Глава восьмая Измена Вельяминова

Глава восьмая

Измена Вельяминова

I

«В лето…» такое-то случилось то-то и то-то. «Того же лета…» произошло следующее… Так, с указания на год события, начиналось в русских летописях почти любое новое сообщение. Время года (весна, осенины), а тем более месяц и число происшествия уточнялись только в особо исключительных случаях: рождение или смерть князя; день сражения; иногда — солнечное затмение или другое поразительное, с точки зрения средневекового человека, небесное знамение.

17 сентября 1374 года летописцы посчитали нужным отметить, задержать на этом числе внимание читателей. В Москве в тот день скончался дядя великого князя Дмитрия Василий Васильевич Вельяминов.

Внимание, проявленное летописцами к кончине Вельяминова, отражало отношение к ней и в Кремле, и вообще в московской земле. Умер не только родственник великого князя, не только сановитый и богатый боярин, член московского правительства. Скончался тысяцкий, отец и дед которого также были московскими тысяцкими. Почил властелин, при имени которого трепетал, ослушаться которого боялся весь городской и посадский чёрный люд.

У Василия Васильевича было три сына — Иван, Микула и Полиевкт. Видимо, умирая, Вельяминов-отец пребывал в невозмутимой уверенности, что должность тысяцкого венценосный племянник передаст его старшему сыну Ивану.

Но этого не произошло. Летописцы-современники умалчивают о причинах, побудивших великого князя Дмитрия упразднить родовую должность Вельяминовых. Вполне возможно, что какие-то первоначальные толкования у них на сей счёт имелись, но были опущены при составлении позднейших летописных сводов. Кое о чём мы можем догадаться, если присмотримся ещё раз к уже размотанным узластым нитям «вельяминовского клубка». Достаточно вспомнить загадочное убийство тысяцкого Алексея Босоволкова-Хвоста и последовавшую за ним ссылку Василия Вельяминова в Рязань. Нелишне держать в памяти и «басню» о том, как дядя-тысяцкий во время свадьбы своего племянника подменил подаренный ему золотой пояс. Почему бы не допустить, что эта «басня» впервые обнародована не много десятилетий спустя, а что знал о ней и сам Дмитрий Иванович, участвовавший сейчас в похоронах своего властолюбивого дяди? Знал, но молчал, подавляя в себе обиду.

Безусловно, сироте Дмитрию, отроку, а затем и юноше, «приходилось считаться», по словам историка М. Н. Тихомирова, с той «грозной силой», которую представлял собою на Москве покойный Василий Васильевич. Если даже, покровительствуя своему племяннику в княжом совете, Вельяминов был с ним предельно мягок, уважителен, наконец, чистосердечен и бескорыстен, Дмитрий рано или поздно должен был почувствовать, что дядя всё-таки держит в руках слишком великую и самостоятельную власть, и при ней он, Дмитрий, — лицо в некотором роде внешнее. Дядя то и дело поступает от его имени, прикрывается его именем, а может быть, и злоупотребляет его именем. И в то же время дядино имя слышно на каждом шагу. Рано или поздно такое положение должно было задеть самолюбие взрослеющего великого князя, и если не он сам первым увидел, то кто-нибудь из его окружения — тот же Владимир, или митрополит Алексей, или кто из бояр-сверстников — мог однажды ему намекнуть на некоторую чрезмерность власти, которую успел за эти годы стяжать раздавшийся по всем статьям вширь тысяцкий.

Опять-таки область домыслов и предположений, но вполне вероятно, что с какого-то дня и часа Дмитрий перестал обижаться про себя и начал вслух, в глаза высказывать всесильному родичу накопившиеся обиды, а того такие высказывания не могли не задеть за живое и оценивались не иначе, как проявление мальчишеской неблагодарности за всё, что он, тысяцкий, для своего дорогого, паче родимых детищ любимого племянника сделал и делает, забывая есть и спать, уподобляясь верному псу. Дед Вельяминова служил прадеду Дмитрия и его деду, уже век скоро потомственной службе, и должна же быть какая-то за неё отплата! Хотя бы в том состоящая, что по смерти Василия место тысяцкого останется за его родом.

Так, похоже, думали не только в семье Вельяминовых. У покойника на Москве и за её пределами осталось великое множество приятелей, нажитых за долгие годы его властвования, всяк по-своему обязанных ему. Эти приятельство и обязанности, понятно, переносились теперь на Ивана Васильевича. Он постоит за своя людишки, не даст их в обиду ни княжеским тиунам, ни митрополичьему суду. А они-то уж расстараются для своего молодого господина.

Наверное, и старший вельяминовский сын был не менее покойного родителя уверен: завтра-послезавтра под белы руки поведут его к велик-князю и тот при всём честном собрании посвятит его в наследственное звание.

Было Дмитрию о чём задуматься.

Годы прикапливали ему житейского разумения, приучали разбираться в окружающих людях, в человеке вообще. Ему с детства посчастливилось знать и прививать себе пример тех мужей совести, что жили не хлебом единым, чьей неусыпной заботой была судьба отеческой земли, её вдовиц и сирот, ибо этим последним не на всяк день и хлебца-то единого достаёт — ржаного насущного сухарика. Он видел людей, за которыми если и водилась какая корысть, то в самой малой малости, ни для кого не обидной. Всякая ведь тварь живая — от пташки до человека — ищет, чем напитать чрево своё, с кем утолить голод любовный, алчет покоя и тепла, радости плотской и весёлости духовной. Это и не корысть вовсе, а благой закон естества, на всех и каждого изливаемый, имя же ему равность. Видел Дмитрий: властелину людскому нужно только следить, чтобы, исполняя закон, никто не превышал свою житейскую меру. Потому что тут — в превышении — и проступала на свет Божий тёмная корысть.

Но видел он и ещё один закон, тоже, казалось ему, не менее благой, и имя ему было разность. Всё на свете разнилось и различествовало: звезда от звезды, птица от птицы, семя от семени, плод от плода, язык от языка, народ от народа, старый от малого, мужеск пол от женска, мирянин от инока, князь от боярина, купец от смерда. И не зря ведь, не напрасно разнилось, но для взаимной нужности, для вящей красы мира.

Эти-то равность и разность были как два полных доверху водоноса на коромысле — удобно и нетяжело нести хоть в гору, хоть под гору. Но если убывала равность, начинало возмущаться естество людское. И если нарушалась разность, оно же протестовало. Всё неживое и живое стремилось быть непохожим, неодинаковым и в то же самое время уповало на справедливость, жаждало уподоблений, чаяло общей меры вещей.

Василий Вельяминов хотел уравняться с Дмитрием не только в силе власти, но и в родовой её преемственности, и это не могло не беспокоить великого князя. Они не должны, не имеют права быть ровней, ибо тогда разрушится единство земной власти. Преступая разность, покойный тысяцкий преступал и равность: на целую голову поднялся он над другими боярами княжого совета.

Дед Дмитрия, Иван Данилович, оставил по себе благодарную память в московском боярстве — он его сплотил вокруг себя, наделил добром и службой в меру каждого, завещал потомкам своим беречь и поощрять боярских детей, памятовать: крепки бояре — крепки и ратники, крепко и крестьянство. Но и за боярами послеживай, княже, чтоб не грабили своих холопов, чтоб друг перед другом не завышались сильно, плодя зависть и раздоры.

Вельяминовы ныне очень уж завысились — это не одного Дмитрия обижало и беспокоило. Отдать сейчас тысяцкое кормило Ивану — значит ещё поощрить вельяминовский запышливый разгон. Потачка такая чревата смутами в самом ближайшем великокняжеском окружении.

Видимо, Дмитрий учитывал и какие-то личные свойства своего двоюродного брата Ивана — свойства, которые, кстати, не замедлили проявиться, как лишь тот узнал, что ему в наследственном звании отказано.

Поступок великого князя был неожиданностью, почти вызывающей, и не для одного Вельяминова-сына. Дмитрий не просто отказал ему как таковому, он упразднял отныне на Москве… саму должность тысяцкого. Впечатление было, как если бы кто взял да и срыл за ночь, разобрав до основания, одну из воротных башен Кремля, а на пустом месте наспех соорудил тын из ольховых жердей.

Но впечатление впечатлением, а у Дмитрия всё, оказывается, было продумано до тонкостей. Часть полномочий городского головы переходила к вновь учреждаемому наместнику Москвы — такому же чиновнику, какие сидят по всем иным великим и малым городам Белого княжения. Другую часть правомочий тысяцкого Дмитрий оставлял за собой лично.

Необычность нововведения смутила многих и в городе и на посадах. Дело не только в привычке, которая круто ломалась. Вельяминовы — род большой: братья, сыновья покойного, куча боковой родни. Обида хоть и косвенно, а задела каждого. Задела она и всяческих доброхотов и приятелей семейства, связанных с покойником большей или меньшей корыстью. Резкость великокняжеского определения могла смутить и тех бояр, кто не кумился с Вельяминовым. Устойчивость бытовых и гражданских преимуществ, переходящих из рода в род, ценилась в этой среде очень высоко. А вдруг молодой князь, почуяв свободу от длительной дядиной опеки, начнёт ломать иные порядки, ломиться на иные дворы?

Иван Вельяминов не просто оскорбился — он оскорбился непереносимо. Чем больше его жалели, чем искренней ему сочувствовали, тем сильнее разгоралось в нём ретивое. О смирении не могло быть и речи. Он был по крови тысяцкий, он не желал быть просто одним из московских бояр. Он мог быть только первенствующим боярином Москвы, не уступающим по могуществу власти своему братану и сверстнику, которому повезло родиться в княжеской колыбели и которому стать великим князем московским и владимирским помогал не кто иной, как Василий Васильевич Вельяминов.

А если ему, Ивану, не бывать тысяцким, то ещё поглядеть надо, останется ли Дмитрий великим князем!

II

Над Москвой истаивал сытный дух Масленой седмицы 1375 года. Минувшим летом снова были мор в людях и падёж скота, к тому же выдалось великое бездождие, хлебов недобрали. И всё-таки к празднику прикоплено пшеничной мучицы и животного маслица, чтоб проводить его по-доброму, как встарь заведено.

В эти-то дни Дмитрия Ивановича расстроило известие об исчезновении Ивана Вельяминова. Самовольно и тайно отъехал из Москвы обиженный боярин. Знать бы, куда подался и с чем? В тот же час, докладывали купцы, Некомат исчез — тороватый гость-сурожанин, то ли грек, то ли генуэзец, но уж наверняка ордынский соглядатай. Если бежали они по обоюдному сговору, то, ничего не скажешь, парочка подобралась знатная.

Не порадовало и следующее о них донесение: след беглецов оборвался у ворот Твери. Как-то поведёт себя князь Михаил Александрович?

Исход Литовщины как будто наконец угомонил гордого тверича. С Москвою ныне мир, и сын Михаила, немало прождавший на митрополичьем дворе, пока отец соберётся его выкупить, вот уже год как вернулся под отчий кров. Но мир по нынешним временам как зыбкий сон: неведомо, что может в следующий миг померещиться. А вне русских пределов спокойно ли? Мамай, слыхать, непрестанно поносит и честит Дмитрия Ивановича: обещал-де Митька дань платить справно, а едва один разок собрал по отъезде из Орды, да ещё и на Оке стоял всей силой, угрожая Мамаевым воеводам; если б не моровое поветрие прошлого года, не скудость подножных кормов, Мамай был бы уже в Москве со многими тьмами войска и отодрал бы за уши молодого обманщика… Словом, полное размирье с Мамаем, того и жди, снова кинет он ярлык тверичу.

А незадолго до бегства Вельяминова прискакал в Москву кашинский князь Василий, внук покойного Василия Михайловича. Родовой удел у него отнят, а сам принуждён жить под надзором в Твери, откуда теперь и выскользнул с великим трудом. Вельяминов жалобы кашинца сам слышал, как слышал он и слова, которыми того в Кремле утешали и подбадривали. И вообще он знает много, чересчур даже много подробностей московской политики и мало ли что может выболтать со зла. В кои-то веки слыхано, чтоб перемётывались к тверичу московские бояре, и вот такой подарочек…

Известно, боярин — лицо вольное, разонравился ему один хозяин, может открыто уходить к другому со всем скарбом, со всей дружиной, недаром и в любом междукняжеском договоре пишется непременное: «а бояром и слугам вольным воля». Но исчезнуть втихомолку, не сняв с себя при свидетелях крестоцеловальный обет, — это уже измена низкая, повадка ползучего гада!

Измена!

Слово это, пахнущее куплей и продажей, выгодной меной, больно хлестнуло по самолюбию всех Вельяминовых, которые поспешили откреститься от предателя. Возбудились горячие толки и в прочих боярских семьях. Нет греха для честного слуги и воина постыдней измены. И что рассчитывает получить Иван за иудин свой подвиг?

Рассчитывал он на многое. В Твери — не скупясь, с размахом — уже делили Русь наново: великое Белое княжение — господину Михаилу Александровичу! Вельяминову — чины высокие, волости богатые, Некомату — открытая дорога в меховые и медвяные русские заказники… Под стать один другому подобрались сообщники. Сговорясь, киселей не разводили. Тем же Великим постом оба перебежчика подались в Орду к Мамаю с обещанием не возвращаться в Тверь без великого ярлыка. Михаил подождал немного и, как только получил весть, что его новые слуги благополучно миновали великокняжеские заставы, отбыл в Литву — к сестре и зятю. Может, напоследок пособит ему старый литовец? Случай-то верный и вряд ли такой ещё представится. Ольгерд, по обыкновению, был невозмутим, непроницаем. А впрочем, что ему скрывать? Годы его уже не те, чтобы по первому клику родича вершить ратный сбор. Да и на западе очень неспокойно. Что ни год, ломятся в Литву клятые крыжаки — ливонские да прусские рыцари. Он и с крыжаками, признаться, устал воевать, огня того нет в жилах, зябко стало жить ему, старому. Скоро, видать, придёт и его черёд погреть напоследок косточки на большом костре, по обычаю литовских отцов и дедов, да так крепко погреть, чтоб душа оторвалась от бренного пепла и легко прянула к сонму славных предков…

Тверич не загостился в Вильно, понимал, что проку ему на сей раз от зятюшки не видать, да и распирало любопытство: Некомат поклялся быть назад к середине лета.

И не обманул купчина! 14 июля, как по писаному, его насад приткнулся к тверской пристани. Вместе с Некоматом на берег выбрался посол от Мамая прозвищем Ачихожа. Сердце Михаила Александровича толкнулось сильно, как давеча нос лодки об измочаленную доску. Привезли! Великий ярлык снова вернулся на свою тверскую отчизну. И отныне — навсегда! А Иван Вельяминов где же? Он пока в Орде остался — киличеем Великой Твери, доверенным лицом великого князя владимирского Михаила Александровича… Мамай обещал: помогу своему верному улуснику Михаилу против Митьки.

В тот же самый день, 14 июля, — летописцы запомнили и записали — до предела возбуждённый, ликующий Михаил отправляет в Москву посла с объявлением войны. Одновременно из Твери на стругах и насадах выходит рать, воеводам которой предписано спуститься вниз по Волге и захватить Углече Поле. Одновременно же уходит отряд вверх по Тверце, с тем чтобы посадить наместников нового великого князя владимирского в Торжке. Исполнились все сроки! Наконец-то десятилетия унижений позади. Только бы утвердиться незыблемо в своей законной наследственной власти, и вся Русь воспрянет под щедрой и милостивой рукою Твери. И колокол от золотого тверского Спаса, увезённый когда-то Калитой, вернётся на родину…

В воскресный день, 29 июля, утренней порой пошло на ущерб солнце и закрылось совсем, будто круглым татарским щитом, и видели это повсюду — на Боровицком холме и на устье Тверцы, у впадения Оки в Волгу и во владычном дворе над Волховом. Засвинцовели, потемнели реки, синяя мгла упала на деревья и на лица людей.

III

Если Дмитрий терял когда-нибудь — полностью или почти полностью — присутствие духа и приходил в отчаяние, то такое могло случиться с ним именно теперь — летом 1375 года. Ему ещё не исполнилось двадцати пяти, он прокняжил пятнадцать, и не было из них почти ни года, когда бы не накатывалось на его землю ненастье. То с востока, от суздальско-нижегородских пределов, натягивало несколько лет подряд промозглой сырью. То — лишь заголубела восточная сторона — пошли беспрерывные, подгоняющие друг друга тучи с тверского и литовского северо-запада, а то и прямо с запада, через смоленские и брянские земли, заволакивала непогодь. Не успели здесь наконец расчиститься окоёмы, как затучило рязанский берег. Прояснилась заокская даль, вздохнуть бы полной грудью, ан нет — опять резко задуло и понесло клочья хмари с тверского края. И всё это при том, что от начала до конца, ни на час не пропадая из виду, стояла по-за рязанскими лесами и весь степной юг охватывала синяя стена ордынской неминуемой грозы. Там пока лишь зарницы безмолвно полыхают да иногда доносится сдавленный громный рокот. Туда бы, на юг, только и смотреть, опасаясь пропустить сдвиг и нарастание тяжкой стены. Но попробуй угляди, если ныне надо опять в иную совсем сторону голову поворачивать — на Тверь!

Ей-ей, руки опускаются от всего этого. Или правда неугоден он, Дмитрий, своим соседушкам пуще мамайской орды? Да не отказаться ли от всего, наконец, — от владимирского того стола, заодно и от московского подстолья, от вотчин и от бояр, от хором и холопов? Ночью усадить в тележку жену с детьми и махнуть куда-нибудь за тёмные леса да за седые болота, чтоб никто и не прознал вовеки, куда он сгинул-то. И пусть, как хотят себе, ладят, призывают друг против друга то Литву, то Орду, пусть! Предела этому не видно. Пусть и дальше, как коростой, обрастают люди корыстью, меряются, у кого тщеславие выше вымахало. Михаил ли одолеет, тесть ли Дмитрий с Борисом? Олег ли, наконец, со своим тридесятым рязанским царством — пусть сами разбираются меж собой, вытаптывая нивы, изводя последний остаток мужичьей силы. Правды на земле не сыскать. Богу же, видно, вконец омерзела русская неразбериха. Пятнадцать лет — и всё попусту! Воинские походы, которым уже и счёт потерян, два хождения в Орду с их унижающим лицедейством, целый ворох перемирных и докончальных грамот, скреплённых свинцовыми либо восковыми печатями, а условия тех грамот на поверку оказывались недолговечней воска, податливей свинца… А как с каменным Кремлём старались, как тряслись над каждой полтиной, чтоб не уплыла навсегда на волжский Низ, как терпеливо приручали капризных и шалых новгородских вечников, — и всё напрасно? Выходит, напрасно. Что за цена его великокняжеской прочности, если происками всего двух человек — боярина-изменника да заморского купца — в одно лето расшатано и поколеблено московское дело!

Но уже первые недели августа должны были настроить Дмитрия на совсем иной лад. Вдруг отовсюду стали поступать в Москву свидетельства единодушного возмущения, с которым почти повсеместно встречена весть о кознях тверского князя и выворотня Вельяминова. Сколько раз уже Михаил зазывал на Русь Ольгерда с литвинами, сколько зла сотворил христианам, а ныне с Мамаем сложился! Мамай на всех нас дышит яростью, и, если попустим Михаилу с ним сложиться, все погибнем. С такими мыслями, с такой убеждённостью приезжали в Москву люди из ближних и дальних великокняжеских вотчин. Так думали нижегородские Константиновичи. Не попускать тверичу просили посланцы Великого Новгорода. Даже Олег Рязанский, слышно, был возмущён поведением Михаила.

Эта повсеместная убеждённость в неправоте тверского князя одновременно означала, что люди стоят за Москву, что с предложенным ею путём связаны чаяния большинства. Для самого же Дмитрия это значило: отчаиваться и падать духом ему нет причины, ибо годы воинских тревог и мирного устроения земли не минули бесплодно. В него верят, и не просто как в человека, одного из князей, но как в наиболее подходящего и исправного исполнителя русской мысли о насущном единении земли.

Волнующую картину единения, пусть пока далеко не полного, не окончательного, он вскоре сам увидел. К Москве, а затем к Волоколамску, где решили проводить воинские сборы, отовсюду стали стекаться полки. Все горели желанием раз и навсегда угомонить тверского гордеца. Нижегородско-суздальскую рать привёл сам Дмитрий Константинович со своим сыном Семёном — шурином московского князя. Городецкий полк прибыл во главе с Борисом Константиновичем. Впереди ростовского ополчения красовалось сразу три князя: пожилой уже Андрей Фёдорович, спутник Дмитрия по последней поездке в Орду, и два двоюродных братца московского великого князя — Василий и Александр Константиновичи — сыновья покойной княгини Марии Ивановны, дочери Калиты. Из Ярославля прискакали с дружиной тоже два брата — Роман и Василий Васильевичи. Порадовал своим появлением моложский князь Фёдор Михайлович — ближайший восточный сосед Твери, немало от неё претерпевший. Приехал и стародубский вотчич Андрей Фёдорович. Словом, здесь была налицо почти вся сила Залесской земли, цвет Междуречья русского.

Но и ещё подвалило народу, жданного и нежданного. Из дальнего Белозерского края подоспел тамошний князь Фёдор Романович. Не побоявшись, что литовцы потом накажут, привёл верных ему воинов смоленский князь Иван Васильевич. Столь же смело поступил и брянский князь Роман Михайлович. И ещё были князья, с большими и малыми ратями, а кто и вообще почти без людей, но с желанием биться за десятерых: явился Роман Семёнович Новосильский, приторочили скромные свои дружины к великому ополчению два брата — князь Семён Оболенский и хозяин Тарусы Иван — сыновья Константина Оболенского, который ещё в первую Литовщину положил живот за Московь; и вот жаждали теперь братья отомстить за обиду дому своему.

Всех, кажется, и не записали тогда летописцы поимённо, как не записали они имён и десятков воевод. Непривычно великим было число людей, ополчившихся под Волоколамском. Все — от московского князя до последнего пешего ратника — не могли не ощущать незаурядности происходящего. Воинские сборы по размаху своему напоминали разве лишь всерусский поход Ивана Даниловича Калиты на Псков — на поимку беглого князя Александра Тверского. Но и разница была громадная! Тогда собирались подневольно, по жёсткому распоряжению Узбек-хана, и шли-то надело, неправедность которого ощущалась многими. А ныне собрались против воли Орды, идут, чтобы отменить прихоть Мамая, чтобы объявить сыну Александра Михаилу: Русь не желает себе такого, как он, князя владимирского! Ныне у неё есть другой господин, ей, а не ордынцам и их подпевалам угодный.

Плечом к плечу с Дмитрием Ивановичем выступал из Волоколамска князь Владимир Андреевич. С ними ехал и Василий Кашинский, которого надлежало восстановить на уделе, бесстыдно у него отнятом. Судя по тому, что в летописном перечне князей-ополченцев отсутствует Дмитрий Михайлович Боброк, можно предположить, что ему во время тверского похода поручалась охрана южных границ великого княжения, и он оставался на окском рубеже, скорее всего, в Коломне.

Первым чужим городом на пути ополчения оказался удельный Микулин. От Волоколамска до него добирались малозаселёнными заболоченными местами московско-тверского порубежья; переходили вброд узкие притоки Ламы и Шоши; напоследок несколько вёрст шли лесом, пока не увидели на взгорке строения чужого удельного гнездовья. Ещё будучи здешним князем, Михаил отстроил в Микулине две крепости — одну против другой, на разных берегах Шоши. Без труда захватив их, войско вышло на тверскую дорогу. На четвёртый день похода великокняжеская рать вплотную придвинулась к Твери. Бо?льшую часть ополчения Дмитрий распорядился оставить на городском берегу. Здесь, на мысу, образуемом впадением в Волгу Тьмаки, стоял деревянный тверской детинец, обмазанный снаружи глиной и побелённый известью. Те из воинов, которые никогда ещё не видели Твери и недавно впервые увидели Москву, могли сравнить, какому из двух городов больше приличествует быть домом великого князя владимирского.

Дмитрий приказал строить через Волгу два моста. Один — выше города, где имелся брод, второй — ниже Тьмаки, напротив устья Тверды. Противоположный берег Волги был на вид почти пустынен, только при устье Тверды темнели деревянные строения Отроча монастыря, но осаду нужно было сделать полной, чтоб Михаил не имел возможности сообщаться с заволжской стороной.

Ополченцы частью пожгли, а частью разобрали обезлюдевший деревянный посад — для строительства осадного острога и для возведения примётов. Когда подпалили примёты, от них затлелись местами прясла стен и башни, пламя охватило мост у Тьмацкой воротной стрельницы. Пошли было на приступ, но тверичи бились отчаянно, и волны наступающих ратников откатились за острожные укрытия. Ободрённые горожане предприняли вылазку, посекли топорами несколько метательных орудий, часть из них зажгли, в суматохе изрубили немало люду, в том числе погиб московский воевода боярин Семён Добрынский.

Так начиналась осада, которой суждено было продлиться целый месяц — по тем временам срок очень большой. Конечно, Михаил не мог надеяться только на силу своего войска. Не мог надеяться он и на достаточность припасов или на особую крепость городских стен. Вот на помощь зятя он рассчитывал, это точно. Верилось ему, что и до Мамая долетит слух о том, как самоуправствует в его улусе Митька, уже лишённый великокняжеского достоинства.

В надежде на Ольгерда он почти не обманулся. Старый литовец действительно отрядил рать в поддержку шурину (сам, конечно, не пошёл, научили его опасливости бесславные наезды на Москву). Но эта рать, приблизившись к тверским рубежам, благоразумно остановилась. Литовцев встревожили данные разведки о несметности войска московского князя и боязнь столкнуться с полками, накануне захватившими Зубцов. Воеводы Ольгерда решили не связываться и потихоньку, по своим же собственным следам ушли.

Тем временем к Дмитрию ещё подбавилось подкрепление, встреченное трубными гласами и радостным гомоном. Сам Великий Новгород ныне прислал своих воев! Тут были и те, кто два года назад бежал от стен Торжка, объятых огнём, и сейчас жаждал отмстить новгородскую кровь. Вечники собрались скоро, в четыре дня одолели путь, на пятый были у Твери.

Если Михаил и не знал точно, то догадывался, в какую цену ему может обойтись, уже обходится стяжание великокняжеского ярлыка. Чем дольше он будет удерживать осаду, тем большее число его городов, волостей и угодий подвергнется разорению. Несколько лет подряд вкладывал он все свои силы, чтобы вывести отчину и дедину из безвестности и нищеты. А чего достиг? Ещё большей нищеты и вдобавок всерусского позора. Он бы перетерпел, похоже, и не такую осаду, но позор его доканывал: за стенами Твери почти в полном сборе стояла семья Рюриковичей — внуки, правнуки и праправнуки тех, кто погибал в Орде, кто мученический венец предпочитал позору предательства. Михаил видел, что тень вельяминовской измены налипла и на него. В конце концов и тверичи отвернутся от своего господина, выдадут его Дмитрию или произойдёт что-нибудь ещё, не менее постыдное, унизительное. Позор нынешний, боязнь позора завтрашнего — вот что невыносимой своей тяжестью день за днём пригнетало хребет его гордыни.

И не выдержал Михаил. Он пришёл в келью к тверскому владыке Евфимию и попросил его выйти завтра во главе челобитчиков за ворота с просьбой к осаждающим о мире и милости. Пусть скажет владыка Дмитрию, что он, Михаил, отдаётся в полную великокняжескую волю… Евфимий всего год назад был поставлен на тверскую епископию митрополитом Алексеем. Сам он не был достаточно силён, чтобы обуздывать честолюбие хозяина Твери. Но тем более порадовало его ныне истинно христианское смирение князя Михаила. Да, конечно, он берётся возглавить посольство и постарается, чтобы великий князь московский не отверг предложение мира.

За последние годы они несколько раз мирились и целовали крест, лежащий на подписанных грамотах. Дмитрий не желал больше повторений. Они были бы губительны для той и другой стороны, для всей Руси. Можно ли до конца доверять нынешнему раскаянию Михаила? Скорей всего, нельзя. Поэтому новое мирное докончание должно связать Михаила условиями и обязательствами, гораздо более жёсткими, чем старые грамоты.

Прежде всего Михаил отныне должен будет считать себя по отношению к Дмитрию «братом молодшим». Как в своё время в грамоте с Ольгердом, великое княжение Владимирское и Великий Новгород объявляются вотчиной «старейшего брата» Дмитрия Ивановича, которую Михаил обязан «блюсти, а не обидети».

«А вотчины ти нашие Москвы, и всего великого княжения, — затверживалось в грамоте, — и Новагорода Великого, под нами не искати, и до живота, и твоим детем, и твоим братаничем». По этому условию не только сам Михаил, но и его прямое и боковое потомство отказывались отныне от притязаний на великокняжеский стол.

«А если нас начнут сваживать татарове, — уточнял Дмитрий, — и станут давать тебе нашу вотчину, великое княжение, то тебе не брать до самой смерти. А станут они нам давать твою вотчину Тверь, и нам также не брать до самой смерти».

Далее Дмитрий потребовал от тверского князя предоставления полной самостоятельности Кашину. Пусть кашинским уделом ведает, как и прежде, вотчич Василий. И дань ордынскую с князь-Василия Михаилу впредь не требовать, это дело великого князя. «А имешь его обидети, мне его от тобе боронити».

Дань данью, но что подлинно должно было удивить Михаила, так это великокняжеское условие относительно возможного прихода ордынской рати. Дмитрий без обиняков потребовал: «А пойдут на нас татарове или на тебе, битися нам и тобе с единого всем противу их. Или мы пойдем на них, и тобе с нами с одного поити на них». Да, меняются времена! Ещё недавно о подобном говорили разве лишь шёпотом, без свидетелей. И дед Михаила, Михаил Ярославич, и дед Дмитрия, Иван Данилович, уж на что были мужи сильные, посчитали бы безумием вписывать такое вот условие в свои грамоты. А молодой москвич говорит сегодня об этом как о чём-то привычном, заурядном. И вместе с тем каждым своим словом отрезает Михаилу путь к отступлению. Попробуй теперь, согласившись на союзные действия против Орды, сунуться за сочувствием к тому же Мамаю!

Следующее требование великого князя московского ещё больней связывало Михаила по рукам и ногам. «А пойдут на нас литва или на смоленского на князя на великого, — настаивал Дмитрий, — или на кого на нашу братью на князей, нам ся их боронити, а тобе с нами всим с единого. Или пойдут на тобе, и нам тако же по тобе помагати и боронитися всем с единого».

С чего бы пойти Ольгерду на Тверь? А вот на смоленских да на брянских князей, которые теперь у тверских стен стоят, литовец наверняка пойдёт. И, значит, Михаил обязан выступить тогда против своего зятя, столько раз ему помогавшего? Не сладко. Но пришлось сейчас и с этим условием согласиться.

«А с Новым ти городом и с Торжком жити в старине и в миру», — следовало предложение за предложением, и каждое почти начиналось с этого московского твёрдого акающего «а»…

«А боярам и слугам вольным воля». Дмитрий потребовал только, чтобы правило боярской воли не распространялось на Ивана Вельяминова, потому что он не перешёл открыто со службы на службу, а исподтишка изменил своему хозяину, да и Михаилу, как совершенно очевидно, принёс одни лишь несчастья. Все земли беглеца Вельяминова изымаются в пользу великого князя.

Случится какой спор о земле или о людях, московские и тверские бояре пусть съедутся на рубеже для судебной расправы. Если же сами не сговорятся, то пусть призовут третейским судьёй великого князя рязанского Олега Ивановича.

Известно, что Олег не участвовал в походе русских князей на Тверь. Но назначение третейским судьёй в возможных спорах между Дмитрием и Михаилом не могло, конечно, состояться без его собственного согласия. Из этого можно заключить, что ко времени похода 1375 года в отношениях между Москвой и Рязанью наметились благотворные перемены. Называя своего южного соседа в качестве судьи-посредника, Дмитрий тем самым умно и необидно выводил его из рязанского закута, привлекал к общерусскому делу.

Веские, беспрекословные, будто в металле отлитые требования докончальной грамоты отражали твёрдую уверенность, обретённую Дмитрием к исходу лета 1375 года. Сейчас, пожалуй, было переломное время всей его жизни. Голос молодого князя окреп, приобрёл мужественное звучание. Этот голос стал слышен на всю Русь. Отныне к нему вынуждены будут прислушиваться и за её пределами.

IV

Как и следовало ожидать, наказание Твери разгневало и Мамая, и Ольгерда. Но тот и другой могли сейчас себе позволить лишь небольшие карательные набеги на окраины великого Владимирского княжения. Ордынская рать повоевала сёла возле Нижнего Новгорода. Литовцы подступили к Смоленску, но тоже отличились лишь грабежом крестьянских дворов и малых городков. Якобы мстили за обиду, нанесённую тверичу: «Почто ходили ратью на князя Михаила Тверского?» Видимо, ополченцы к этому времени ещё не вернулись в свои города и сёла, и сопротивления карателям оказано не было.

Иван Вельяминов безвылазно сидел в Орде — а куда ему, выходило, податься? Он громко именовал себя тысяцким Владимира клязьминского — великокняжеской столицы (этот чин был обещан ему Михаилом, когда в Твери сговаривались). Но велик чином, а в треухе овчинном. Михаилу теперь не до Владимира первопрестольного, рад небось, что и в Твери-то оставлен. И на Москве беглого боярина никто не вспомянет, даже родня отвернулась от него.

Всё озлобляло изменника. И то, что братья его и дядья служат честно Дмитрию (выслуживаются!). И то, что великий в мечтах Михаил присмирел (тряпка!). И то, что Мамай столько понаставил сетей неугодным ему чингисхановичам, что и сам уже по забывчивости стал попадать то в одну, то в другую (тоже тряпка — от халата Узбек-хана!). Но только за эту-то восточную тряпку и мог теперь цепляться Вельяминов.

Он ждал год, другой, третий. Развязка наступила лишь в 1378 году. В день победы войск Дмитрия Ивановича над ордынцами у реки Вожи (рассказ об этом сражении впереди) московские ратники поймали на поле боя какого-то бородача в облачении священника. Стали выяснять, почему он оказался в обозе мурзы Бегича. Обнаружили у попа мешок с сушёными корнями и травами, непохожими на корни и травы, какими пользуют больных русские ведуны и знахари. Поп оказался слабодушен и скоро признал под пыткой, что послан Иваном Вельяминовым, а тот сидит в Орде, и там у них великие нестроения.

А вскоре объявился на Руси и сам Вельяминов. Схватили его в Серпухове и срочно доставили в Москву. В «Истории Российской» Татищев сообщает подробности поимки предателя, в летописях не сохранившиеся. Вельяминова удалось схватить благодаря какой-то хитрости, придуманной князем Владимиром Андреевичем, который прознал, что изменник распространяет о нём в Орде клеветнические слухи. Видимо, несостоявшийся тысяцкий не брезговал никакими средствами, науськивая Мамая на московского великого князя и на его двоюродного брата. Заодно клеветою можно было бы подточить завидно прочные отношения дружбы и согласия, отличавшие до сих пор двух внуков Ивана Калиты. Или надеялся Вельяминов, черня Владимира, выслужиться перед Дмитрием, вымолить у него прощение?

Когда-то, по преданию, на месте Москвы стоял двор боярина Кучки. Кучковичи, его сыновья, запятнали свой род участием в злодейском убийстве князя Андрея Боголюбского. Напоминанием о тех событиях осталось на Москве урочище Кучково поле. Оно находилось за великим посадом, на водоразделе Москвы-реки и Неглинной, обочь старой Владимирской дороги. Здесь, на Кучковом поле, великий князь московский и владимирский Дмитрий Иванович повелел казнить боярина Ивана Васильевича Вельяминова, своего двоюродного брата, изменника, подстрекателя и клеветника.

Объявление о предстоящей казни взволновало всю Москву. Многие не ожидали столь беспощадного приговора. Кажется, это была первая гражданская казнь на Москве за всю её историю. По крайней мере, в летописях ни о чём подобном не поминалось ни разу. Но и измены, подобной вельяминовской, Москва ещё не знавала на своём веку!

Н. М. Карамзин, живописуя событие на Кучковом поле, пишет, что московский народ «с горестью смотрел на казнь несчастного сего сына, прекрасного лицем, благородного видом». Мы не знаем ничего о том, каков был собою Иван Вельяминов. Похоже, что, изображая его внешность, историк дал в себе волю писателю. Впрочем, тут, возможно, заключена и особая прозорливость, знание тайн людского естества: изменники почему-то нередко обладают именно прекрасной наружностью. Не потому ли им и удаётся подчас очень многое, что они соблазняют людей своим «благородным зраком»? Политическое распутство иным незрелым душам может даже показаться занятием увлекательным: измену все обсуждают, имя изменника — у всех на устах, в любой толпе сыщутся у переметчика сочувствующие и воздыхатели.

Казнь Вельяминова явилась соблазном для многих. И, как следствие этого, она оказалась исключительным испытанием для Дмитрия. Но он не имел права думать только о сегодняшнем дне — о плаче и стенаниях на боярском дворе Вельяминовых. Он обязан был помнить день вчерашний: плач, вопли и гибель сотен русских людей — страшные последствия единичного предательства. Он обязан был думать и о дне завтрашнем — о соблазнительности «прекрасного» облика измены, не пресечённой со всей строгостью.

Видимо, об этом же и так же думал летописец, сохранивший для потомков не только день, но и час наказания.

«Месяца августа в 30 день во вторник до обеда в 4 часа дни казнен бысть мечем тысецкий оный Иван Васильевич на Кучкове поле у града Москвы повелением великого князя Дмитреа Ивановича».