Глава третья Право и правда

Глава третья

Право и правда

I

В 1359 году, после смерти Ивана Красного, московскому правительству — людям княжого совета, в состав которого, кроме митрополита Алексея и тысяцкого Вельяминова, входило несколько старейших бояр, — следовало ожидать, что отстоять право девятилетнего Дмитрия на великокняжеский ярлык окажется не так-то просто.

Им следовало ожидать также, что из всех русских князей наиболее способны сейчас перехватить этот ярлык суздальско-нижегородские Константиновичи.

Наконец, следовало ожидать, что попытку эту они предпримут по наущению и при сильном содействии Великого Новгорода, преследующего тут свою особую цель.

Опасения Москвы подтвердились.

Более того, ход разворачивавшихся событий застал её правительство если не врасплох, то не вполне готовым к резкой перемене.

Летом 1360 года князь Дмитрий Константинович въехал во Владимир, где в Успенском соборе был устроен торжественный обряд его венчания на «великое княжение Белое», которое он получил, по укоризненному замечанию современников, «не по отчине и не по дедине», то есть имелось в виду, что ни отец его, ни дед не были великими князьями владимирскими. Церковно-государственное торжество венчания на престол не могло обойтись без присутствия митрополита, и, хотя летописи, по понятным причинам, молчат, венчать суздальско-нижегородского князя должен был, пусть и против своей воли, Алексей. На то была другая воля — ханская.

Звон колоколов Успенского собора прозвучал вызовом не только Москве — всему строю русской жизни, как она налаживалась за последние тридцать с лишним лет, с тех пор, как здесь же благословляли на власть и славили Ивана Калиту.

Кто-то из тогдашних русских книжников писал о сорока годах «великой тишины», наступившей с вокняжением Ивана Даниловича на Русской земле. Сорока полных годов, правда, не набиралось, к тому же и тишина была временами весьма относительной: в 1327 году Калита немало своих же русских городов по приказу хана разорил, но всё же в преувеличении панегириста имелся свой здравый смысл: при Калите, а особенно при его сыновьях, земля как-то отдышалась. В соседних княжествах начали было привыкать помалу, что Москва за них думает. А тут выходило — на другую голову надо оглядываться.

Холодком тревоги повеяло по Русскому Междуречью. «Не по отчине и не по дедине» — это выражение хорошо понимали не только в многочисленных семьях Рюриковичей. Его смысл доходил и до безграмотного смерда, и до всякого ремесленника из посадских чёрных сотен.

Во времена Александра Невского и его сыновей ордынцы, разыгрывая великокняжеский ярлык между русскими, натравливали друг на друга ближайших родственников — родных братьев, и у тех — за вычетом разницы в возрасте — права на власть были равными.

Теперь, через два-три поколения, когда древо владимирских князей сильно разветвилось, Орде не так-то просто стало затевать семейные ссоры в своём русском улусе, — для этого приходилось иногда вовлекать в интригу родственников отдалённейших.

Константиновичи происходили всё из того же Большого Гнезда Всеволода, что и московские князья. Последним их общим предком был сам Александр Невский. Один из его сыновей, Андрей, человек с нехорошей славой завистника и честолюбца, немало русской кровушки проливший, чтобы добиться великого владимирского стола, приходился прадедом Константиновичам. Но ни их деду, ни отцу — ещё раз стоит подчеркнуть — ярлык на великое княжение уже не доставался.

Зато и дед, и дядя, и отец Дмитрия Московского были великими князьями владимирскими. Только одного звена, прадедного, не хватало, чтобы их прочная преемственность простерлась до самого Невского героя. Но и так, без этого звена, всем было ясно, что русское престолонаследное право сейчас явно не на стороне Константиновичей. И, однако, средний из них, тридцатисемилетний тёзка московского мальчика, повенчался только что на русского первокнязя.

Стоит восстановить в подробностях краткую предысторию его выдвижения и попутно приглядеться к каждому из братьев.

Константиновичей было трое — Андрей, Дмитрий и Борис. Выше уже говорено, что Андрея хан призвал в Орду сразу после того, как сыну Ивана Красного было отказано в великом ярлыке — под предлогом малого возраста. Прибыв по вызову, Андрей Константинович повёл себя как-то странно: он попросил лишь подтверждения своих прав на собственный нижегородский удел, а от владимирского стола отказался в пользу среднего брата. Видимо, старший из Константиновичей был человек невоинственный, невластолюбивый и совестливый. Видимо, он хорошо помнил, как совсем ещё недавно в том же Владимире во время церемонии присяги клялся в верности покойному Ивану Ивановичу и его дому. Не мог он, конечно, забыть и того, как спустя три года ещё была у него встреча с Иваном Красным — в Переславле — и как щедро при том свидании одарил его и обласкал сын Калиты.

К тому же, как он мог догадываться, хан сейчас просто-напросто торговался, ждал, кто выложит ему больше, а Москва, видать, привезла не так-то много, понадеявшись, что право и так на её стороне. Ни участвовать в торге, ни отягощать свою жизнь бременем великой и страшной власти князь Андрей не восхотел. Пусть хан с его братом договариваются, если и тот не откажется.

Дмитрий Константинович был несколько из другого теста и не отказался. Более того, он с готовностью «вдаде дары многи хану и ханше и князем ордынским». Так что дело решил не малый возраст московского князя, а тугая сума его соперника, быстрого и тороватого.

Константиновичи и так-то не считались бедными, владея хлебородным суздальским опольем и многолюдными торговыми рядами Нижнего. А тут ещё из-за их спины явно торчал и Великий Новгород, громыхающий своим серебром. На Волхове надеялись, что теперь-то доведено будет до конца то, что не удалось с помощью родителя суздальско-нижегородских князей.

Корысть новгородских вечников имела под собой старинную подоплёку. Ещё двести лет назад Москва стала костью в горле у волховских гостей, когда Юрий Долгорукий наловчился проделывать с ними нехитрую штуку, суть которой состояла в том, что при всяком очередном новгородском проступке на Москве-реке перерезали путь ладьям, везущим зерно и прочий товар с Низу к волховским пристаням.

Если, рассуждали теперь новгородцы, дружественный и обязанный им великий князь владимирский будет сидеть в Нижнем либо Суздале, товары потекут с Низа и на Низ беспрепятственно и не придётся впредь, под нажимом Москвы, то и дело распечатывать свои самые заветные серебряные припасы ради «царского выхода» или какого-нибудь внеочередного «чёрного бора», часть которого потомки Калиты наверняка припрятывают в своих тайниках.

Вдруг, нежданно-негаданно для себя, получив от Орды ослепительный ярлык, Дмитрий-Фома (это было второе имя среднего Константиновича), разумеется, постарался благозвучней обставить из ряда вон выходящее событие. Злословят про него, что пришёл к власти «не по отчине и не по дедине». Но прадед-то его был великим владимирским! А вот прадед московского мальчонки, Данила, только к нижним ступеням того престола допускался. А разве забыто уже всеми, что в год венчания Калиты, хотя и ему был дан ярлык, само владимирское княжение хан Узбек велел поделить поровну, и вторая доля вручена была деду-суздалыду? Лишь потом Калита исподтишка оттеснил их и даже на время посадил сына Семёна князем-наместником в Нижний. Так что надо ещё разобраться, у кого оно, право-то!

Зная, однако, что на Руси не менее, чем право, почитается стоящая за ним и над ним правда, Дмитрий-Фома и с этой стороны хотел видеть себя неуязвимым. В том ли она, искомая правда, что судьбы всей нашей земли, с десятками её городов и княжеств, окажутся в неопытных руках дитяти, а не под хозяйским приглядом мужа зрелого, многоопытного? Ясно, что внук Калиты сам править не может, что вместо него к власти общерусской рванутся сразу несколько боярских ручищ, что начнётся несусветное колобродство, хапанье и растаскивание кусков по боярским ларям — на горе землепашцу, на потеху той же Орде. Такою-то правдой сыты, от неё наплакались вдоволь.

К тому же — сверху-то глядя, а не от своего пупа, — Суздаль с Нижним куда удобнее для правления, чем глухая Москва. Нижний запирает замком слияние двух великих рек Междуречья, богатства сюда стекутся отовсюду и уже стекаются. А Суздаль много древнее не только Москвы, но и Владимира престольного, сам предок наш Александр Ярославич любил сей град особо и из него правил всей землёй.

Правду свою нужно доказывать сейчас же, немедля, понимал Дмитрий-Фома. Набег новгородцев-ушкуйников на булгарский город Жукотин и последовавшая затем расправа мусульман над христианским населением булгарского улуса виделись ему подходящим поводом, чтоб разом показать соотечественникам и свою новую власть, и рассудительность, и справедливость, и верность старым уставам великокняжеского держания. А заодно чтобы и в Сарае заметили, как он блюдёт ордынский интерес.

Гонцы поскакали по городам — созывать князей на съезд. Проводить его Дмитрий-Фома назначил в Костроме, а то её, Кострому, московские совсем уж было прижилили — последнего князя костромского выгнали и наместников своих насылают. На съезде было решено разбой ушкуйников осудить, участников набега на Жукотин разыскать, награбленное у них изъять, а самих выдать в Орду. Что ж что новгородцы! Заслужили — получат и новгородцы по заслугам. Теперь прикусят языки недоброжелатели, твердящие, что новый великий князь владимирский — ставленник Новгорода. Независимый, решительный шаг сделан в Костроме, шаг в духе Александра Ярославича, который, как известно, не стеснялся круто наказывать перед Ордой своих же, православных, когда требовала того решительная минута.

Однако костромской съезд не произвёл ожидаемого впечатления. Уж потому хотя бы, что выглядело княжеское собрание как-то жидковато. Не приехали тверичи, не было никого — хотя бы боярина нарочитого — из насупившейся Москвы, из Рязани, из Смоленска, из Белозерья. Кроме самого Дмитрия-Фомы, присутствовали только его старший брат Андрей Константинович, да ростовский Константин Васильевич, женатый на дочери Калиты, но держащий обиду на москвичей, да ещё кое-кто из захудалого удельного княжья.

Неявка означала и неповиновение, и молчаливо выражаемое осуждение, и осторожную выжидательность тех, кто постеснялся открыто отступиться от промосковской линии, вроде бы и стёртой сейчас с лица земли, но, значит, слишком всё-таки прочно отпечатанной в сознании большинства.

Возможно, именно теперь, в Костроме, Дмитрий Константинович и засомневался в себе впервые, и посмурнел, и призадумался, хоть на малый-то миг.

II

Тонковыйный отрок двенадцати неполных лет садится, судорожно напрягшись, на боевого коня, по-походному осёдланного и озбруенного; рядом дядьки подсаживают на таких же коней братца его, Ивана Малого, и братана их Владимира. Ивашка улыбается, усевшись верхом, ему забава, восторг; под ним добрая, шириной с лежанку спинища лошади; толстая, подстриженная и закинутая на один бок грива, а внизу, вокруг — рябь людских лиц, каких-то непривычно опрокинутых, неузнаваемых. Владимир вопросительно поглядывает на Дмитрия и, кажется, впитывает каждое его движение: как Дмитрий себя поведёт, так и он будет. Мария крестит его на дорогу. Александра с едва сдерживаемыми слезами вглядывается в своего смеющегося Ванечку. Василий Вельяминов утешает сестру: ничего не станется с детьми, сами все поляжем, но князья пребудут невредимы; это лишь для проводов, чтобы весь город увидел: приодели в воинское, подняли на коней, а дальше будут ехать в мягком возке, с четырёх сторон окружённые живыми стенами верховных кольчужников…

Накануне Москва взликовала, получив срочную весть: в Орде наконец решено в пользу Дмитрия Ивановича. Бог видит, наша правда, не дал в обиду безотцовщину!

Всем уже известны подробности. Новый сарайский хан по имени Амурат (Хидырь убит своим сыном Темир-хозей, и Темир-хози уже нету в живых) начал с того, что, когда к нему явились с дарами московский посол и киличей от Дмитрия-Фомы, подарков не принял, а велел содержать послов под строгой стражей, чтоб никто из сарайских вельмож их не навещал, никакими посулами не прельщал и подарков не выклянчивал. Тем временем у хана велось подробное разбирательство того, что произошло в русском улусе за последние годы и месяцы. Амурат признал действия своих случайных предшественников беззаконными. Разве виноват Дмитрий Московский, что остался дитём по своём отце? Малый возраст его не предлог, чтобы отдавать великое княжение другому. Если сам править не может, есть под ним подручные князья и бояре, пусть они правят, пока подрастёт.

Вызвав послов, Амурат объявил им своё решение, снарядил и отправил вместе с московским собственного посла для вручения ярлыка великому князю Дмитрию Ивановичу и лишь напоследок принял дары.

Но уже было известно и другое: Дмитрий-Фома страшно разобижен решением хана, исполнить царскую волю отказался и спешно занял Переславль, прискакав туда и сам, чтоб отрезать московскому поезду мирный путь на Владимир, к венчанию.

Последняя выходка нестерпимая, вопиющая! Переславль уже более полувека — собственность Москвы, не каким-нибудь разбоем доставшаяся, дар полюбовный прадеду Даниле. Запозорился Константинович с Переславлем, вроде не в ушкуе его родили, а во княжьем дому, экий срам!..

В кратчайшие сроки собралось воинство Московского княжества, и вот теперь выходили — через Никольскую воротную стрельницу, пересекая Торг и посад, — на Владимирскую дорогу. От Москвы она вела прямо в Переславль, сквозь нависшие с обеих сторон стены лесные, и конного перехода считалось два дня. Общее накопившееся возмущение подхлестывало горячность воевод, они рвались поскорее наказать Константиновича.

Узнав о приближении полков противника, тот вдруг смутился духом и бросил Переславль, надеясь, может быть, что москвичи, когда займут город без боя, на радостях тут и останутся.

Радость, что и говорить, была немалая: от крутого взлобка лесной гривы Дмитрий с братцами увидали внизу огромную округлую чашу Плещеева озера. Водная даль сливалась с небом, и мрели в озёрных глубинах сизые отражения недвижных облаков. Прямо к берегу прилегло бочком зелёное, почти игрушечное издали кольцо насыпных валов, а внутри того кольца, над рябью крыш, мерцал каменный собор, строенный ещё при Юрии Долгоруком. Подобную зодческую древность очарованные мальчики увидели впервые. Здесь, в этой великанской долине, жил их прапрадед, стяжавший славу на Неве и у Чудского озера, здесь и прадед их жил в юные свои лета, прежде чем переселиться навсегда в Москву, здесь дед их, Иван Данилович, отличился когда-то в рати против тверичей. Одна дорога, хорошо видная сверху, поднималась из озёрной котловины дальше на северо-восток — на Ростов, на Ярославль и Кострому. А другая — сразу после моста через Трубеж — сворачивала праворучь, на Юрьев-Польский и Владимир.

По ней и пошли, не задерживаясь, по свежим конно-пешим и тележным следам отступившей рати.

Летописцы, всегда так разборчиво-точные в глаголе, пишут, что Дмитрий Константинович не отступал, не отходил, но «бежа»: сначала «бежа» из Переславля во Владимир, а оттуда, не задерживаясь, «бежа в Суздаль». Видимо, такой скорости отступления не ожидали и преследователи. Явно не приличествовала подобная поспешность достоинству вчерашнего первокнязя. Всё решилось в считаные дни, без единой воинской стычки, что ещё усугубляло позор слабодушного беглеца, но, может, не слабодушие то было, а запоздалое его смирение? К тем дням относят слова, якобы сказанные ему старшим братом, Андреем Константиновичем: «Брате милый, не рекли ти, яко не добро татаром верити и на чюжая наскакати? И се не послушал еси глагола моего и стряс все твое, а не нашел ничего. Тако бо, брате, давно речено: исча чюжаго, о своем восплачет. А иже тому не пособити, ино, брате, лучше умиритися з Дмитрием и иные князи, да не гибнет христианство».

Прекрасные в своей простоте и мудрости слова!

Дмитрий-Фома затворился в Суздале — в собственной «отчине и дедине». От Владимира, куда вступили московские полки, до Суздаля было рукой подать, но победитель проявил великодушие. Ему на череду было обряжаться в Успенском соборе на новую свою власть.

Пусть и обеднел, подзапустел Владимир после Батыева погрома, но и сейчас угадывались в его облике черты былого великолепия времён Андрея Боголюбского и Всеволода Большое Гнездо. Один-единственный взгляд на храмы, созданные при них, уже способен был возродить в детском воображении ослепительную славу русской старины. И опять, как в Переславле, не могла не поразить их, но уже по-своему, красота окрестностей, распахнувшихся внизу, за Клязьмой, когда озирали их с соборного холма или с башенной площадки Золотых ворот. Что-то владычное было в самом распахе этих далей, пасмурно-строгих, чуть отчуждённых, но как бы и зовущих, затягивающих туда, в их молчаливую неизвестность.

В Успенском соборе мальчики гуськом, затылок в затылок, дыхание затаив — Дмитрий, за ним Ивашка и Владимир, — подошли и приложились перво-наперво к образу Умиления — самой великой русской святыне — иконе, писанной, по преданию, евангелистом Лукой с живой ещё Богородицы. И откуда было ведать Дмитрию, что так же вот, как и он, с громко бьющимся сердцем, будут целовать этот образ не только его дети и внуки, но и внуки его внуков; при каждом нашествии иноплеменных икону эту будут с пением выносить на городские улицы, чтобы видел её весь плачущий и надеющийся народ.

Как выглядел сам обряд венчания на великое княжество Владимирское? Древнерусская книжность не сохранила его описаний. Псковские летописцы, повествуя о поставлении на псковскую землю князя Довмонта, записали, что он в храме был торжественно препоясан мечом. Безусловно, это было главное звено всего обряда вокняжения — и на любой удел, и на великий стол. Тяжёлым воинским мечом препоясывали и Дмитрия. Во Владимире он провёл одиннадцать дней. Это было летом 1362 года.

III

А в следующем, 1363-м, ему приключилось ещё дважды посетить свою государственную столицу. Стало известно, что в городе на Клязьме Дмитрию Московскому назначает встречу новый ордынский посол и тоже… с ярлыком на великое княжение! Новость смущала и озадачивала, но в княжом совете решилось: надо ехать. Ехали, как и в прошлый раз, всей княжеской троицей, мал мала меньше.

Дело выходило несколько запутанное. В Орде с прошлого года не существовало более единой власти. Хан Амурат, который решил русский спор в пользу Москвы, продолжал сидеть в Сарае, но ему принадлежал лишь так называемый «луговой берег» Волги — земли к востоку от нее: заяицкие степи, Мангышлак, Приаралье… Пространства же на запад от Волги — «нагорная сторона» — именовались ныне Мамаевой Ордой, по имени того самого темника Мамая, о котором мальчик Дмитрий должен был слышать во время своей поездки в Улус Джучи.

Мамай действительно недолго оставался в тени сарайской свары. Не подчинившись власти Амурата, пришельца из Синей Орды, он своею волей произвёл в ханы подвернувшегося под руку принца крови — чингисхановича Авдулу — и теперь от его имени управлял громадным степным краем, простиравшимся от Волги до Крыма включительно, от верховьев Воронежа до предгорий Кавказа. Он-то — в пику Амурату — и снарядил во Владимир посла с великим ярлыком московскому Дмитрию.

В Москве рассудили, что отказываться вроде неприлично да и недальновидно. Конечно, Амурат, когда дотечёт до него слух о принятии московским князем второго, Мамаева, ярлыка, не порадуется. Но времена теперь всё же не те, чтоб русскому человеку молиться на всяк столб. Нынче Амурат в Сарае, а завтра кто его знает… Мамай же со своим Авдулой к Москве поближе, с этими и держаться надо поопасливей. Случись что, Мамай, пожалуй, и союзником выступит против Амурата. Если платить дань, то уж ему, а не Амурату, только ещё поглядеть сперва надо, какую дань-то. Спешить нечего.

Так вспоминалась наука Калиты: по видимости поддаваясь хитрой восточной игре, нужно и свою славянскую хитрецу держать в уме. Наша-то хитрость в рогоже, да при глупой роже, а ничего тоже…

Но пока во Владимире принимали и этот второй, вроде бы уже излишний ярлык, в Сарай торопились люди с ябедой от Дмитрия-Фомы. Амурат, как и ожидалось, рассердился, причём настолько, что тут же отменил своё годичной давности решение и вернул среднему Константиновичу право на великий стол.

Можно было Москве и такой оборот предвидеть, не ждали только, что суздальский князь так скоро позабудет о своём посрамлении и обещании сидеть в Суздале безвылазно.

Но, как лишь объявился он вторично в вожделенной столице, из Москвы снова двинулись по Владимирской дороге тяжкие рады конников. Однако на сей раз уже по-настоящему ведомых своим двенадцатилетним великим князем, благо и путь хоженый, и повадки противника наперёд известны.

Всего годок минул, но теперь и волнение с лица отрока схлынуло, и румянец какой-то недетской обиды горит на щеках; в глазах же первый проблеск властной уверенности; повод в руке прочно натянут. Летописец так выразил этот его возраст: хотя и лет-де князю мало, «разумом же и бодростью всех старея сый». (Ну, может, и не «всех», тут преувеличение, но кое с кем из великовозрастных в разумности уже соревновался, точно!)

Провластвовав во Владимире на сей раз всего двенадцать дней, Дмитрий-Фома опять догадался не ждать прихода московской силы и опять «бежа в Суздаль». Но сейчас с ним обошлись много строже. Великокняжеские полки взяли Суздаль в осаду, часть войск была пущена зорить окрестные княжьи и боярские волости. Таков был военный закон того времени, почти не знавший исключений. Не от тех ли горестных годин пословица осталась: «Князья сцепились, у холопов чубы трещат»?

Осада всё длилась, хотя и вялая, выжидательная. По тем же обычаям междоусобной брани поджечь свой, русский город считалось делом распоследним, к тому могли вынудить только самые крайние обстоятельства. И так нанюхались, наглотались пожарного дыма, особенно за последние сто лет.

Тем часом к Дмитрию Московскому подоспел человек из Нижнего Новгорода, от Андрея Константиновича. Тот слёзно молил за брата своего неразумного, за Суздальскую землю, ни в чём не повинную. А тут и городские ворота заскрипели, выпуская дебелых бояр, которые засеменили к великокняжескому шатру: суздальский князь просит мира, отказывается от Амуратовой подачки, во всём отдаёт себя на волю Дмитрия Ивановича.

Помня предыдущий урок, московское правительство посчитало, что будет неосмотрительностью с его стороны, если Дмитрий-Фома и впредь останется при своём уделе, в опасной близости от первопрестольного города. Поэтому ему было велено выехать в Нижний и находиться пока там — под опекой старшего брата.

Теми же днями великокняжеский совет отрядил особую рать в Ростов. Неприятное, но неотложное поручение: уловить тамошнего князя Константина Васильевича. Ростов, как и всё Ростовское княжество, давно уже был по воле Москвы поделён надвое. Одной частью сейчас правил князь Андрей Фёдорович, на помощь которому шла рать, а другою — этот самый Константин Васильевич, родич московского великого князя (напомню ещё раз: женатый на дочери Ивана Калиты Марии) и до последнего часа союзник Дмитрия-Фомы.

Всё никак не мог смириться Константин Васильевич, что не ему одному Ростов принадлежит. Сколько раз обивал сарайские пороги, выпрашивая ярлык на вторую часть. В последний приезд, год назад, до того засиделся в Орде, что угодил в самый разгар «замятии», и на обратном пути какая-то татарская вольница ограбила его дочиста, даже нательное бельё содрали с князя. Иной бы и угомонился после такого сраму.

Подоспев в Ростов, московские люди взяли Константина Васильевича. Хоть и стыдно было так-то круто обойтись с дядей своим, пусть и не кровным, Дмитрий внял совету бояр, хорошо знавших норов ростовского строптивца, и дал согласие на то, чтобы выслали его в Устюг.

Будто было что-то в самом воздухе тех дней вещающее о близости перемен, о назревании великих новин — тревожных или радостных? Люди чаще вопросительно оглядывали небо, боясь пропустить начертанные на нём предвестия, но ещё более боясь, когда предвестия эти являлись. В последнее лето воздушные знамения навещали русский небосклон особенно часто. То в зимнюю стужу вдруг кровавые облака вспыхивали наверху и накатывали, накатывали огненным потопом — с востока на запад… А то как-то в осенины, под вечер, месяц в небе погиб, а остался только кроваво-мутный месячный круг… А то в послеобеденное время затмилося солнце чёрным щитом и окружил его червонный обод.

Частым небесным беспокойствам сопутствовали земные, незримые и зримые. В 1363 году, тем же летом, когда Дмитрия-Фому из Суздаля выгнали, по всем княжествам виделось, и летописцы в разных городах записали про очередное знамение: «В солнце черно, акы гвозди, а мгла велика стояла со два месяца». Где-то горели лесные дебри, тлели мшаные болота, среди дня не истаивали горькие туманы. Высохли ручьи в оврагах, ушла вода из малых озёр и прудов, донный ил закоробился и зазмеился трещинами; окаменелая земля звучала под ногой сухо, как старая кость. Птицы на лету сталкивались в чадной мгле и падали замертво. Не звезда ли Полынь, звезда апокалипсическая, пронеслась над миром, осыпала всё живое горьким пеплом?

Пастыри в проповедях преследовали языческое суеверие: по небу, по птицам грех гадать, пути Господни неисповедимы, сам Спаситель обличал фарисеев, ищущих знамений небесных, гадающих по знакам и приметам. Но те же пастыри наставляли: надо быть настороже, враг человеческий всегда близок, что ни день, множатся людские грехи, не оттого ли и лик небес ужасается…

Беда вскоре вышла из-под спуда: вспыхнули новые моры в русских городах. Началось с Нижнего Новгорода (наверняка ведь с торговых рядов, от низовских купцов). В то же лето поветрие перекинулось на берег Плещеева озера. В самом Переславле и по уезду умирало каждый день от семидесяти до ста пятидесяти человек. Болезнь обнаруживала себя по-разному. У одних вспухала на теле железа: у кого на шее, у кого под лопаткою или на бедре. У иных же тело чисто, но вдруг будто рогатиною ударит под грудь, против сердца, либо между лопаток, и вскоре бросит человека в жар, в кровавый кашель, выступит пот, напоследок ознобом охватит, крупной дрожью, и так продлится день, другой, редко кто доживёт до третьего.

Перекрыли московскую дорогу на Переславль. Но уже из Рязани слышно о чёрной болезни, из Твери, из Владимира, из ближайших Можайска и Волоколамска.

«Увы, увы! — восклицал очевидец, трепеща в ожидании, — кто возможет таковую сказати страшную и умиленную повесть?.. И бысть скорбь велия по всей земли, и опусте вся земля, и порасте лесом, и быша потом пустыни непроходимыя».

IV

Повезло ещё Ивашке, Дмитриеву младшему брату: помер он скороспешно, в детском безвинном возрасте, мать над ним стонала, а не он над нею сердчишко надрывал. Случилось это в осенины 1364 года, на исходе октября, а спустя два месяца, 27 декабря, не стало и великой княгини Александры.

Нет горшего горя, чем увидеть родную мать бездыханной, целовать её в ледяные уста! Лучше самому прежде помереть, да подальше, на чужбине, чтоб не узрела она и не прознала, но всё бы верила: жива её кровушка. А мать свою схоронить — нет горшего горя, ибо в гроб полагается источник нашего живота, родник жизни пригнетается могильным камнем.

Вот и нет уже семьи у отрока московского — при самом начале пути. Единокровная тётка Мария, вместе с мужем опальным, ростовским Константином Васильевичем, в един почти час от той же лихой болезни померла, оставив сиротами двух сыновей, двоюродных братьев Дмитрия. Что ж, родичей-то у него и теперь немало, если оглядеться и сосчитать всех. Только вот самых ближних — никого, кроме сестры Любови, но она далеко, в Литве.

Смерть иногда казалась всесильной. Но, отнимая живых от живых, она невольно сплачивала тесней круг оставшихся. И вот с годами стало приносить свои благие плоды раннее сиротство того же Дмитрия, того же братана его Владимира, десятков, даже множества сотен подростков его поколения. Неутолённая жажда кровного родства, тоска по семье изливались в страстное желание обрести новые узы, выйти на простор какого-то неизведанного ещё понимания родства — не по плоти, но по духу. Тысячи русских семей гибли вокруг насильственным образом — не от огня и меча, так от моровых смерчей, и человеческая душа, не в силах более смиряться с таким уроном, чуяла в себе потребность уродняться с первым встречным незнакомцем, таким же сиротой. Неизвестно, когда оно сложилось, может, и позднее, но есть предание, и по сей день оно живо, будто именно при Дмитрии — чуть ли не он сам поощрил и узаконил — впервые подросток, встречая незнакомых мужчину или женщину в возрасте, начал обращаться к ним как к «дяде» или «тёте». Ближний, друг, брат, сестра, отец, мать — слова полнились новым значением, волнующе широким, но и обязывающим.

Так начиналось, так будет. Но пока ещё у нас на череду — повесть о раздорах, о позорном злопыхательстве брата на брата.

Пора сказать и о младшем из Константиновичей, князе Борисе. Впервые внимание русских летописцев он обратил на себя в 1365 году. Незадолго до этого принял монашество и преставился в годину мора Андрей Константинович Нижегородский. Дмитрий-Фома, которому по милости Москвы к тому времени вновь разрешено было княжить в Суздале, со всей семьёй засобирался было в Нижний — занимать переходящий под его руку родительский стол. Повёл он с собой и суздальского епископа Алексея. Но Борис, сидевший на своём уделе в Городце, всего в сорока верстах от Нижнего вверх по течению Волги, считал, что Нижний и Городец — одна земля и править ею должен один хозяин. И, конечно, он быстрее поспел к опустевшему столу. Уговоры и устыжения прибывшего Дмитрия нисколько не подействовали на князь-Бориса. Он уже окопался в Нижнем, в буквальном смысле слова окопал крепость новым рвом и приказал возить камень для крепостных стен. Этот младший Константинович, в отличие от старшего брата-миротворца и среднего, весьма теперь поколебленного в своём самомнении, оказался нрава открыто разбойного, с особо чутким нюхом на то, что плохо лежит. К тому же как раз намедни ему доставили из Сарая ярлык на нижегородские владения, с завидной расторопностью выхлопотанный у какого-то самоновейшего, только что проклюнувшегося хана, не то Азиза, не то Осиса.

Правда, хан этот, как вскоре выяснилось, Дмитрия-Фому тоже не оставил в обиде, а ещё щедрей отличил, вручив ему ярлык… на всё то же великое княжение Владимирское.

Нет, на сей раз Дмитрий Константинович не очень-то возрадовался. Кажется, довольно сраму на его сорокалетнюю голову: дважды лишившись великого престола, он не имел более отваги рисковать, понимая, что на Руси ныне его и подавно никто не поддержит, а ханская поддержка стала вовсе не в цене.

И тут, не без трудов преодолев смущение и понятную неловкость, он обратился за помощью к Москве: передал с гонцом, что от ханской милости отказывается в пользу Дмитрия Ивановича, но просит рассудить его с младшим братом, бессовестно захватившим Нижний.

Благоразумие недавнего противника произвело на московского князя, на людей его совета должное впечатление: всегда любо зреть, что ещё одна душа обернулась на доброе. Постановлено было уважить его просьбу о помощи. Митрополит Алексей снаряжает в Нижний Новгород посольство: двух сановитых церковных иерархов — архимандрита Павла и игумена Герасима. Им поручено воздействовать на князь-Бориса пастырским словом, а буде заупрямится, прибегнуть к власти суздальского епископа, пребывающего в Нижнем.

То ли этот епископ состоял в сговоре с Борисом, то ли князь был уже несколько невменяем, но угроза митрополичьего осуждения не подействовала.

Тогда Москва отправляет в Нижний Новгород ещё одного своего посла, Сергия, игумена малочисленной Троицкой обители, расположенной в лесу, в нескольких верстах от волостного Радонежа и примерно на полпути между столицей княжества и Переславлем. Выбор правительства не случаен. Дело не только в том, что Сергий — личный друг митрополита. Известность его несколько иного рода. Она не ограничивается каким-то избранным кругом лиц. Она никогда и никем не распространялась намеренно. Наоборот, сам Сергий вот уже несколько десятков лет всё, казалось бы, делает для того, чтобы жить как можно незаметней, подальше от людских перепутий. Но молва — не досужая, суетливая, а отцеженная сквозь мелкое ситечко народной тугодумной приглядки — такая молва о нём разбрелась уже в пол-Руси.

За тёмными лесами, на горе Маковец, выстроил себе келью человек праведной жизни, приходят к нему отовсюду, в одиночку и толпами, холопи и князи, бесправные и владыки, сироты и вдовы. Сам сирота от юной версты, с виду-то невзрак, худ, но в кости и в жилах крепок, робит сам в огороде, плотничает, водоносы деревянные носит, печёт хлебы и просфоры, а то и игрушки малым детям ладит. Обычай у него: куда б ни пошёл, хоть за сто вёрст, ни за что не сядет ни на коня, ни в тележку, но всё пешком. Стало быть, сожалеет и о бессловесной твари. Когда утешает, не поймёшь, чем и утешает, слов-то скажет совсем мало, но приползёшь к нему болен, а от него будто на крылах, до того легко станет…

Сейчас, оставив за спиной монастырскую тропу, Сергий шёл по Владимирской дороге, как обычно, пешком, лёгкой своей стопой, так что в день без труда одолевал вёрст до полусотни, — с чрезвычайным наказом Москвы. Его выходили встречать, сопровождали от села к селу, приноравливаясь к стремительному шагу скорохода; ему жаловались, его засыпали вопросами, ему наказывали молиться — за упокой усопших, о здравии живых…

V

Но был ли способен самонадеянный и заносчивый Борис воспринять глаголы такого посла? Эко диво: заявился бродячий монашек, да мало ли сейчас всяких бродяг-оборванцев шатается из княжества в княжество? А то подговорит какой смышлец двоих-троих себе подобных, и сбегут в лес — прятаться от податей, — а ты его изволь игуменом величать! Не могла, слышь, Москва снарядить кого повидней? Или совсем там нынче обедняли, что лапотника шлют, лыком подпоясанного?

Борис и для беседы-то не желал принять черноризца. Тот, слышно, надеется упросить его, чтоб шёл на Москву — для полюбовного разбора случившейся в дому Константиновичей свары. Пусть сам убирается, откуда заявился! Да поживей, пока не навесили ему на руки, на ноги темничных вериг, эти-то потяжеле будут, чем монастырские.

Как-то утром подивила Бориса оцепенелая тишина, нависшая над городом. Почему в соборе и в иных храмах не звонят к обедне? А потому не звонят, доносят ему, что посол московский велел все церкви в городе затворить и не возобновлять обычной службы до особого на то распоряжения митрополита Алексея и великого князя Дмитрия Ивановича. Да как это он посмел в чужом княжестве хозяйничать! Когда и где слыхано на Руси, чтобы все до единой церкви в городе затворялись своей же властью! Такого и татарове не деют! Да так, говорят, и посмел, что попы наши послушались и храмов теперь не отворят, хоть пытай их, князь, калёным железом.

В глазах Бориса сверкала ярость, но в груди холодным, замораживающим комом оседала растерянность.

А тут ещё некстати от верных людей передают: Дмитрий-Фома собрал по своему суздальскому уделу великую рать, а московский Дмитрий снарядил ему в помощь великокняжеский полк; идут войска на Нижний. В голове не укладывалось: два вчерашних ворога, два Дмитрия соединились, и брат ведёт на него московскую и суздальскую рати!

С малым числом спутников Борис поскакал навстречу, выслав вперёд людей с упреждением: меныиой-де хочет покаяться и замириться. А что ещё ему оставалось? Ехал сейчас и видел: ну, какое войско смог бы он, если даже и захотел, собрать в этих лесах и болотах, почти необитаемых? Шутка ли, до самого Бережца-села, стоящего на левой стороне Оки, немного выше усть-Клязьмы, не встретили почти ни единой живой души!

Здесь, в Бережце, Борис и ждал со своими боярами. Насколько искренне повинился Борис, время покажет, но теперь-то всё выходило по-доброму: младший отказался от своих посягательств на Нижний Новгород, бес его на этом попутал да ханская лесть. А старший — он мог бы вести себя иначе, в полном был праве и вообще лишить Бориса собственного удела — оставил ему всё же Городец с волостями. Княжество богатое, город древний, обширный, валы стоят как горы…

Всегда-то бы так полюбовно кончались на Руси княжьи и всякие иные распри — с совестливой оглядкой на людей, на предание предков-миролюбивцев, на судьбу страстотерпцев Бориса и Глеба. Но довольно, довольно бы и самих распрей.

Во встрече на Бережце отчётливо просматривалась современниками умная, доводящая начатое до конца мысль Москвы, олицетворяемая сейчас действиями её посланца.

Известие об исходе ссоры в дому Константиновичей, а главное, о благополучной развязке московско-нижегородского противостояния, длившегося открыто без малого пять лет, облетело русские пределы. Несмотря на губительные моры, на ордынские и внутренние подстрекательства, были всё-таки, с каждым годом умножались поводы для радования и надежд…

Историки справедливо отмечают: самые подробные и обстоятельные свидетельства о временах «великой замятии» в Орде сохранились не в письменности завоевателей (от неё почти ничего не уцелело), не в хрониках и путевых заметках арабских и персидских авторов, а в русских летописях. Это и понятно: кому, как не нашим летописцам, приходилось в те тревожные годы с особым пристрастным вниманием следить за всеми переменами на ордынском троне?

Распадение Улуса Джучи на Заволжскую и Мамаеву Орды способствовало появлению целой сетки трещин, в разных направлениях пересекших имперский монолит. Военные и торговые скрепы фантастического государства завоевателей и заимодавцев явно не выдерживали.

Опытный наблюдатель мог бы заметить, что первые признаки увядания империи дали о себе знать уже несколько десятилетий назад, когда из числа покорённых земель стали потихоньку выбывать то Болгария (в 1300 году), то Иран (в 1336-м). Начиналось с окраин. Год 1354-й принёс известие о том, что в руках враждебного Орде Османского государства оказались Дарданеллы, и, следовательно, империя Чингисидов отрезана теперь от Средиземного моря, от союзного ей Египта. Через пять лет после этого Орду потеснили с берегов Дуная. Возникло самостоятельное Молдавское государство, вынудившее завоевателей отойти восточнее Днестра.

В 1361 году один из сарайских царевичей сбежал вверх по Волге в Булгарию, захватив попутно все ордынские приречные города, — с целью создать неподвластное Орде Булгарское царство. В том же году перестали чеканить монету с именами золотоордынских ханов в далёком Хорезме. Это означало, что хорезмская область также отделяется от джучидов. Вот-вот готова была отколоться от Сарая приволжская область, расположенная южней ордынской столицы.

В 1363 году великий князь литовский Ольгерд ходил с войском к реке Буг и там, у её притока, в урочище, именуемом Синими Водами, а позже и в устье Днепра разгромил «три орды монгольские» — объединённое войско заднепровских кочевников, находившихся в относительном подчинении у Мамая. Ольгерд даже в Крым тогда проник, во «святая святых» Мамаевой Орды. А через год в том же Крыму генуэзцы напали на Судак и захватили его, доставив очередные хлопоты Авдуле и его темнику.

Закончился полной неудачей набег на Рязанское княжество ордынского военачальника Тагая. Он напал было на Рязань и даже пожёг её, но при отходе настигла Тагая рать рязанского князя Олега; вместе с ним в погоне участвовали князья Владимир Пронский и Тит Козельский. Возле Шишовского леса русские дружины вонзились в порядки ордынцев. Бой был лютый, погибло много с той и с другой стороны, первыми не выдержали воины Тагая и обратились вспять, покидав обозы с награбленным добром. Победа была у рязанцев, полная и первая со времён полусказочного уже Евпатия Коловрата!

Конечно, времена зыбкие, десять раз на дню всё ещё может перемениться, но всё-таки передышка от Орды, хоть и нечаянная, выходила явно. И недаром именно в те годы летописцы всё чаще стали говорить о делах строительства, созидания.

Так, в Новгороде Великом на серебро, скопленное в Софийском соборе, мастера нарастили каменные стены детинца и отрыли вкруг крепости ров. И в пригороде новгородском, в Корелах, на ладожском берегу «посадник Яков поставил костер камен», то есть стрельницу новую — боевую башню.

И псковичи старались не отставать: сговорились с каменщиками о Новом Троицком соборе в Крому.

И в Новгороде тогда же поставили каменную Троицу — на Редятиной улице, где обитала югорщина — купцы, промысловые и ратные люди, что осваивали дальнюю Югру. Накануне вернулся оттуда из удачливого похода вожак ватаги ушкуйников Алексей Обакунович — воин отчаянно-бесстрашный, непоседливый, с былинным замахом жизни. От югорских тундр даже за Урал забрели его ребята, поднялись вверх по Оби, воевали с разными сибирскими народцами, привезли мехов и «серебра закамского»: всяких блюд и тарелей с изображениями зверья и травными узорами.

На обратном пути не сдержал (или не хотел сдержать) Алексей Обакунович своих ретивцев, войско разделилось, полторы сотни ушкуев спустились по Волге до Нижнего Новгорода и там снова потрепали восточных купцов — хватит-де им совать нос в русские края!

Это очередное новгородское буйство пришлось разбирать уже Дмитрию Московскому и его думе. Он не был намерен поощрять самочинство, которое наверняка повлечёт за собой новые погромы в русских невольничьих посадах ордынских городов. Никакое действие против чужеземцев затеваться без его воли на Руси не будет. Добычу новгородцы вернут в великокняжескую казну, он сам ею распорядится; на случай же, если заупрямятся, на Двине пойман и доставлен в Москву заложником знатный новгородский боярин с сыном. А то нескладно: ушкуйникам — хмель, а всей Руси — похмелье.

Великокняжеской казной — с тех пор, как разгорелась «великая замятия», — распоряжались на Москве совсем необычно. Даже страшновато было об этом и вслух-то говорить: уже который раз дань в Орду не возили совсем, то есть ни единого рубля. Это как бы само нечаянно забылось. Да и кому возить-то? К темнику Мамаю либо к городу Сараю? «Царёв выход» по-прежнему собирался, но оседал он в Москве. Тут получалась, конечно, и хитрость по отношению к своим, так как многие ещё не ведали, что дань не платится. Но хитрость оправданная, наперёд оправдываемая.

Несколько лет безотцовщины не прошли для Дмитрия даром. Он видел — по действиям своего совета, по последствиям этих действий, — какие ощутимые плоды приносит решительность, согласуемая с трезвой умеренностью, наконец, с милосердием к тем, кто от души повинился. Великому князю нельзя в своих действиях опираться только на закон, на правила, неукоснительно переходящие из рода в род. Одной рукой надо держать Право, другой же — Правду. Милосердную, потесняющую, когда надо, и закон.

У Дмитрия-Фомы, знали в Москве, подрастает дочь Евдокия. Да и великий князь московский и «всея Руси» близок был к возрасту, когда пора подумать о суженой, о продолжении рода. Того самого рода, который и в одной и в другой семье изводили от славного Большого Гнезда.