравшая толпы зевак; диву давались, глядя на то, сколь много может вместить в себя русское чрево. А потом по приказу своего князя перерезали упившихся новгородцев. Все напотчевались вдоволь на том пиру, перемешалась кровь с вином, и виночерпии шатались, перешагивая через тела.

Русь всколыхнуло известие о постыдной погибели новгородского отряда. Какою мерой мерили, такой же им возмерилось, возмущались одни. Другие дивились удальству ватажников: надо же, в самую серёдку Орды ворвались! Значит, совсем прогнил Улус Джучи, только ткни пальцем — и рассыплется?! Но были и те, кто жалел и сокрушался: какая силища потрачена напрасно на грабёж среди своих, на пустое бахвальство перед чужаками! Ох тебе, волюшка новгородская, неуправная, бестолковая…

Следующим летом великий князь московский вывел заслонные полки на уже притоптанные стоянки вдоль окского берега. Пребывали в ожидании новых карательных действий Мамая против княжеств — участников похода на Тверь. В прошлом году один такой карательный отряд прошёлся по волостям Нижегородского княжества, поэтому Дмитрия Ивановича ныне заботила охрана не одних только московских границ. Нижегородцы также приведены были в боевую готовность, чтобы в случае опасности действовать согласованно с великокняжескими полками.

Летописи молчат, но не исключено, что в сторожевом стоянии участвовали и рязанские силы, и мещерские заставы, и — худо-бедно — под присмотром находилось, таким образом, всё срединное и нижнее течение Оки.

Год на год не походил. Сейчас каждый следующий год обязан был давать прибавку в поступательности. Не впустить ордынца внутрь Междуречья — так можно было бы обозначить малую задачу 1376 года. Вторая, более трудоёмкая, откладывалась на его конец, на зиму. К ней можно было приступить лишь по выполнении первой, истекавшей с наступлением холодов, потому что знали: по снегу Мамай не пустит своих всадников на Русь изгоном, а утяжелять набег малоподвижным обозом с фуражом тоже не в его привычке.

Наконец дождались зимы, и теперь пора было использовать большую часть заслонных полков для осуществления второй задачи.

Всё-таки многократные ушкуйнические самовольства на Волге и её притоках, как отрицательно ни относился Дмитрий Иванович к разбойничьему пошибу новгородской вольницы, оказались небесполезны хотя бы тем, что давали возможность наблюдательному уму приглядеться к слабым местам золотоордынских окраин.

Одним из таких слабых мест, безусловно, являлась сейчас Волжская Булгария. Её связь с Сараем весьма порасшаталась за времена «великой замятии». Это не означало, что Булгарский улус совсем откололся от Орды; князьями тут по-прежнему сидели то ставленники сарайских ханов, то исполнители воли Мамая. Но неразбериха, царившая на Низу, вносила разлад и в жизнь окраины, ещё во времена Узбек-хана переживавшей пору расцвета. Русские люди помнили, однако, и времена более отдалённые, до нашествия, когда волжский сосед внимательно прислушивался к голосу великокняжеского Владимира. Дмитрий Иванович считал, что настала пора напомнить о тех временах во всеуслышание. И в этом с ним полностью сходился его тесть-нижегородец. Он-то и возглавил поход на Булгарию.

Летописи о зимнем походе 1376 года сообщают вкратце и совсем ничего не говорят о его политической и военной подоплёке. А ведь как-никак готовился первый чисто наступательный шаг русских сил в направлении Орды, первый за все времена ига. Можно догадываться: в этом рискованном предприятии была продумана каждая подробность. Начать хотя бы с назначения предводителем великокняжеского войска Дмитрия Константиновича Нижегородского. Тем самым походу как бы придавался смысл поступка частного и местного: тесть великого князя московского выступает, чтобы несколько осадить своего восточного соседа, не более того. В случае возможных осложнений с Ордой Дмитрию Ивановичу нетрудно будет доказать свою непричастность к происшедшему. Но и Дмитрия Константиновича такой расчёт устраивал. Поход обещал быть успешным, поскольку зять придал ему в помощь полк во главе с таким надёжным воеводой, как князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынец. Нижегородцу выпадала честь вписать первое слово в открывающуюся ныне новую страницу русского противостояния Орде.

Очень точно было выбрано и время. Готовились всю зиму, а к Булгару подошли по последнему льду 16 марта, в самую неподходящую для воинских передвижений и потому самую неожиданную пору.

Булгар встретил русских раскатами грома, невольно поражавшими в это время года: вроде бы рановато для первой весенней грозы! Выяснилось, что грохот производился пушечной пальбой: защитники столицы «гром пущающе з града, страшаще Русское воинство». Видимо, булгары недавно завели у себя пушки, эту новинку европейской военной техники, и рассчитывали ошеломить противника чудовищным рыком, клубами дыма и языками пламени из орудийных жерл — о толковом прицельном огне вряд ли тогда могла идти речь. Одновременно они устроили основательную вылазку, и тут также имелся у них в запасе свой «конёк», состоявший в том, что часть всадников выехала верхом на верблюдах. Зрелище змееголовых и двугорбых существ, по их замыслу, должно было переполошить лошадей противника и внести дополнительную сумятицу в его ряды.

Однако ни пушки, ни верблюды не произвели должного впечатления на русских. Если они пока и не имели в своих городах пушек (впрочем, существует мнение, что всё же имели), то, по крайней мере, немало слышали об этих метательных снарядах, действующих с помощью легковоспламеняющегося зелья. От тех же псковичей и новгородцев слышали, на которых немец уже хаживал с неповоротливо-смешными чугунными громобоями. Испугать мог первый, второй, ну третий выстрел, а там и скучно делалось: эка невидаль, иная гроза летом до печёнки проймёт, хоть ложись да помирай; а тут жди, пока они её зарядят, да пока примерятся, да огонь раздуют, и летит тот камень всё по одной и той же дуге, и шлёпается в снег да в грязь, что твоя жаба. Всего и отличья от обычных камнемётов, что летит пушечный снаряд подальше да поборзей. Как рыкнула железная глотка, тут уж, напоследок, держи ухо востро, чтоб не оторвало его вместе с головой.

Достаточно нелепыми показались русским в бою и верблюды. Не хватило, знать, лошадок у булгарцев. Как начали подпихивать вылазку к городским стенам, эта их горбатая конница наделала хлопот собственному воинству — там и сям возникли заторы.

Ещё от прадедовых времён сбереглось предание, что булгары в поле несильны, но города свои держат крепко. До осады, однако, не дошло. Стольные князья Асан и Мамат-Салтан поспешили выслать челобитчиков, и последние вели себя робко и согласительно. Русские князья, посоветовавшись, выставили самые крутые требования: откуп был запрошен в пять тысяч рублей! Число, что и говорить, громадное! Пять тысяч вся Русь, бывало, платила в Орду в качестве очередного «выхода». Но попытка не пытка, пусть Асан с Маматом, за спинами которых стоит трусливая купеческая верхушка города, пощупают как следует своих купцов.

Именно так те, должно быть, и поступили. Откуп распределён был между победителями следующим образом: великому князю московскому Дмитрию Ивановичу — одну тысячу, великому князю Дмитрию Константиновичу — тоже тысячу, три тысячи — воеводам и воинству.

Кроме того, по условиям мира побеждённые обязались принять к себе в столицу великокняжеских даругу (посла) и таможенника.

Дмитрий Иванович мог только порадоваться столь успешным итогам булгарского похода. Обошлось почти без потерь в живой силе. Впечатлял своими размерами привезённый на Русь откуп. Но куда ценнее откупа была сама победная весть, она разнесётся теперь эхом по всем княжествам, вдохновит друзей Москвы, заставит крепко задуматься её недоброжелателей. Тем же, кто знает по книгам и преданиям домонгольскую старину, — знак особой важности. Ведь, пожалуй, сам Всеволод Большое Гнездо, не раз побеждавший булгар, был бы доволен таким походом. Хорошо, наконец, и то, что столь решительная победа смывает досадную память о недавнем волжском кутеже ушкуйников, вырезанных в Асторокани.

Москва показывает: вот как можно повести дело против Орды и её улусников, если браться за него с умом.

II

Между тем из Вильно передали: умер Ольгерд.

Дмитрий Иванович вскоре мог услышать и подробный рассказ о том, как хоронили литовского первокнязя. Ольгерд завещал, чтобы тело его, по языческому обряду, было предано огню. Вместе с князем, убранным в любимые им одежды, положили его рыцарские доспехи — саблю, копьё, сагайдак, заодно было сожжено и восемнадцать боевых коней. Когда занялся пламенем сруб, сложенный из отборных смоляных сосен, под плач всех присутствующих стали, по обычаю предков, метать в огонь охотничьи трофеи — рысьи и медвежьи лапы.

В Москве, в великокняжеском совете, когда получено было подтверждение несомненности случившегося, стали прикидывать: сколько же детей мужеска пола осталось от старика? Оказалось, не так уж и мало: от первой жены пятеро да от второй семеро. Самый старший, Андрей, сидит в Полоцке, москвичи его знают добре, во всех Литовщинах участвовал, не одного из них в стычках пометил шрамами. Следующий, Дмитрий, княжит теперь совсем поблизости, в Брянске. Этого тоже не раз видали в лицо и в спину, только вот не уноровили достать копьём либо сулицей. За ними — Константин, Владимир, что на киевский стол отцом посажен, Фёдор.

Все сыны от Ульяны тверской носят литовские языческие имена: Корибут, Скиригайло, Ягайло, или, как ещё прозывают его, Лягайло, он же Агайло, затем Свидригайло, он же Свистригайло, Коригайло, Минигайло, Лугвений… Как-то разберутся они нынче между собой, да ещё при живом дяде Кейстуте, у коего тоже великовозрастных ребят немало, тот же Витовт хотя бы?

По русским обычаям великое княжение от родителя (при отсутствии у него родных братьев) переходит к первенцу, остальным сыновьям достаются уделы. Но у литовцев свои правила престолонаследия, вернее, никаких правил, кроме воли отца. Кто же у Ольгерда был любимейшим из двенадцати? Сердце старика, оказывается, повернулось к выводку здравствующей жены-тверитянки и избрало… Ягайлу.

К подобному волеизъявлению, похоже, никто не был готов ни в самой Литве, ни в её соседях. Старшие сыновья, естественно, разобиделись. Не порадовался решению старшего брата и старый Кейстут с сыновьями. И тех и других оскорбляло, что в столь важное государственное дело вмешалась женщина; но и возмущаться было поздно — вмешалась она давно, когда всякую малую трещинку в отношениях Ольгерда со старшими детьми можно было ещё замазать глинкой, она же те трещинки лелеяла и холила исподволь, пока не расщепилась земля вглубь — поперёк всего литовского рода.

Не успели ещё у людей просохнуть слёзы по Ольгерду, как один из его сыновей от второго брака, Скиригайло, он же Скорагайло — и правда, скор оказался на руку, — ввёл дружину в Киев, повязал единородного своего брата Владимира, выслал его под стражей из города, а сам сел княжить на здешнем столе.

В Москве с напряжённым вниманием ожидали новых вестей из Литвы. Доходили смутные слухи о других неладах, едва ли не мятежах между княжеских. Похоже, что Ягайлу не так-то просто было усесться на отцов стол, несмотря на дружную поддержку единоутробных братьев. Поговаривали об особой решительности противодействующих ему Кейстута и Андрея Полоцкого. Но у последних вроде бы не имелось таких многочисленных связей с виленской военной верхушкой, какая была у Ульяны и её чад.

И вдруг, как снежный ком на загривок, обвалилась весть: убит великий князь Кейстут Гедиминович, перебиты его бояре и слуги, а Витовт Кейстутьевич бежал из Литвы к немцам. В Вильно возмущение, неразбериха, но как будто осиливают сторонники Ягайлы и его матери.

Как ни насолили москвичам Кейстут и Витовт в пору Литовщины, но гибель одного и бегство другого совсем не вызвали радости в Кремле. Дмитрию Ивановичу нужна Литва дружеская или хотя бы мирная, какою её отчасти видели в последние годы правления Ольгерда, а не буйствующая, мятежная, сама себя поедающая. Распад Ольгердова монолита чреват осложнениями на московско-литовском порубежье, и, значит, опять придётся поглядывать в оба — и на юго-восток, и на запад.

Впрочем, политик и в самом малоприятном осложнении обязан видеть не одну лишь его хлопотную для себя сторону, но и прозревать возможность положительных последствий. Одно из таких последствий литовской замятии вскоре обнаружилось. Из Пскова сообщили в Москву, что туда с просьбой об убежище прибыл Андрей Ольгердович, князь полоцкий. Псковичи, по своей неискоренимой привычке покровительствовать всякому попавшему в нужду князю, приняли беглеца и, как засвидетельствовал местный летописец, «посадиша его на княжение».

Событие было знаменательное. Бояре-старики из окружения Дмитрия Ивановича хорошо помнили, что первенец Ольгерда когда-то был посажен на псковский стол ещё в полудетском возрасте, тридцать пять лет назад (сейчас ему под пятьдесят). Быстро соскучась по своей Литве, он вскоре уехал и насылал лишь наместников, что, понятно, обижало псковичей. Потерпев так несколько лет, они насовсем отказали Андрею в столе, и он, вымещая злобу, стал пограбливать псковских купцов, на что псковичи ответили несколькими набегами на полоцкие волости.

Нынче же, забыв прошедшие которы, великодушный Псков опять вводит старшего Ольгердовича под своды Троицы и препоясывает его Довмонтовым мечом.

Так-то так, но и Дмитрий Иванович должен был выразить своё великокняжеское согласие (или несогласие) с действиями псковичей. Полоцкий князь покинул берега Великой и отправился в Москву.

Встретили его если и не совсем радушно, то далеко не равнодушно. Всё-таки тоже родственник. Вон Елена Ольгердовна, сестра его, до сих пор нет-нет да и всплакнёт по родителю. Что и говорить, не простого был нрава покойник — старших своих сыновей, Андрея и Дмитрия, невзлюбил он давно, с тех пор как приняли крещение по православному обряду.

Видать, правды в Вильно Андрей уже не добьётся, а если и добьётся, то не тотчас же. Хочет он пожить и послужить по русской правде, пожалуйста! Дмитрий Иванович согласен отдать ему в кормление Псков, благо сами псковичи не против. Но уж коли служить, так честно и грозно. Андрей Ольгердович — воин знаменитый; хотелось бы верить, что если случится какая тревога с ордынской стороны, то и он в тени не отсидится; равно и немцу не даст потачки, когда тот сунется на Псков или Новгород.

Как и положено, скрепили согласие своё договорной грамотой и на ней крест взаимно целовали.

Сама та грамота не сбереглась. Но ещё в XVII веке московские дьяки и подьячие видели её и поместили сообщение о ней в перечне древних великокняжеских грамот, известном в науке как Опись 1626 года. Эта Опись упоминает «…грамоту докончальную великого князя Дмитрия Ивановича и брата его князя Володимера Ондреевича с великим князем Ондреем Олгердовичем…».

Замечательная подробность! Полоцкий князь по чину никогда не был «великим». Называя его так, московская грамота тем самым подтверждала его законное право на великий литовский стол. Дмитрий Иванович открыто отдавал своему новому союзнику предпочтение перед Ягайлом и его братьями. Москва защищала потерпевшую сторону, рискуя навлечь на себя неудовольствие стороны победившей.

III

В том же 1377 году, когда умер Ольгерд и «прибеже князь Ондрей Олгердович во Псков», на окском рубеже произошли события, весьма печальные для Москвы и Нижнего Новгорода.

Победный поход русских ратников на булгар вызвал вполне понятное неудовольствие в ставке Мамая. На ту пору к могущественному темнику как раз перебежал из-за Волги, из Синей Орды, некий царевич-чингисид, которого русские летописи называют Арапшей (возможно, Араб-шах). Был он «свиреп зело, и ратник велий, и мужествен, и крепок, возрастом же телесным… мал зело…». (Карамзин, усиливая это выражение летописца, говорит, что Арапша «был карла станом, но великан мужеством».)

Царевич горел желанием прославиться, и Мамай предложил ему пойти изгоном на Русь, чтобы в первую очередь наказать хорошенько нижегородского князя.

Слух об опасности опередил появление Арапши. Дмитрий Константинович быстро сослался с зятем, великий князь московский немедля собрал войско, сам повёл его к устью Оки на соединение с полками тестя.

Пока шли, от разведки то и дело поступали донесения, не содержавшие, впрочем, ни звука хоть о каком-нибудь воинском продвижении из пределов Мамаевой Орды. Это несколько расхолодило Дмитрия Ивановича. Может быть, нижегородские лазутчики ошиблись? Или поверили ложному слуху, намеренно пущенному из ставки Мамая?

Разведка по-прежнему не сообщала ничего нового, и, пробыв некоторое время в Нижнем, московский князь решил вернуться домой. (Возможно, ему как раз донесли о смерти Ольгерда и волнениях в Литве.) Не исключено, что этим своим решением Дмитрий Иванович избавил себя от смертельной опасности. Но вряд ли ему было потом легче оттого, что всё произошло в его отсутствие.

Сборное войско, в которое входили владимирская, юрьевская, ярославская, переславльская и муромская рати, перевезлось через Оку и, соединившись с нижегородцами, направилось в мордовские земли, к реке Пьяне. Во главе русских полков стоял средний сын Дмитрия Константиновича, Иван. Дорога к Пьяне была ему хорошо известна. Ровно десять лет тому назад вместе с отцом, дядей Борисом и старшим братом Василием Кирдяпой Иван уже проходил здесь в челе суздальско-нижегородской рати, которая преследовала булгарского князя Булат-Темира, пограбившего окраинные волости Константиновичей. Славный то был поход! Как сокол, настигающий ворона, несколько раз трепала русская рать хвост вражеского отряда. Выскочив на берег Пьяны, воины Булат-Темира замешкались — не было ни бродов, ни готовых переправ. Погоня буквально спихнула их в воду, многие тогда утонули, сам Булат-Темир едва спасся и с малым остатком отряда ускакал на Сарай.

Нынче же шли ещё большей силой, только вот не с кем ею помериться. Где он, пресловутый Арапша? Ни слуху ни духу о нём, будто и не водится такого на свете. Рать перебралась за Пьяну. Про Арапшу и тут не было слышно. Где-то совсем далеко, говорят, ходит царевич. Да и попробовал бы сунуться на такую-то силищу!

Стояли июльские жары, над лугами стлалась дурманная духота. Люди томились от вынужденного безделья, изопревали в тяжёлых доспехах, в калимых солнцем шеломах. Кое-кто начал разболокаться, снимать с себя кольчуги, поручи, железные шишаки. Укладывали ратное своё добро в сумы на телеги, туда же и копья со щитами наваливали, рогатины и прочее оружие. Кое у кого ещё и навершие копья не было на древко насажено, так и не вытащил из сумы: чего, мол, там, всё равно скоро по домам. Запахло над обозами пивом да мёдом, у окрестной мордвы напромышляли этого добра вдоволь. Собрались-то к бою, а попали к винопою. Тут и посваталось безделье к похмелью. Кто охотой увлёкся, кто отсыпался за все свои ночи недосланные. Люди «ездеша, — вспоминал современник, — порты своя с плеч спущающе, а петли разстегавше, аки в бане распревше…». Об ордынцах говорили снисходительно: «Может един от нас на сто татаринов ехати, поистинне никто не может противу нас стати».

Между тем мордовские князья, в земле которых находилось сейчас бездействующее русское войско, тайными путями провели полки ордынцев к Пьяне. Разведка проглядела их, потому что, как и все остальные, боевые сторожа погрязли в беспечности.

Отрезвление было ужасным. Второго августа пополудни в русские обозные тылы вонзилось пять клиньев ордынской конницы. Ни один из воевод не оказался в состоянии наладить сопротивление. То, что происходило, нельзя было назвать сражением, это была кровавая бойня. Люди очумело метались: кто разыскивал коня, кто пытался напялить кольчугу, кто искал древко для наконечника сулицы, кто окликал воеводу или сотника; большинство кинулось наутёк. Князь Иван во главе бегущих понёсся верхом прямо к берегу Пьяны. Сверзившись с конём в воду, он тут же начал тонуть. И ещё многие, многие захлебнулись в помутневших её струях. А кто спасся от погони, хлебнул потом позора вдоволь. А кто и до Пьяны не добежал, оказался в плену, и полон тот был «безчислен».

Враг не удовольствовался разгромом русского войска и кинулся, возбуждённый даровой победой, на Нижний Новгород. Расстояние от Пьяны до усть-Оки конники покрыли за три дня и утром пятого августа ворвались в нижегородский нагорный посад. Недостроенный ещё полукаменный-полудеревянный кремль защищать было некому. Дмитрий Константинович накануне с небольшим числом слуг ускакал в Суздаль, «все бо воинство его избиено быша». Впрочем, горожан своевременно оповестили о невозможности обороны, и ордынцы узрели почти полностью обезлюдевшие дворы. Большинство жителей ушло на судах вверх по Волге, в Городец.

Ордынцы шарили в Нижнем два дня, пожгли крепость, более трёх десятков деревянных церквей и затем подались пустошить окрестные волости.

Спустя две недели Дмитрий Константинович, по-прежнему остававшийся в Суздале, отправил старшего сына Василия Кирдяпу разыскивать тело утонувшего Ивана. Колоду с останками привезли в Нижний.

Слёзы не живая вода, никого ещё никогда не воскрешали, слёзы — только живым утеха в их горе. Плач стоял тогда и в Нижнем, и в Суздале, и в Москве, где по родному брату взголосила великая княгина Евдокия Дмитриевна. Некому было утешить переславльских, владимирских, муромских, ярославльских вдов.

Сокрушался о происшедшем и великий князь московский. Сколько перебито и угнано в полон лучших его воинов! Однако лучших ли? Кто повинен в случившемся? Только ли беспечный молоденький князь и бахвалы воеводы? А дозорные куда глядели? А пешцы, которые даже не удосужились насадить железные жала на свои рогатины?.. Все распоясались под стать друг другу, с каждого положен бы спрос за хвастовство, за ротозейство, за одурь пьяную. Да разве лишь на том свете и спросится, на этом уже не с кого… В старых летописях поминают слова, якобы князем Владимиром Святославичем сказанные: «Веселие Руси есть пити…» Как знать, может, когда и веселие было, ныне же одно постылое, постыдное похмелье. Вдоволь напохмелялись у Пьяны-реки, ничего не скажешь! Даже ушкуйников перещеголяли, астороканский их кутёж.

Возмущало Дмитрия Ивановича и подлое поведение мордовских князьков. Мало того, что навели врага на русское войско, ещё и сами по его следам занялись грабежом в нижегородских сёлах — в тех, куда ордынцы впопыхах не наведались. Молодцом городецкий князь Борис! Сделал то, что и должно, на первых хотя бы порах: с малой дружиной решительно кинулся вдогон мордовским ватагам. И не дивно ли, что опять на берегу Пьяны столкнулись? Одних Борис избил, прижав к воде, другие потонули, переправляясь на тот берег, только счастливчики спаслись. В иной бы раз порадоваться ратной удаче, да уж какая ныне радость; к тому же мордва не Орда, такие же данники хановы, победой над ними славы не наживёшь, да и позора недавнего пьянского не искупишь.

Впрочем, мордовские племенные князьки и после того, как проучил их Борис, не угомонились. Наверное, распалял в них жажду лёгкой поживы царевич Арапша, который осенью наведался к окскому рубежу с рязанского бока. Как только Арапша, подгоняемый первыми снегопадами, ушёл в степь, великий князь московский стал совместно с Дмитрием Константиновичем готовить рать в землю мордовскую.

Необходимо было наказать заокских соседей за новые грабежи, а главное — острастить их на будущее. Что это вдруг записались они в полные холопы к Мамаю? Времена переменчивы, а ордынцы не вечны: пришли в свой час без спросу и уйдут когда-нибудь, никого из холопов не предупредив. Стыдно тогда станет перед Русью тем, кто прислуживал её ворогам по дням, когда те отдыхали.

Рать снова возглавил Борис Константинович. Нижегородский полк повёл младший сын Дмитрия-Фомы Семён. Великий князь московский отрядил им в придачу отряд и воеводою поставил одного из молодых бояр своего совета, Фёдора Андреевича Свибла, того самого Федю Свибла, с которым вместе подрастали и который потом при строительстве каменного Кремля отвечал за возведение угловой, Свибловой башни.

Не проповеди читать соседям отправились ратники и по законам войны вели себя немилосердно. Когда вернулись в Нижний, то на виду у всего города, ещё черневшего остовами обгорелых дворов, вытолкали толпу пленников на лёд и затравили собаками. Страшное, кровь холодящее позорище! Не подобную ли кару стали с тех пор называть «собачьей смертью»? Но с тех именно пор летописцы никогда больше не поминали о мордовских грабежах в нижегородских волостях.

IV

Морозы стояли в ту зиму лютые. Много по деревням замёрзло людей и скота. В реках и озёрах лёд дорастал до дна и околевали рыбы. Деревья стреляли в лесах, дикое зверьё жалось к жилищам.

В такую-то пору умирал в Москве престарелый, восьмидесяти пяти лет от роду, митрополит Алексей. Кровь в его высохшем теле устало брела по жилам, не согревая ни ног, ни рук, испятнанных земляной ржавью старческих веснушек. Под бровями, будто инеем запорошёнными, синели полудуги глубоко запавших глазниц.

В последние времена он часто недомогал, и за состоянием его здоровья следили многие, очень даже многие. В 1374 году, выехав по церковным делам в Тверь — это был один из последних его выездов за пределы Москвы, — митрополит познакомился с патриаршим послом по имени Киприан. То ли серб, то ли болгарин родом, Киприан оказался начитанным богословом, последователем учения исихастов, он был неплохо знаком с трудами византийского мыслителя Григория Паламы, коего книги на Руси также читали и почитали. Но цареградский посол, как показали беседы с ним, не худо разбирался и в мирских делах; он до этого прожил несколько лет в Литве, горел мыслью о духовном преображении этой земли, о присоединении её клону православной ойкумены, у которой ныне столько врагов и на западе, и на востоке. Кажется, он понимал и то, что подобное присоединение Литвы — дело нелёгкое, поскольку её князья-язычники непременным условием своего крещения выставляют учреждение для Литвы особой, отдельной от Москвы митрополии, а Москве это вовсе не желательно; недаром Алексей в своё время так настойчиво добивался в Царьграде, чтобы не посылали в Литву митрополитом Романа.

Из Твери Алексей держал путь на Переславль, где тогда находился Дмитрий Иванович с семьёй. Киприан вызвался сопровождать митрополита. Во время этой поездки посол познакомился с Сергием Радонежским, а в Переславле не мог не быть представлен великому князю московскому и владимирскому. Надо полагать, Дмитрий Иванович уделил столь высокому гостю все знаки внимания, поскольку тогда на Руси о Киприане ещё не поговаривали как о «втором Романе».

Но из московской земли посол снова отбыл в Литву, и о нём вскоре именно в таком смысле начали поговаривать — как о «втором Романе».

Позже выяснилось, что Киприан вёл неоднократные подготовительные беседы с литовскими князьями (ещё и Ольгерд был жив). Да если бы только беседы? Выехав из Вильно в Царьград, он повёз с собой письмо-жалобу литовцев на митрополита московского, которую сам помог им сочинить. «И вот шлётся от них грамота с просьбою поставить его в митрополиты и с угрозою, что если он не будет поставлен, то они возьмут другого от латинской церкви, — грамота, которой он сам был не только составителем, но и подателем», — такая оценка привезённого Киприаном письма и его поступка была дана в патриаршей канцелярии в 1380 году. Более того, он по этой оценке именовался сочинителем «ябеды, наполненной множеством обвинительных пунктов» против митрополита Алексея.

Странная получалась картина: выставляя себя перед митрополитом поборником церковного единовластия на Руси, Киприан на деле добивался расчленения единой митрополии надвое; уговаривая Алексея не утруждать себя поездками в западные области, он же научил литовцев жаловаться как раз на то, что московский старец к ним не ездит.

Пусть Дмитрий Иванович видел эту картину ещё не во всех подробностях, но о главном он догадывался. К тому же, как ни скрытно действовал Киприан, рано или поздно главное его побуждение должно было выйти наружу.

Это произошло летом 1376 года, когда он вдруг объявился в Киеве в качестве… митрополита.

«Князь же велики Дмитрей Ивановичь, — читаем в Никоновской летописи, — не прия его, рек ему сице: „Есть у нас митрополит Алексей, а ты почто ставишися на живаго митрополита?“».

Из другой летописи, Рогожской, известно, что константинопольский патриарх Филофей в том же 1376 году направил в Москву двух своих сановников с поручением разъяснить митрополиту и великому князю правоту его, патриарха, воли относительно Киприана: он вовсе не желает делить Русь на две митрополии, но поскольку Алексей стар и в продолжение многих лет оставлял без внимания западные епархии, то на них временно, дабы «не предать весь народ на погибель», ставится митрополитом Киприан, с тем чтобы «после смерти кир Алексея кир Киприан получил всю Русь и был одним митрополитом всея Руси».

Но неужели в Царьграде не ведают, отчего Алексей перестал ездить в Литву? Да Ольгерд просто не желал видеть его у себя в Литве, а когда митрополит на свой страх и риск прибыл всё же в Киев, его кинули в темницу, едва-едва выскользнул из лап смерти. Может, и Романа поставляли в литовские митрополиты временно? Нет, Литва желала, чтобы он стал постоянным и единственным и гнул бы на всю Русь их линию. Так и Киприан, дай ему власть, будет гнуть линию Литвы, и в Москве сидючи.

Да и мог ли стерпеть Дмитрий Иванович такое оскорбление своего митрополита?! С детских лет этот человек был ему вместо отца. Что было бы сейчас с ним, Дмитрием, со всей Москвой, с целой Русью, с тою же Литвой, не находись среди них и над ними этот благородный старец? В какую бы темень забрели они без такого пастыря? И его, ещё живого, пусть и недужного, в Константинополе не стесняются заменить?

Наконец, он кровно русский митрополит, и неужели это маловажно? Неужели это допустимо лишь в порядке исключения? Алексей и сам желает, чтобы его преемником был свой, соотечественник.

Так, совсем недавно — и Дмитрий тому свидетель — старец, почувствовав себя особенно плохо, послал людей за троицким игуменом.

Смутился Сергий, когда услышал от митрополита, что тот захотел бы видеть его своим преемником. Изучивший людскую натуру до самых невнятных её закоулков, Алексей видел, что это не то смущение, которым стараются скрыть внутреннюю радость от услышанного. И не потому сказал Сергий своё твёрдое «нет», что так положено по обычаю: отказаться для начала, а там и согласиться. Сергий отказывался, при всегдашней его кротости, почти с протестующим видом. Нет, нет и нет! Он не родился для того, чтобы взойти на ступень такого высокого сана, дело это выше его меры, об этом не следует больше и говорить.

Огорчил Алексея безоговорочный отказ троицкого игумена. Искренне огорчён был и князь. Сергия поддержали бы все епископы, его и в Царьграде давно чтут, кто бы сказал против него хоть слово? Конечно, можно понять тихого игумена. То, что легко давалось Алексею, горожанину, всю жизнь проведшему на людях, почти в миру, смело и решительно вступавшему во всякое житейское коловращение, равно невозмутимому в княжом совете, в ставке хана и в приёмной патриарха, — всё это, пожалуй, совсем не с руки будет Сергию. Попробуй оторвать дерево от земли, крестьянина — от его нивы. Сергия с его загорелым, обветренным лицом, с его руками, почерневшими от мужичьей работы, действительно невозможно представить в ослепительных митрополичьих ризах, окружённого сонмом священнослужителей.

Но кто же всё-таки заменит незаменимого Алексея?

Двадцать восемь лет прожил Дмитрий под его духовным призором, и не было ему в чём упрекнуть своего митрополита. В том лишь разве, что не оставлял теперь по себе достойного наследника…

V

И опять, в который раз, ворвались изгоном конники Мамаевой Орды в нижегородскую землю. Должно быть, учуяли, что князь Дмитрий Константинович в Нижнем отсутствует, а без него не окажут им должного отпора. Горожане на лодках и ладьях, на стругах, насадах и учанах, на всём, что стояло тогда на привязи у пристаней, кинулись к противоположному берегу Волги и оттуда наблюдали за муравьиным мельтешением грабежа. Кто-то погрёб в Городец звать в подмогу князь-Бориса. Тот вскоре объявился, но с малым числом ратных, недостаточным для боя. Сгрудившись на берегу, люди в оцепенении смотрели как на нелепый, часто повторяющийся сон: городская сторона заволакивается дымом, сквозь пелену его прорезываются столбы пламени, головни взлетают высоко вверх и сыплются с шипом в воду, и их относит по течению, и долго ещё чадят…

Невыносимая, оскорбительная чреда повторений! И внукам и правнукам их будут сниться эти пожары.

Развеялся наконец дым на том берегу. Ордынцев тоже как будто ветром сдуло. По обычному своему правилу ушли они не той дорогой, какою на Нижний нагрянули, чтоб и на обратном пути было где поживиться. Теперь, говорят, от усть-Оки подались на Берёзовое поле.

Год 1378-й ещё раз показал нижегородцам, как непросто жить на передовом мысу и как обременительна честь зачинщиков. Несколько лет, отданных почти беспрерывной борьбе с ордынцами-налётчиками, с Волжской Булгарией и мордовскими князьками, основательно обескровили Нижегородское княжество. В итоге враг ни разу не проник здесь на земли Междуречья, но многие задумывались: не слишком ли дорогой ценой это далось? После поражения русских войск при Пьяне и бесчинств, учинённых Арапшей в самом Нижнем, Дмитрий Константинович предпочитал жить в старой столице своего княжества — в тихом, удалённом от воинских смерчей Суздале.

Впрочем, 1378 год только начинался, и основные его ратные события были впереди.

Во второй половине июля к Дмитрию Ивановичу всё чаще стали поступать тревожные сведения от заокской дальней разведки, отмечавшей передвижение значительных сил противника к южным окраинам рязанской земли. По предварительным наблюдениям, рать, вышедшая из степей Мамаевой Орды, была гораздо многочисленней обычных отрядов, что в последние годы тревожили русский юг.

Среди множества наших малых речек есть такое негромкое имя: Вожа. Петляющая в полях и перелесках Заочья, она впадает в Оку немного севернее Рязани. В 1378 году это имя, ничем до того не приметное, впервые было занесено на страницы летописей.

В самом начале августа великокняжеская рать, предводительствуемая Дмитрием Ивановичем, перевезлась через Оку напротив Коломны и стала медленно, выдерживая все меры предосторожности, спускаться в южном направлении.

Это, пожалуй, напоминало прошлогоднее продвижение к Пьяне: снова решили упредить возможный удар неприятеля вглубь Междуречья, встретив его на дальних подступах к окскому рубежу. Но сходство было лишь внешним, по рисунку поведения, не по его сути. Слишком жива ещё была и огорчительна память о Пьяне, чтобы позволить себе сейчас хоть малую толику небрежности, несобранности. Шли во всеоружии, несмотря на страдный жар августовского солнца, в поблекших от пыли доспехах, с грязными потёками пота на запылённых лицах.

Передали Дмитрию Ивановичу: с юга приближается на соединение с москвичами отряд прончан, подгоняемых опасностью неравного столкновения со степняками, ведёт их князь Данило Пронский. И подбадривало это: всё же какая-никакая, а подмога. И нагнетало тревогу: велико, знать, ныне числом Мамаево сборище. Пронск за нас, но хотелось знать: а что сам великий князь рязанский, где он, Олег Иванович? Отсутствие вроде извинительное: прошлым летом, после Пьяны, татары напали на его столицу, на Переславль Рязанский, застигли Олега врасплох, в потасовке даже пленили было князя, но раненому Олегу чудом удалось вырваться, утечь.

Говорили ещё: ордынские тьмы ведёт некий мурза по имени то ли Бегич, то ли Бигич. Не слышно что-то раньше было про такого полководца. Как из бездонного мешка, каждый год извлекает Мамай новых и новых военачальников, неведомо лишь, в какую прорву исчезают предыдущие.

Вот и Вожа-река. Если Бегич, идучи от Пронска, не завернёт на Рязань, то как раз сюда, к Воже, и должен бы выглянуть. Надо думать, и у степняков разведка не дремлет, чуют уже, где ждёт их московская сила.

По многочисленности сторожевых разъездов, по обилию копытных следов, оставленных чужими разведчиками, по участившимся случаям мелких стычек наиболее ретивых всадников и та и другая стороны могли догадываться, что счёт противника нужно вести не просто на тысячи, но на десятки тысяч. Это обстоятельство заставляло и тех и других держаться крайне опасливо. Между ними была река, и очень многое зависело от того, кто решится первым её перейти. Войско, переходящее или только что перешедшее реку, может оказаться в наиболее уязвимом положении, поскольку оно ещё не выстроено в боевые порядки. Сильным налётом конницы его легко снова вогнать в воду, в месиво, в толчею. Чтобы с уверенностью преодолевать речной рубеж, нужно твёрдо знать, что противник находится достаточно далеко, так далеко, чтобы не успел ударить по ещё не выстроенным войскам.

Вот почему и русские и степняки сейчас ждали. Ждали день, другой и третий. Ждали, зная, что сражение неминуемо, но надеясь, что противник первым погорячится, сделает оплошный шаг, и тогда всё решит один стремительный удар застоявшейся конницы.

Пехоты не было ни в том, ни в другом войске. Но Дмитрий Иванович уже знал, что у Бегича очень велик обоз, не в пример русскому. С таким обозом не ходят в лёгкий набег по пригородам и волостным сёлам. Такой обоз рассчитан на проникновение в глубь чужой, враждебно настроенной страны. Очевидно, Бегич предполагает не просто прощупать сторожевые стоянки на Оке, но надеется и Междуречья вкусить; он, может быть, и до самой Москвы не прочь пустить тысячу-другую всадников, чтобы напомнить русским о временах ордынской вездесущности.

Но сражение ему будет дано здесь, на Воже. Надо лишь вынудить его перейти наконец реку. А для этого надо показать его разведке, что русские избегают сражения, что они первыми не выдержали напряжённости стояния и отходят. Несколько вёрст пустого пространства, ископыченного, со следами костров, — чем не надёжная приманка?

11 августа, в послеполуденное время, ближе к вечеру ордынцы преодолели Вожу и «скочиша на грунах, кличюще гласы своими на князя великого Дмитрея Ивановича». Скакать на грунах означает ехать малой рысью, не переходящей в рысь полную. Смысл летописной фразы можно понимать двояко: или воины Бегича увидели вдали великокняжеские полки и стали их выкликать, медленно идя на сближение; или они ещё не видели русских и, предполагая, что те отходят без боя, озорно и насмешливо кричали, заодно и себя приободряя.

Но русские отозвались быстро. Накануне Дмитрий Иванович разделил свою рать на три полка. Теперь полк правой руки, который вёл родной дядя великого князя Тимофей Вельяминов, на всём скаку заходил в бок ордынским построениям; полк левой руки с Данилой Пронским во главе накатывался с другого бока. Главный полк, руководимый самим великим князем, «удари в лице» противнику.

Таково было самое начало боя в изображении Рогожского летописца, который, несмотря на предельную краткость своего рассказа, подробно остановился на расстановке русских полков, уточнил характер действий каждого из них.

Уточнение весьма важное, оно убеждает в том, что, отдав приказ переходить Вожу, Бегич, видимо, всё же не был готов к немедленному сражению и не успел развести свои полки достаточно широко и тем самым обезопасить себя от возможных боковых ударов. Такой просчёт тем более был непростителен с его стороны, что именно ордынцы всегда славились умением брать противника в охапку, быстро охватывая и стискивая его конными отрядами левого и правого крыла.

А тут с воем, рёвом, улюлюканьем, ржаньем и визгом три громадных, плотно сбитых кома людей и лошадей, подобно трём горным обвалам, ударили в опешившие тьмы ордынцев. Звуки нарастали в своей ярости, ошарашивали тех, кто бездействовал в срединной толще Бегичева войска, всадников кренило то в один, то в другой бок. Передние уже повернули, но места для отступления не было, и они начали топтать своих. Задние же, свирепо ругаясь, не давали им пути; а с тылу, от реки, тоже подпирали те, кто ещё только выбирался на берег. Большинство не могло понять, что происходит и почему, если столкнулись с русскими, не дадут им настоящего боя. Крики начальников только прибавляли неразберихи. Стеснённая до предела середина потеряла управление и начала понемногу пятиться. В этой стеснённости, несвободе действия была оскорбительная для степняков похожесть на табун, загнанный в загородки; но вот раздаётся страшный треск, будто лопаются сухие жерди под напором обезумевшей силы, и всё неумолимо валит куда-то, и большинство бездумно устремляется туда же, не чуя, что там ждёт — спасение или погибель? — лишь бы не топтаться дольше на месте.

Скоротечность сражения подчёркивалась стремительным шествием августовских сумерек. В это время года в среднерусских широтах темнеет уже к девяти вечера: на глазах западает за тучи и леса последнее зарево; взбухают над водами дышащие клубы тумана; всё зыбится, мерещится и слоится.

По русским полкам полетело распоряжение: преследовать врага только до Вожи, сбить в реку, в дальнейшую погоню не ввязываться, поздно уже.

Часть ордынского войска, отсечённая от реки боковыми ударами русских полков, была уничтожена полностью; не меньшую часть повалили наземь при погоне, настигнув копьём, сулицей либо мечом. Река клокотала, выйдя из берегов.

…Белая стена, постепенно оцепенявшая берега и воду, глушила звуки. Словно безмолвный седой сон исходил от трав, от кустов, от слезящихся камней. Стоны раненых становились всё нечленораздельней, будто сама земля изнемогала и бредила.