Глава пятая Тверские обиды

Глава пятая

Тверские обиды

I

В самый разгар строительства Кремля наведался в Москву кашинский князь Василий Михайлович. Прибыл он по делу тяжебному, впрочем, на первый взгляд достаточно заурядному. Не везло что-то кашинскому старожилу на племянников. То со Всеволодом Александровичем его митрополит Алексей мирил — недомирил, то ныне с другим Александровичем заспорил старик — с микулинским удельным князем Михаилом.

В княжом совете благоволили к седатому Василию Михайловичу. Столько всякого повидал и претерпел на своём долгом веку — уж за одно это достоин он был уважения. Для молодого Дмитрия, когда виделся и беседовал с кашинским князем, а главное, слушал его невыдуманные старины, словно бы открывалось оконце в иной совсем мир, неуютно зловещий, не подчинённый никаким правилам, в любую минуту грозящий новой погибелью. И захлопнуть хотелось поскорей это свистящее ветром оконце, и не терпелось разглядеть всё в мельчайших подробностях: сам чудом уцелевший, Василий Михайлович сберёг и память необыкновенную. Такое, что помнил он, обычно люди стараются забыть поскорей, и врачующее забвение им в этом помогает. Но он помнил!

Кашинский князь знавал лично Ивана Даниловича — уже одно это поднимало его в глазах Дмитрия, ловившего всякое непосредственное свидетельство о своём деде. Но в первую очередь Василий Михайлович был для Дмитрия живым свидетелем страшного краха великой и мощной Твери, той самой «Твери богатой, Твери старой», какою она и по сей день оставалась в песнях. Да и не то, пожалуй, слово «свидетель». Кашинца и самого больно задел смерч, пронёсшийся над тверской землёй и с корнем вырвавший почти всех его ближних. Внимая воспоминаниям Василия Михайловича, мудрено было и московскому сердцу не облиться жалостью, не исполниться состраданием к давнишней сопернице — Твери.

Он был самым младшим из четырёх сыновей великого князя тверского и владимирского Михаила Ярославича. Одним из первых детских впечатлений маленького Васи стали проводы отца, отбывавшего по вызову Узбек-хана в Орду. Печальное то было расставание. Отец уже знал, что его оклеветали в Сарае и что главный из клеветников, Кавгадый, выслал навстречу ему своих лошадей, чтобы перехватили и не дали возможности оправдаться перед ханом. Василий с матерью, великой княгиней Анной, сопровождали Михаила Ярославича только до устья Нерли. Здесь в последний раз князь прижал к себе тельце младшего сына. Дальше он хотел спускаться не по Волге, а по Нерли, чтобы у Переславля перебраться волоком в другую Нерль, клязьминскую, и таким образом, может быть, разминуться с татарской засадой. Старшие братья Дмитрий и Александр поплыли с отцом; ещё один, Константин, томился сейчас заложником в Орде.

Как пережили слух о гибели отца, о мученическом его венце, как, унижаясь, упрашивали московского князя Юрия, чтобы выдал тверичам останки Михаила Ярославича, — Юрий их перевёз из Сарая в Москву, — как наконец встречали на Волге, в насадах, что осталось от великого телом и прекрасного ликом отца их и мужа, — от памяти этой и доныне дрожит у Василия Михайловича голос.

Дмитрий, старший из них, в отца пошедший ростом, осанкой и тяжкой властностью взгляда, за что и прозвище получил Грозные Очи, вскоре отбыл в Орду — доказывать невиновность отцову. Но на самом-то деле не столько эта забота его так туда влекла, сколько нестерпимое желание поглядеть в глаза истинному виновнику казни, а таковым он считал, как и многие в Твери, не хана вовсе, даже не Кавгадыя, но единственно московского Юрия, ходившего теперь в великих князьях владимирских. Три долгих года Дмитрий Грозные Очи носил в груди гремучее желание личной встречи, ни звуком его не выдал, никому не проговорился о замышленном, только день ото дня делался непереносимей и страшней зрак его очей на худом чернобородом лице. Он ни о чём и ни о ком больше не помнил, — ни о судьбе княжества своего, ни о матери с братьями, ни о молодой жене, оставленной в Твери. Так же, как и его будущая жертва, он был и сам обречён. Кажется, ничего на свете он не променял бы теперь на единый жгучий миг мести. И когда этот миг наступил наконец, он кинулся на московского князя, как рыкающий лев на барана, и разом вытряс из него душу — всю, без остатка. И почти тут же его самого схватили, оковали и швырнули в темницу. Узбек-хан никому не мог позволить такого неслыханного самовольства (хотя в душе, может быть, и насладился зрелищем, столь диким и необыкновенным между русских князей).

Василий с братьями и матерью встретили на Волге ещё одну колоду, тяжёлую и длинную, а в Орду настал черёд ехать следующему из них, Александру.

Этот тоже был горяч, нетерпелив, но по-иному. Он снёс, понурив голову, все оскорбления Узбека, честившего тверских князей крамольниками. Зато хан, хоть и бранился, всё же отдал ему, а не Ивану Московскому, великое Белое княжение, отдал за дорогую цену отцовой и братней крови. Стерпел Александр и когда — вскоре по его возвращении в Тверь — сюда заявился ханов племянник Чолхан (на Руси прозванный Шевкалом или Щелканом), да не сам заявился, а с большим воинским отрядом: будем, мол, жить в Твери постоянно. Сразу повеяло временами баскаческими: гости вели себя нагло, задирали горожан на каждом шагу, врывались в церкви во время службы, оскорбляли женщин. Однажды на людном месте возле водопоя Щелкановы вояки стали отнимать лошадёнку у тверского дьякона по имени Дюдко. Тот взвыл сполошно, защитники из чернолюдья сгрудились в стенку, стали толкать и теснить обидчиков. У Щелкана на дворе подняли тревогу. Но и дружина Александра Михайловича была, оказывается, наготове. В городе вспыхнуло самое настоящее побоище. Почти целый день длился бой, только к вечеру одолели тверичи. Щелкан с остатками своего отряда затворился в деревянном дворе Михаила Ярославича, думал: не подожгут, пожалеют богатые хоромины. Но уж больно дело было горячее, некогда приценяться — подпалили сени, за ними вспыхнул весь велелепный двор. Знай, Щелканище, и ты, каков русский пожар!

Заодно и купцов ордынских пометали в огонь — тех, что давно тут торговали, и новых, со Щелканом на поживу прибывших.

Это потом только про погибель Щелкана Дудентьевича стали песни петь, а сразу, как поостыли, не до песен было. Молча встретила земля тверское отмщение. Не осуждали, нет, но и радоваться особо чему же?

Узбек теперь взъярился по-настоящему, наслал на тверичей войско карателей во главе с четырьмя темниками (из них первым считался некий Федорчук, отчего и погром тот на Руси прозвали Федорчуковой ратью). Да ладно бы одни ордынцы пришли. Нет, Узбек повелел, чтобы и русские князья участвовали в наказании Твери. А Ивана Даниловича, одарив его великокняжеским ярлыком, поставил не только над русскими полками, но и над своими темниками. Истинно говорится в летописании: «Злее зла честь татарская».

Слушая печальное повествование кашинского князя, юный Дмитрий при упоминании имени своего деда весь, должно быть, внутренне сжимался: стыдно-то как! Исполняя ордынскую волю, пойдут сейчас русские против русских же, и поведёт их его дед…

Александр с семьёй побежал из Твери в Новгород, но по дороге передумал и ушёл на Псков. Младшие братья вместе с матерью спрятались в Ладоге. Ордынцы до новгородского рубежа не дошли, ограничившись двумя тысячами гривен откупного серебра, но зато уж тверскую землю потоптали вдоль и поперёк, увели в плен бесчисленно женщин и девушек, многие табуны и стада. Когда Василий с Константином и матерью вернулись в Тверь, перед ними простиралась чёрная пустыня, усеянная обломками и головешками. Слишком дорогой ценой оплачен был минутный всплеск свободы.

Но и ещё, оказалось, не полностью заплатили. Узбек упорно требовал пред свои очи мятежника Александра, за неисполнение грозясь карами всему русскому улусу. Александр же по-прежнему отсиживался во Пскове, понимая: идти ему сейчас в Орду — на верную смерть идти.

В ту пору и разглядел близко Василий Михайлович достохитрого Калиту. Хан повелел московскому князю любыми способами достать беглеца. Ивану Даниловичу деваться было некуда, и он обставил новый поход важно, чтоб не было ему потом попрёков в нерадении; созвал княжеский съезд, в том числе тверских молодых князей попросил прибыть — пусть тоже собираются искать брата, беда общая, делить её поровну. И дошли ведь почти до Пскова, в Опоках стояли, обмениваясь посольствами с доброхотами тверского князя. Псковичи наотрез отказались выдать его, готовы были терпеть любую осаду. У них там испокон веку своя правда: если уж приняли беглеца, то — прав ли он, не прав — ни за что не позволят обидеть гонимого.

И тут Александр попросил псковичей выпустить его. Он не хочет, чтобы из-за него пало на город проклятье. Лучше ему бежать ещё дальше — в Немцы либо в Литву.

На том и договорились. Псковичи сообщили в ставку великого князя московского о бегстве Александра, винились в том, что проглядели его, просили мира и любви.

Ну не хитёр ли после всего этого Иван Данилович! Ведь он обязательно должен был предвидеть, что бегство состоится, и ничего не предпринял, чтобы перекрыть дороги к западу от Пскова. Нет, так, как он, дурачить хана никто не умел — ни до, ни после. Не с тех ли пор Василий Михайлович и проникся каким-то невольным, вопреки мнениям домашних своих, уважением к Калите, или не столько к нему лично, сколько к московскому делу вообще.

Поимка тверского крамольника затягивалась и — шутка ли? — на столько уже лет. Надеялись: время поправит непоправимое, Узбек, глядишь, помрёт, ещё что случится, и позабудет Орда убиение Щелканово.

Но Узбек всё не умирал, и память его была ясной.

Он только для виду казался благодушен, дожидаясь той поры, когда наконец сам Александр крепко загрустит по своему тверскому двору. А тот, намыкавшись вдоволь по чужим углам, понаделав великих долгов в Литве и в Немцах, и точно затосковал, да так-то ему напоследок сделалось невмоготу, что своей волей, преодолев страх наказания, вернулся на родину и почти тут же поспешил в Орду.

Узбек-хан, казалось, был поражен отчаянным поступком тверского князя, искренностью его покаяния. Великодушие — доблесть истинно великих, а поскольку хан был велик, то ему ничего не стоило пожаловать Александра его старой вотчиной — Тверским княжением. Это было старинное правило: перед казнью хорошенько накормить жертву. На следующий год Узбек прислал Александру Михайловичу приглашение в Орду, и тут-то стало ясно, что на самом деле он ничего не забыл.

Как было сейчас поступить полуопальному князю?

Бежать вторично и тем самым окончательно лишить своё потомство надежд на тверское владение? И, может быть, навлечь на сирот тверских ещё одну свору темников, жадных до наживы?

«Нет, лучше мне одному приять за всех смерть», — решился князь. Так довелось Василию Михайловичу и второго брата проводить на верную погибель. Кто только и как не уговаривал в те дни тверского князя не ехать! Василий Михайлович сам, собственными глазами узрел тогда чудо небывалое. На Волге случилось, когда сопровождал он брата и сына его Фёдора: гребцы гребут изо всех сил, а насад княжеский не то что на месте стоит, но будто какая-то сила его ещё и назад, против течения тянет. Знамение дивное, грозное, и страшно его помнить, и невозможно забыть!

Константина с ними тогда не было, болел крепко, и, когда прощались, Александр сказал о нём: «По кончине моей он — наставник и хранитель отчине нашей». Сказал как о чём-то уже свершившемся, непреложном. Странно, откуда всё-таки была в их роду эта обречённость? Что отец, что Дмитрий Грозные Очи, что Александр — все властные, крепкие, с железом во взоре мужи, нетерпеливая кровь воинов, даже гордость, хотя и грех это всё же, гордиться-то… И вдруг — такая обречённость. Смерть Александра в Орде была удручающе похожа на отцову гибель. Опять Узбек томил неопределённостью, умучивал слухами то о близкой казни, то о возможном ещё помиловании. Опять в поведении жертвы была готовность на всё, укрепляемая ежечасно чтением псалмов и молитв. Александр Михайлович сам вместе с сыном Фёдором вышел из шатра навстречу убийцам, и в один почти миг покатились наземь их головы.

Вот и сбылось: старшим остался Константин. Они вдвоём выехали в Переславль, чтобы ждать там поезд с дорогими останками. Когда доплыли до Твери, весь город высыпал на берег, темно в глазах стало от плачущего и стенающего многолюдства. К двум гробницам убиенных ещё две прижались тесно. И то хоть утешение, что у себя дома всё лежат, рядышком.

Теперь бы, напоследок, зажить тихо тверскому остатку, но не одна, так другая беда стучалась в их княжеский дом. Подрастали сыновья Александровы — Всеволод, Михаил, Владимир и Андрей, и мать их, вдовая княгиня Настасья, настраивала детей на то, что Тверское княжение — их вотчина, а не дядьёв Константина и Василия. До того дошло, что Константин Михайлович рассорился со Всеволодом и Настасьей и поехал в Орду искать на племянника управы. Да там же, не доискавшись нимало, умер. Своей хоть смертью, и то хорошо.

Василий Михайлович, сидевший до сих пор, по уговору с покойным братом, на уделе в Кашине, срочно собрал дань со всей тверской земли и повёз её в Сарай. Но в самой близости от Ахтубы в ордынском городе Бездеж его укараулил племянник Всеволод, только что лестью получивший ярлык на великий тверской престол. Не знавал никогда кашинский князь подобного сраму! Донага раздел его братанич, ограбил дочиста: не твоих, мол, рук дело тверская дань, я теперь велик-князь, мне и дань возить хану. Вон во что выродилась у племянничка дедова да отцова властность! Одного дядю до ранней могилы довёл, другого обесчестил на глазах у басурманской черни…

Внимая этой горестной повести, поневоле ещё и ещё задумывался Дмитрий Московский о роковой развилке, у которой столько уже раз спотыкался русский человек, облечённый мирской властью. Опять нелады в соседнем княжеском дому возникали не между родителем и сыновьями, не между братьями, но именно между дядьями и племянниками, то есть там, где перекрещиваются два возможных способа передачи власти: от брата к брату либо от отца к сыну. Василий Михайлович шёл, ничтоже сумняшеся, по привычному братнему пути. Всеволод упрямо сворачивал на путь сыновний. Дядя гнул свою боковую линию. Племянник доказывал правоту прямой линии наследования власти.

На многие годы растянулась их тяжба. И мирились, и вновь свадились, и на суд митрополичий ездили, и епископ тверской Фёдор Добрый усовещивал то одного, то другого. Что стар, что млад, кровь схожая — с горчинкой гордости. А как же — Великая Тверь у каждого за спиной!

Москва больше склонялась на сторону Василия Михайловича. Уж потому хотя бы болел за него Дмитрий, что он один, а племянников-то у него вон сколько — и от Александра, и от Константина. Но ещё неизвестно, чем бы наконец завершилась тяжба, не нагрянь общая для всей Руси пагуба 1365 года. Моровое поветрие, унесшее жизнь матери Дмитрия Московского и его младшего брата, в тверской земле совсем уж не знало никакого удержу. Умер Семён — сын покойного князь-Константина. Умерла вдова Александрова, Настасья, скончались три Александровича — Владимир, Андрей и недруг Василия Михайловича Всеволод. Оно и грех радоваться, но лишь теперь мог он, кажется, вздохнуть спокойно: Тверь остаётся за ним — нищий обрывок былого великолепия дедова и отцова. Да хоть и такая, а мила.

Было время, Тверь действительно стояла на горе, на виду у всей Руси, земля смотрела на неё с надеждой. В самом имени города слышались высокие смыслы: твердь земная, твердыня русская, от стен которой может и должно бы начаться долгожданное вызволение. Но твердь на поверку оказалась непрочно-шаткой; поспешность, нетерпение и самоуверенность расшатывали её. Твердыня обернулась гордыней, и словно чья-то карающая десница направляла во все последние лета меч Орды на тверскую выю. Русь, так долго и мучительно искавшая, кто же её поведёт, в своём горячем уповании на Тверь обманулась и теперь более не имела часу вновь обманываться.

Кажется, всё это понимал седатый и не гордый на шестом десятке многовидец Василий Михайлович. И потому с Москвою — не в пример отцу, Дмитрию Грозные Очи и Александру — искал он ладу — не наружного, нерушимого. В свой час старшего сына Михаила женил Василий Михайлович на двоюродной сестре Дмитрия Московского Василисе — дочери покойного Семёна Ивановича Гордого. В 1358 году, при живом ещё Иване Красном, кашинец успешно водил свой и приданный ему Москвою можайский полк на Ржев, где засели было литовцы.

Сейчас, в 1367 году, он приехал в Москву к юному великому князю за поддержкой, потому что уже не один год беспокоили его и обескураживали из рук вон плохие отношения с ещё одним племянником. Этим племянником был тридцатичетырёхлетний Михаил, единственный оставшийся в живых из сыновей Александра, сидевший пока что на своём уделе в маленьком городке Микулине на речке Шоше, притоке Волги. Сам того не ведая, Василий Михайлович привёз в Москву великую беду — не только для себя, но и для всей Руси, на многие ещё годы.

II

Михаил, князь микулинский — и будущий великий тверской, — родился в 1333 году во Пскове, где отец его пережидал тогда ханский гнев. На крестины мальчика прибыл сам новгородский архиепископ Василий по прозвищу Калека. Семи лет от роду Михаил переехал в Новгород к крёстному. Тот взялся лично руководить его обучением.

Михаил Александрович женился девятнадцати лет от роду на родной сестре нижегородского Дмитрия-Фомы. В течение следующих четырнадцати лет летописи хранят о нём молчание. И обрывается оно не чем иным, как известием о неладах микулинского князя с его родным дядей Василием Михайловичем.

Обида кашинца была не на одного Михаила, но также и на тверского епископа. Суть её состояла в следующем. Умерший во время моровой язвы сын Константина Михайловича князь Семён завещал свой удел не брату Еремею, как бы полагалось, а Михаилу Микулинскому. Василий Михайлович вступился за Еремея, но в Твери на суде владыка держал сторону микулинца, которому и достался выморочный удел.

Тяжбу в Москве должен был разбирать непосредственно митрополит Алексей, поскольку Василий Михайлович и Еремей, тоже приехавший в Москву, жаловались на подручного ему епископа. Разумеется, и великому князю Дмитрию также надлежало участвовать в суде. В итоге действие тверского владыки было признано неправым, и выморочный удел присудили князь-Еремею.

Третейской стороне хорошо было видно из Москвы: решительный, в самом цвету мужества, сын Александра не намерен коротать свои дни в Микулине, на мелкой Шоше, в малоприятном соседстве с московским Волоколамском. Недавно совсем его плотники срубили городовые укрепления прямо на Волге, в Старице, выше Твери по течению. Понятна была и рьяность, с которой Михаил добивался намедни всеми правдами и неправдами вотчины покойного Семёна. Ведь тот удел — в ближайшем соседстве с Тверью, немного ниже её по течению Волги, со столом в Вертязине (нынешнее большое волжское село Городня). Из микулинской глухомани до Твери не близок час, а тут — то в Старице, то в Вертязине сидя, — можно с тверскими боярами из окна в окно сговариваться, переманивать их под свою руку.

О том, что Михаил со дня на день готовится перебраться на тверской стол, Дмитрий догадывался и без подсказки кашинского единомышленника. Нетрудно было предвидеть и гораздо худшее: согнав дядю с тверского великого стола (тот в Твери и не живёт толком, а больше в своём любимом Кашине), Михаил на этом конечно же не успокоится. Внук и сын великих владимирских князей, с детства испытавший горечь скитаний по чужим углам, болезненно переживавший семейные предания о закатившейся славе царственной «Тверской Руси», он, по всем статьям, из породы тех людей, что в погоне за призраком ускользнувшего прошлого способны понести поперёк, с треском и грохотом выломиться из общего ряда и мчать далее, не разбирая путей, с отуманенными глазами, с пеной властолюбия на горячих губах…

А что же, он ведь не кто-нибудь, он — Михаил, внук того великого Михаила, при гибели которого содрогнулась вся Русь, он — из Большого Гнезда Всеволодова, он — чистопородный Мономашич, Рюрикович! Отмститель за поруганную честь Твери, родоначальник её нового, но уже не омрачённого жертвенной кровью величия, — вот кем видел себя тоскующий в микулинских лесах Михаил.

Он на семнадцать лет старше Дмитрия Московского, жена его приходится родной тёткой московской Евдокии; на эту парочку Михаил вполне мог смотреть как на недоростков — за них там всё вершат митрополит да боярские бороды.

А он — в полной мужской силе, отец уже нескольких детей. Он статен и красив, в дедову породу, люди робеют его взгляда, толпа при встречах пялится на него восхищённо и неотрывно: князь в масть, одно слово — повелитель. А сидит до тех пор — смешно и выговорить — на Шоше, которую и комар вброд перебредёт. Сестра родная Мария, вдова Семёна Гордого, в Москве великою княгиней величается; другая сестра, Ульяна, тоже великая княгиня, — литовская, за самим Ольгердом Гедиминовичем замужем. А на Шоше кто поплоше, так, что ли?

Это не была задиристость юного драчуна. Тут многое перекипело и многое было додумано до конца. И сам Михаил, и наблюдающая за ним Москва равно понимали: если он решится на что-то, то это что-то станет последним словом Твери.

Кажется, давно ли уладилось с нижегородцами? И вот великому князю владимирскому подваливают хлопоты с другого боку. Да такие, что ныне, задним числом, тяжба с Дмитрием-Фомой и Борисом выглядит величиной с облачко, зыбкое и залётное, на которое дунь слегка — и чисто небо. Тут же туча шла тяжкая, зловещая, как всплуженная гарь, вся в обрывках корней, в пепельной кромешности. Думалось, давно уж зажила рана, прополосовавшая Русскую землю между Москвой и Тверью. Нет, куда там! Снова вдруг взныл старый и страшный рубец.

Когда князь Василий Михайлович с братаничем Еремеем прибыли в Тверь, они, по словам враждебно настроенного к ним летописца, «многим людем сотвориша досады бесчестием и муками, и разграблением имения, и продажею без помилования». Из этого совершенно ясно, что речь идёт не о каких-то вообще «многих людях», но именно о приверженцах микулинского князя.

Покарав его сторонников в Твери, Василий Михайлович с племянником отправились наводить свои порядки в выигранном по суду уделе. Однако маленький Вертязин был готов к осаде. Великий князь Дмитрий прислал на помощь осаждающим два полка — московский и волоцкий. Но стоило ли понапрасну проливать кровь? Вертязин и так теперь никуда не денется от Еремея. Осаду сняли, московская рать на обратном пути нагрузила обоз всяким крестьянским добришком из микулинских волостей, благо сам их хозяин отсутствовал.

Вскоре на Боровицком холме прознали о том, куда он отбыл.

III

Они уже давно породнились, Ольгерд Гедиминович и Михаил Александрович, ещё с тех пор, как у Ольгерда умерла его первая жена, и он послал в Москву своих людей с подарками — просить, чтобы тогдашний великий князь владимирский Семён Гордый не прекословил ему, Ольгерду, взять в жёны тверскую княжну Ульяну Александровну, Семёнову своякиню и родную сестру Михаила. То-то были времена, величалась Москва, и не помнить бы литовцу, как жену выпрашивал.

Москва, слышно, и ныне величается, да только Ольгерд стал совсем не тот. Четверть века уже, как по смерти своего отца, могущественного Гедимина, он держит под рукой Литву. Разрослась, распространилась Литва, шелестит на ветру тёмно-зелёным, непроницаемым для солнечных лучей дубом; что ни год, великанская крона даёт пышную и густую прибавку. В юности, ещё при живом отце, Ольгерд сел на княжение в русском Витебске. Гедимин начинал, дети продолжили, и многие земли, издревле принадлежавшие Киевской Руси, подпали под Литву: кроме Полоцкого и Витебского вошли в её состав Минское, Друцкое, Лукомское княжества, Туровская и Пинская земли. Всё это доставалось легко, будто сбывался вещий сон Гедимина, увиденный им на Турьей горе. Тот сон знали наизусть все его дети, был он со всеми подробностями занесён и в «Хронику Литовскую и Жмойтскую»… Не исключено, что политическая подоплёка сна была и в Москве известна, ещё при Иване Калите, и внук Дмитрий также знал.

…Как-то охотился Гедимин в урочище близ реки Вильны. В тот день сопутствовала великому князю удача: на маковице безымянной горы из зарослей кустарника подстрелил матёрого тура. Усталый охотник здесь же и заночевал со всем своим двором. А ночью во сне увидел он на том самом месте, где тура свалил, громадного, будто из железа выкованного волка, и из звериного чрева в сто волчьих глоток разносился во все стороны страшный вой. Наутро Гедимин велел призвать к себе литвина-волхва, обученного звездарству и толкованию снов. Выслушав князя, языческий жрец так объяснил его видение: волк, из железа выкованный, — это великий замок, который Гедимин поставит на Турьей горе, вокруг замка вырастет главный город его княжества. А сто волков, в том волке воющих, означают княжат литовских, великая слава которых расширится по всем сторонам света. И тогда же повелел Гедимин созывать каменщиков и плотников и новому городу дал имя Вильно — по названию текущей рядом реки.

Перед смертью своей он поделил великую Литву между сыновьями. Великое княжение со столом в Вильно Гедимин завещал, по прихоти сердечной, самому младшему и любимому из семерых сыновей — Евнутию. Но воинственные Ольгерд и Кейстут вошли в сговор, нарушили отцову волю и, изгнав меньшого братца из Вильно, устроили передел земель, по которому Ольгерду достались восточные княжества, Кейстуту — западные, пограничные с немцами и поляками земли. Братья действовали дружно: шёл Кейстут против немцев — помогал ему Ольгерд; выступал Ольгерд на Смоленское или на Киевское княжества — рядом оказывалось плечо Кейстута. Литва любит войны, войнами она поднялась. Если бы не давнишняя немецкая опасность — насилие от Тевтонского и Ливонского орденов, — литовские племенные князьки так, должно быть, и сидели бы порознь, не ведая друг о друге, по своим лесным чащобам, молясь дубовым богам. Военная опасность сплотила их, вывела на люди, привила вкус к дальним наездам. Знатные литовцы обучились русской грамоте, полюбилось им пение в православных храмах, яркое иконное письмо; князья стали одеваться по-русски, жениться на русских, давать своим детям русские имена. Славянская речь зазвучала в княжеских хоромах полноправной хозяйкой; перемирные договоры и духовные завещания составлялись на русском языке.

Сам Ольгерд изъяснялся на нескольких языках, но пятерых сыновей от первой жены — дочери витебского князя — назвал по православным святцам. Своё великое княжество именуя, не забывал он упоминать, что оно не просто Литовское, но Литовское и Русское. Да иначе было бы и неудобно, пожалуй; литовцы составляли теперь малую долю населения княжества, и с каждым новым приобретением земель доля эта всё сокращалась.

Ольгерд не случайно выбрал себе вторую жену из тверского дома. Женившись на дочери и внучке великих князей владимирских, он тем самым обретал дополнительный политический вес, поднимался на новую ступень общерусской известности. Братья Ульяны стали ездить к нему в гости, сначала покойный Всеволод, а нынче вот и Михаил. И тот и другой приезжали с жалобами на Москву, просили помочь: казна-то тверская пуста, людей, годных к воинскому делу, после всех разоров да моров мало. Ольгерду льстило, что к нему всё чаще обращаются русские князья, и не одни тверичи. Борьба против общего врага на западе — немецкого рыцарства — помогла ему лучше сознакомиться в свой час с псковичами и новгородцами. Было время: по просьбе Пскова Ольгерд даже послал на тамошний стол своего старшего сына Андрея, до того сидевшего в Полоцке.

Впрочем, настоящей дружбы с чересчур самостоятельными вечевиками у него быть не может — это Ольгерд хорошо понимал. Зато с благодарностью и надеждой поглядывали на великого князя литовского обитатели исконных южнорусских земель: кто страдал от Орды, кто томился под властью поляков. В 1352 году Ольгерд отвоевал у Польши полдюжины волынских княжеств. Через десять лет занял Киев, освободив его жителей (хотя лишь на время) от татарской зависимости. А вскоре выиграл битву с ордынцами у Синих Вод, и ещё одна обширная русская область прирасправила плечи — Подолия.

Ольгерд ощущал себя самым настоящим освободителем и в этом отчасти не обманывался — до поры до времени. Сравнительная лёгкость воинских удач в захолустьях Орды и Польши исподволь начинала кружить голову и этому примерному трезвеннику, который был известен тем, что отродясь не пил зелена вина. Бражный дух побед, давних и совсем недавних, подталкивал литовцев к действиям ещё более широким, решительным. Ведь кто только не пробовал на Руси противостоять Орде, и никому ещё не удавалось. Новгородцы, к примеру, и переписчиков колотили, и купцов восточных на Волге то и дело тормошат, но много ли проку в их баловстве? Тверь было вскипела при покойном Александре, да сама же и захлебнулась в Щелкановой крови; рязанцы вот разбили Тагая, но через год, глядишь, объявится у них изгоном другой какой темник, и опять Олег Рязанский побежит в лес хорониться; совсем недавно стало известно, что нижегородский и городецкий Константиновичи потопили в мордовской речке Пьяне шальной булгарский отрядишко — велика ли слава? А Москва? Вся её дума — об одном лишь великом ярлыке да как бы соседей потеснить, кто послабее. У Москвы слишком голос сейчас тонок, чтобы против Орды своё слово произнести безбоязненно. Оно, это слово, уверял себя Ольгерд, должно прозвучать только из Литвы, и уже зазвучало — от Немана до Днепра, до самого Буга, до Синих Вод, до Херсонеса.

Ныне Ольгерд всё упорнее поглядывал в сторону малых и сирых княжеств Чернигово-Северской земли да в сторону непрочно стоящего Смоленского княжества. Достанутся они ему — и подопрёт Москву сбоку под самые рёбра. Тогда уж можно будет вслух заговорить о том, кто на Руси первый князь — великий владимирский или великий литовский и русский.

Что легко достаётся — легко и ценится. В Вильно гордились тем, что в подвластных русских княжествах коренное население не очень-то ощущает эту свою подвластность. Живут во льготах, больших, пожалуй, чем когда-то в старокиевские времена. Великокняжеская рука не давит, не накидывает на любой двор перепутанную сеть всевозможных поборов, да и некогда этим заниматься, когда в той же ладони почти постоянно — рукоять бранного меча. От острого лезвия прибыль князьям литовским куда большая, чем от посольских старост. Лишь бы признавали смерды власть верховную, а там — живи всяк на свой аршин. Радость беспрерывного возрастания толкала на щедрые поступки, от обилия приобретений хотелось благодушествовать и ехать в седле, подрёмывая сладко, поопустив удила. За что, спрашивается, любить Москву её смердам и сиротам? За то ли, что со времён Калиты не знают они года, когда бы не гребли с них в три шкуры — и хлебным оброком, и подёнщиной, и меховой шкуркой, и серебряной гривной? Ну нет, под такую власть всю Русь не заманят. Нужна власть, не к долготерпению зовущая, но внушающая, что свобода — не где-то в вековой отдалённости, но вот она, только захотели бы все разом да разом же осбруили коней.

В мыслях Ольгерд почти и обскакал уже Москву, лишь одна особенная забота не давала ему успокоения: нет у него под рукой такой силы всесильной, какая имеется у Дмитрия Московского в лице митрополита. Не один год посвятил великий князь литовский, чтобы заполучить к себе в Вильно или хотя бы в Киев митрополита из Царьграда — с такими же полномочиями, как и у московского. И упрашивал всячески патриархов, и жаловался на Алексея, что в Литву совсем-де не ездит; и протомил его под запором изрядно, когда тот в Киев приехал было; и капризничал перед церковной царьградской властью: если не поставят на Литву митрополита, он в римскую веру перекинется (даже детей от Ульяны нарочно называл старыми литовскими именами). И наконец добился как будто. Как ни восставал, ни возмущался Алексей, но в Царьграде рукоположили митрополита на Литву — Романа, тверского боярского сына. Только помер вот Роман, а нового не шлют. Да и не такого бы надо нового (тверичи его не очень-то приняли, не позволили и малость пожить у себя). Нужен Ольгерду митрополит с духовным правом на целую Русь.

Шурина своего видел Ольгерд насквозь. Понимал, что одной Тверью Михаил сыт не будет, а захочет в свой черёд и великого Белого княжения испробовать. Добьётся он его в конце концов или нет, но уж юнцу Дмитрию со старцем Алексеем кровь попортит.

Пока Михаил Александрович гостил в Вильно, гонцы то и дело огорчали его: то вестью о захвате Твери кашинским дядей и братаном Еремеем, то слухом об осаде Вертязина и разбое московской да волоцкой ратей в его микулинских волостях. Осмотрительный и медленный, когда надо, в действиях, Ольгерд не очень-то спешил дать шурину в помощь живую силу. Куда больше, чем обиды русского родственника, его беспокоила сейчас резко обострившаяся обстановка на западных границах Литвы. Сюда вторглись ливонцы и прусские рыцари, надо было срочно помогать брату Кейстуту, и так уже орден разорил несколько порубежных уделов, пожёг сёла, взял в осаду города.

Михаил ещё погостил немного, выжидая, но ничего толком не дождался. Подступали тем временем первые морозцы, матовый ледок схватывал колеи, тонкая слюда покрывала копытные и людские следы на дорогах.

IV

27 октября 1367 года Михаил вошёл беспрепятственно в никем не защищаемую Тверь с намерением не покидать её отныне никогда. Его противники вели себя явно беспечно. Василий Михайлович пребывал в возлюбленном своём Кашине, при матери, Еремей — непонятно где, а жёны их и многие бояре, на Михайлову удачу, оказались в Твери — готовыми заложниками. Тут как раз подоспела рать от Ольгерда — расщедрился всё же зять! — и Михаил, вдохновясь, двинулся на Кашин. Дядя переполошился, выслал навстречу войску своих бояр с просьбой о мире. И Еремей запросил мира, и с ним тоже помирился Михаил. Дядя отказывался от прав на Тверь. А Вертязин? Вчерашний микулинский, нынешний же великий тверской князь спешил доказать, что он теперь полновластный хозяин в своей земле. То, что митрополит отсудил Вертязин в пользу Еремея, его нисколько не смущало. Пусть духовный владыка занимается духовными делами, в делах земских, к тому же касающихся великого Тверского княжения, первое и последнее слово будет за ним, Михаилом.

Но, как только его ратники заняли Вертязин, разобидевшийся князь Еремей снял с себя крестное целование и ускакал в Москву. Снятие крестного целования было равносильно объявлению войны. Однако никаких слухов о военных приготовлениях Москвы к Михаилу не поступало. Более того, вскоре он получил приглашение от великого князя Дмитрия и митрополита Алексея приехать для мирного и полюбовного разбирательства вновь возникших осложнений. Это был иной разговор, и Михаил решил проявить добрую волю. Кроме всего прочего, ему и любопытно было посмотреть на князя-юнца: небось и двух слов-то не сумеет связать в беседе с глазу на глаз.

Впрочем, тверской летописец говорит не о собеседовании в узком кругу, а о третейском суде «на миру в правде». Подробностей разбирательства он не приводит (из этого можно заключить, что они были не в пользу Михаила). Но расстановка сил на суде в общем-то ясна. Всё происходило «на миру», то есть с привлечением бояр великокняжеского совета, а также бояр, приехавших из Твери, и, видимо, людей князь-Еремея. В этом обстоятельстве заключалась новизна: шёл не обычный митрополичий суд, на котором решающее слово всегда было за церковным первоиерархом. Шёл суд, на котором московская, третейская сторона — великий князь и митрополит — имела голос совещательный, усовещающий. Не менее важным было тут и мнение всего «мира»: устроители рассчитывали на победу общего благоразумия, на особо наглядную очевидность всякой, даже малой неправды, доступной теперь для всеобщего рассмотрения.

Создаётся впечатление, что Михаил не выдержал именно испытания гласностью, «миром», свободой. Не чуя обычной духовной узды, спорящие теряли меру, и смахивало уже на вечевую неразбериху, как будто и позабыли собравшиеся, что они тут всё же друг другу не ровня, что сидят среди них и князь великий и митрополит всея Руси, пред которым всегда склоняли выю в храме, а тут, в хоромах, иные резвецы даже на дыбки перед старцем пытаются встать.

Вопрос о выморочном уделе был, конечно, лишь поводом, а под спудом, взмучивая воду до самого дна, ходили волны давних обид, сто раз уже вслух обсуждённых и вроде бы снятых навсегда, ан нет, не прощены, не забыты, не квиты. В конце концов всё к одному, простейшему, сводилось: зачем Москва великую Тверь обошла? Поди ответь, утешь!

Напоследок и хозяева не выдержали. Таких коней, как Михаил, надо не словом убеждать, а ременными путами, и не медлить, не цацкаться, а то все от единого наплачутся.

В срыве третейского суда, в бессудной расправе над тверским князем преданный ему истолкователь событий, естественно, винит Дмитрия. Якобы лишь задним числом, когда Михаил уже сидел в истомлении, уразумел великий князь московский, что «недобре бояре его о князе Михаиле советоваша». Вина его вроде бы косвенная: это бояре уговорили Дмитрия заточить знатного соседа в темницу. Но и усмешка скрыта в истолковании: своей-то воли нет у восемнадцатилетнего князя, охмурили его слуги верные.

Гнев и ярость непереносимая распирали грудь Михаила Александровича. Как же так?! Только вчера он спорил, доказывал своё, и — не сон ли это дурной? — один, под запором, на пустом чьём-то дворе, без слуг, без бояр верных, оскорблённый, обесчещенный, будто подлого вора, впихнули его сюда. Его, русского князя, сына и внука прославленных мучеников за веру и родимую землю! А бояре именитые? Тоже небось по темницам рассованы? Славная беседушка, ничего не скажешь! Ну, с желторотого Дмитрия какой спрос, но митрополиту он верил, его и любил, кажется, как же тому-то не совестно? Да и сам хорош! Как было не раскусить сразу, что его просто-напросто заманивают на Москву и всё уже предрешено — и этот позор, и… Не уготована ли и ему участь несчастного рязанского князя Константина, схваченного когда-то Данилой Московским, а сыном его Юрием убитого?

Неизвестно, сколько бы ещё просидеть Михаилу под замком, но на его удачу в Москву как раз прибыли из Орды три знатных татарина. Может, и не по этому делу они прибыли, однако, прослышав о случившемся, выразили великому князю московскому своё неудовольствие. С тверскою тяжбой сам царь разберётся, не Дмитрия это забота.

Отпуская Михаила Александровича с его боярами восвояси, в великокняжеском совете прекрасно понимали, что отпускают убеждённого врага, готового во всём отныне идти до конца… О настроении вчерашнего заточника красноречиво говорит его придворный историк: «Михайло Александрович тверский о том вельми оскорбися и негодуя, нача имети вражду к великому князю Дмитрию Ивановичу». Но и не отпустить его было нельзя. И не только потому, что на срочном освобождении настаивали ордынцы. Стиснув зубы, Михаил всё-таки вынужден был отступиться от части спорного удела в пользу Еремея. Вместе с последним в Вертязин направлялся московский наместник, малая частица исконно тверской земли бралась под надзор великокняжеского управителя. Мера жёсткая, чрезвычайная, но как было ещё доказать Михаилу необходимость хотя бы внешнего смирения?

Вскоре подтвердились самые худшие опасения московского правительства: Михаила понесло. Его политическая целеустремлённость получала сейчас сильный дополнительный толчок в виде личного повода к борьбе с Москвой. Он чувствовал себя оскорблённым до глубины души, и это чувство заслоняло перед ним мрачную картину возможных последствий. Всё будущее грезилось ему лишь в ослепительном свете отмщения и новой, его руками сотворяемой всерусской славы Твери.

Летом 1368 года Дмитрий Московский был вынужден срочно выслать многочисленное войско в тверские пределы. В связи с чем? Тверской летописец и об этом умалчивает. Можно догадываться о каких-то упреждающих действиях Михаила: набеге на Вертязин? расправе с тамошним московским наместником?

Но как только московские полки всклубили пыль на порубежных дорогах, тверской князь вновь смалодушничал. А с кем ему было выходить против надвигающейся вполокоёма рати? Опять надеяться он мог только на Ольгерда. К Ольгерду и устремился.

Сообщение об этом бегстве особой радости Дмитрию Московскому не доставило. Если бы Михаила взяли сейчас в полон, с ним бы иной уже пошёл разговор.

Расстроила его и другая весть, доставленная из тверской земли. В Кашине, разболевшись, помер князь Василий Михайлович, так и не вкусивший под старость никакой радости. С молодых лет натерпелся, бедолага, страхов, унижений, через всю долгую жизнь пронёс особую печаль — свидетеля горестных тризн, да и в преклонных годах наслушался оскорблений от заносчивых племянников. А как бы ладно-то соседствовать с таким, как Василий Михайлович, хозяином Твери. Но не привелось.