Глава четвёртая Юность Москвы
Глава четвёртая
Юность Москвы
I
Не в укор, не в попрёк будет сказано, но ни у кого из наших знаменитых старых историков — ни у Карамзина, ни у Соловьёва с Ключевским — не найдём мы в главах, посвящённых Дмитрию Донскому, объяснения, почему великий князь московский повенчался с нижегородской княжной Евдокией не у себя дома, на Москве, и не у неё дома, в Нижнем Новгороде, а в достаточно удалённой от Москвы и от Нижнего Коломне. Само это сведение — в пересказе или в выдержке из летописи — приводят, но ни один не указывает на причину странного, не в обычаях тех времён, поступка: устроить свадьбу далеко в стороне от собственного стола.
Итак, в разновременных летописях встречается одно и то же, предельно краткое, почти дословно повторяющееся упоминание: «Тое же зимы (1366 года), месяца Генваря в 18 день, женился князь велики Дмитрей Ивановичь у великого князя у Дмитреа Констянтиновича у Суздальского и у Новгорода Нижнего, поя дщерь его Евдокею, а свадьба бысть на Коломне».
Ясно, конечно, что союз этот, как и большинство тогдашних междукняжеских браков, заключался не без учёта политических соображений. Обстоятельства переменчивы: сегодня между недавними противниками мир, а завтра — кто знает, какая ещё кошка вздумает дорогу перебежать. Свадьба же миру не помеха, но, напротив, лишняя скрепа.
Установление лада в отношениях князей-соседей вовсе, однако, не было поводом для того, чтобы каждому из них тут же размякнуть душой, подобно воску на солнце, и позабыть о своём самодостоинстве. Не потому ли и не повёз Дмитрий Константинович дочь свою прямёхонько в Москву? Пусть тёзка московский и отнял у него великий стол, но не по чину нынешнему, так по весу прожитых годов он куда тяжеле своего будущего зятя… И юный жених вполне мог сейчас думать сходную думу: ему ли, первому князю всей Руси, ехать на женитьбу в Нижний? Это ведь и впрямь будет выглядеть великим унижением… Вот и сговорились оба — предположим мы — выбрать местом свадьбы ни к чему не обязывающую Коломну. Так и дальше будет у тестя с зятем: по случаю крестин третьего сына Дмитрия и Евдокии, Юрия, снова встретятся в месте, условно говоря, пограничном; Дмитрий Константинович, как и московская сторона, прибудет в Переславль, к Плещееву озеру…
Но можно и иначе истолковать выбор Коломны. Она ведь по значимости своей числилась вторым после столицы городом во всём Московском княжестве, а кроме того, это был первый его, Дмитрия, город, так как — напомним — именно Коломну московские князья обычно завещали в удел старшим сыновьям, и Дмитрий ещё в малолетстве, при княжении родительском, знал твёрдо: Коломна — его добро, его особая забота на целую жизнь, сколько бы ещё ни народилось у него братьев и как бы мелко ни пришлось делить им в будущем отчую землю. Когда-то, лет уже шестьдесят тому, прадед Данила Александрович отбил Коломну у рязанцев, столкнул их с московского берега Оки. Справить теперь свадьбу в Коломне — значило лишний раз подчеркнуть исключительную значимость для Москвы этого порубежного с рязанской землёй города. Дмитрий тем самым как бы лишний раз доказывал Рязани свою силу, а то южная эта соседка опять стала задираться и дерзить при нынешнем её князе Олеге. Побил Олег Тагая — и молодец; но свои-то старые раздоры что вспоминать? Прадед сжал ладонь, и правнук разжимать её не собирается, блюдя родовое: «Что в руку взято, то навсегда». Пусть же и до рязанских ушей долетят с коломенского холма праздничный благовест и венчальная песнь.
И вот в разукрашенных санных поездах, укутавшись в жаркие, заиндевелые снаружи меха, в щекочущих струях ветра, под пение полозьев поспешали издалека, навстречу друг другу молодые, неслись по твёрдо-пушистым ложам двух рек, уже прочно замёрзших: она — вверх по Оке, он — вниз по Москве-реке, летели в отроческом волнующем предощущении любви — к тому месту, где реки эти обнимутся и сольются в таинственной тени зимнего покрова.
Но было ещё одно обстоятельство, им-то, пожалуй, надёжнее всего объяснить выбор Коломны.
Дело в том, что свадьба просто никак не могла состояться в Москве, потому что Москвы на эту пору вообще… не существовало. И не в каком-нибудь иносказательном смысле слова, но в самом прямом, неумолимом и суровом.
Это случилось ещё летом 1365 года; в те дни было в Москве, по летописи, «варно», то есть жарко очень, стояли «засуха велика и зной». Небольшой, сплошь почти деревянный город, давно не кроплённый дождями, оцепенело приумолк, только изредка, неслышно человечьему уху, пискнет новая щель вдоль усыхающего срубного бревна да сухо просыплются из лопнувшего стручка твёрдые горошины. Крыши, заборы, листва, ботва огородная и придорожная гусиная травка — всё покрыто пыльным налётом, обесцветилось; душно и в тени изб, душно и в самих избах, лишь под утро чуть остывают крыши, но тут снова впиваются в них косые лучи; на дубовых, много раз латанных стенах старенького Кромника рассохлась и поотвалилась местами глиняная обмазка, а с нею и известковая побелка; река обмелела, еле течёт, а по вечерам не клубится мягкими туманами; немногочисленные колодцы вычерпаны почти до дна; кое-где бока срубов слезятся проступившей наружу хвойной смолой, и она засахаривается вскоре на жару; псы во дворах примолкли, лежат в тени с вываленными языками; небо — и не смотреть бы на него — белесо-пустое, будто с него тоже давно не смывали налёт пыли, и ветерок не налетит ниоткуда, а и налетел бы, так перенёс с места на место ту же пыль московскую, хрустящую на зубах песком.
В ближних к городу борах ржавый хвойный настил сухо трещит под ногами, душно тут, как на чердаке.
Так и не вызнали, отчего беда пришла на этот раз: от детской шалости, от вражьего ли поджога? Многие потом свидетельствовали, что первой вспыхнула деревянная церковь на посаде. Будто дожидаясь условленного знака, невесть откуда прыгнула на город ветряная буря.
Всё длилось не более каких-нибудь двух часов. Сначала огненная лава пронеслась по посаду: люди бросались к одному, другому двору, но сорванные вихрем с крыш головни и целые горящие брёвна летели по воздуху через десять дворов. Нечего было и думать о спасении домашнего скарба. Огонь уже лизал крепостные бревна у подножия кремлёвского холма. Кажется, мига не прошло, как весь холм поднялся на воздух сияющим столбом, — и где они, красные княжьи терема, льдистые грани четырёх каменных церквей, святые надгробия в прохладной полумгле, слава и слёзы, и пот, и труд, — где?.. Головни с шипом посыпались с неба на воды Неглинки, Москвы-реки. Чёрными охапками дыма всклубилось Занеглименье, и над недавно отстроенным Заречьем нависла темень. Люди валили толпами к воде, потом просачивались, жмясь к береговой кромке, кто — вверх, за Черторый, кто — вниз, к Яузе. Город у них за спиной выл и гудел огненным нутром, пожирая всё подряд — сундуки с шубами и понёвами, нитки жемчуга и деревянную щербатую посуду, книги с алыми и чёрными буквами, обезумевших свиней в клетях, деревья и груды мусора на задворках, траву, паутину — всё.
…На новой бумаге, сшитой в новую тетрадь, свидетель немного позже записал: «Весь город без остатка погоре. Такова же пожара пред того не бывало…»
В голосе летописца, как и обычно при освещении подобных событий, — ни скорби, ни отчаяния. Случившееся воспринято как неминуемая данность, которую ни обойти, ни объехать, а можно её только сопоставить, сравнить по размеру с другими, сходными. Не бывало ещё на Москве пожара подобного… И всё.
Но это не равнодушие усталого созерцателя земных сует. За безжалостными словами угадывается твёрдая вера в то, что город поднимется из золы и чада. Потому что ему-то, летописцу, известно, что так или почти так уже бывало много раз — и с самой Москвой, и с иными русскими городами. И не только бывало, но, пожалуй, и наперёд ещё будет, и не раз, и в не менее страшном обличье придёт беда, но это никак не причина для того, чтобы остолбенеть от предчувствий и перестать строить.
Ну а вчерашние погорельцы — чёрный посадский ремесленный люд, купцы, дружина, женщины, — была ли у них у всех сила духа такая, чтобы глянуть вперёд с мрачно-торжественной прозорливостью летописца? Отчаявшимся, бездомным, не казалось ли им сейчас безобразное пепелище местом проклятым? То самое, что летописца обнадёживало: горели, мол, горели, но всякий раз отстраивались заново, — их, наоборот, могло ещё более отвратить от желания возвращаться сюда, к остовам своих жилищ. Столько-то раз гореть! — да не знак ли это, что нужно, не оглядываясь, навсегда бежать отсюда, расточиться по укромным деревенькам, по лесным пустыням, или уж, на крайний случай, если князь и совет его повелят, то строиться где-либо ещё, да подалее отсюда, на чистом, не знавшем злого сглазу месте.
А что сам отрок-князь думал?.. Огонь, бесчинствующий, неукротимый, был одним из первых впечатлений его детства. Ещё четырёх лет не исполнилось Дмитрию, как на глазах его заполыхали дубовые срубы дедова Кромника. Дитя на пожаре. Как бы ни было ему страшно, оно смотрит на пожар зачарованно, во все глаза, почти с улыбкою любования, как на какую-то священную, только ребёнку понятную, освобождающую игру природы, подобную языческому обряду жертвоприношения. Только по дрожи материнского тела, по алым слезам, стоящим в глазах отца, по женским диким воплям в толпе мог он отчасти догадываться об ужасном смысле происходящего… По крайней мере, горький и острый, несмываемый какой-то запах пожарища не мог не остаться в нём саднящим отпечатком на всю жизнь. Запахи детства по-особому запечатлеваются, чтобы потом преследовать, томить без спросу.
Так что же думал он теперь, после новой беды? И здесь вот, в порядке, так сказать, допущения, оглянемся ещё раз на ту же Коломну. Да, Коломна — его, Дмитрия, первый город, Коломна — второй город в целом Московском княжестве, и по назначению ключевому у слияния Москвы-реки и Оки, и по богатству, и по нагорной красоте местоположения. И даже храм каменный, пусть и единственный пока, стоит на москворецком склоне коломенского укреплённого города. Так почему бы, право, этому привольному месту, овеянному дыханием двух больших рек, с его красивым славянским именем (коло — круг, кольцо, солнце) не стать новой Дмитриевой столицей? Не бывало ли так на Руси? Ей, бывало! И Киев остарел. И слава Владимира померкла. И не вышел ли ныне срок Москвы? Не пришёл ли ей черёд отойти в тень нового града? Ко-ло-мна… Может быть, именно потому назначил он тут свою свадьбу?
Венчались — так местное предание гласит — в каменной Воскресенской церкви, дожившей, в сильно перестроенном, правда, виде, до XXI столетия.
Есть и ещё предание, связанное с той свадьбой. Академик С. Б. Веселовский называет его «басней», но если и басня, то древняя и уже потому ценная — в летописи вошла. Предание это бросает свет на взаимоотношения московского великокняжеского дома с семейством Вельяминовых. С его помощью «вельяминовский клубок» разматывается вдруг чуть не полностью. Уже потому только летописный сюжет следует пересказать здесь подробнее, тем более что речь также зайдёт о свадьбе.
8 февраля 1433 года, через 67 лет после коломенской свадьбы, женится в Москве внук Дмитрия Ивановича Донского, великий князь Василий Васильевич, будущий Тёмный. Женится он при обстоятельствах, с которых начинается страшный, поистине трагический разлад в Русском государстве, приведший к губительному для всей страны междоусобию, к плачевным последствиям и для самого великого князя, — он будет несколько раз изгоняем из Москвы, наконец, ослеплён в стенах Троицкого монастыря. Но по порядку.
На свадьбе Василия Васильевича в числе приглашённых находится его двоюродный брат Василий Юрьевич. В разгар празднества один из именитых гостей объявляет вслух, что золотой пояс «на чепех с камением», который надел на себя Василий Юрьевич, ему не принадлежит, что этот пояс был когда-то подарен на свадьбе в Коломне князем Дмитрием Константиновичем своему зятю Дмитрию Ивановичу, но что тысяцкий Василий Вельяминов пояс во время той свадьбы мошеннически подменил.
Сообщение невероятное, такая давность, и вдруг обнаруживается, и в совершенно неподходящий час! Можно вообразить предгрозовую тишину, оцепенившую свадебное застолье.
Но обвинитель продолжает: Дмитрий Константинович Суздальский и Нижегородский подарил зятю драгоценный пояс. Многие знают, а иные и помнят, как это было. Но никто почти не знает, что тогда же, на свадьбе, Вельяминов, пользуясь родственной близостью к новобрачным и тем, что подарок не надевался, а почти тут же должен был попасть в великокняжескую скарбницу, совершил подлый обман, подыскав в своих ларях пояс подобный, но поплоше. Уворованную вещь Вельяминов дарит позднее своему сыну Микуле, женившемуся на другой дочери Дмитрия Константиновича. Через время Микула, зная или не зная про подлог, отдаёт пояс в приданое своему зятю, а тот, в свою очередь, также зятю, а по смерти его, выдавая дочь вторично, новому зятю, Василию Юрьевичу, который его сейчас на себя и нацепил. Вот по скольким свадьбам погуляла пропажа неузнанной, пока не обнаружилась!
Выслушав запутанное, но вполне правдоподобное объяснение, великая княгиня Софья, мать Василия Васильевича, вспылила и сорвала пояс с племянника (по праву он ведь должен принадлежать её сыну!). Племянники — тут был ещё и Дмитрий Юрьевич Шемяка — вспылили ответно, покинули свадьбу и тут же выехали из Москвы в Галич, к отцу. Разрыв был неминуем, не знал лишь никто ужасающих размеров его последствий.
Свадебное разоблачение давнишнего мошенничества С. Б. Веселовский считает «басней» на том основании, что тут была чья-то явная интрига: поскандальней рассорить родственников, между которыми уже имелись некоторые трения. Но если «басня» и была полностью вымышленная, если никакой подмены поясов Василий Вельяминов в 1366 году не производил, то последствия злосчастного вымысла оказались разрушительными для русской действительности XV века. По крайней мере, Василий Васильевич Тёмный, злодейски ослеплённый своими противниками, вряд ли мог поминать Вельяминова и весь род его добрым словом. Вряд ли приятно было помнить, что Вельяминов как-никак приходился родным дядей Дмитрию Ивановичу Донскому. Не здесь ли причина умышленной забывчивости летописцев относительно отчества матери Дмитрия, великой княгини Александры? Неприятно было помнить, что она — Васильевна, вельяминовского роду. Как-никак прабабушка.
Но не одна только «басня» о золотом поясе повредила Вельяминовым во мнении потомства. Десять лет спустя после свадьбы в Коломне «вельяминовский клубок» размотается до конца.
II
Было ли всё же на уме у Дмитрия после пожара 1365 года перенести столицу своего Московского княжества в Коломну? Предположение вполне допустимое, хотя, пожалуй, и чересчур мечтательное, даже с поправкой на юный возраст князя.
Ведь совершенно очевидно, что, если и пришла тогда в голову ему или кому-нибудь из наименее трезвенных мужей его совета мечта о Коломне-столице, большинство должно было тут же признать эту мысль никуда не годной. Никто не отнимает у Коломны её значения, но она хороша именно как второй город, как крепкий щит московский на порубежной Оке. А сделай её первой, тут же оскорбится Рязань, озлобится Орда. Это на юге. А как поведут себя соседи на севере, на западе? Пожалуй, и порадуются. Та же Литва, к примеру. Опустеет Москва, откуда же ждать скорой помощи Можайску, Рузе, Звенигороду, Волоколамску с Дмитровом? Княжество наше как живое круглое тело. Москву из середины вынь — оборвутся все жилы животные, все бесчисленные связи и связочки, захиреют без привычной и близкой управы окружные города, старые людные сёла, слободы, деревни и погосты, починки и выселки, разомкнутся все трепетные узелочки, многими бережными руками в разные времена связанные. Но даже и не это, не это даже главное, а то, что Москва в стольких уже поколениях княжеская и великокняжеская. Пусть в ней ныне ни единого двора нету целого, пусть. Но она — не только лишь дерево и камень, не только богатые закрома. Она перво-наперво — слово, и слово особое, давно уже у Руси на примете. Да обойдётся ли теперь Русь, и не одна она, без этого слова? А слово цело, так подыщется для него и новая плоть. Не раз уже Москва от головешек зачиналась, замешивала жизнь свою на углищах и пепле. Она не из пугливых и слезам, как известно, не верит. Ей огонь — только для вящего закала. Она лишь молодеет, сквозь огонь пройдя… Словом, тут и доказывать нечего. Строиться надо, строиться!
Строиться Москва начала в том же пожарном году. И сразу повеселело на душе у москвичей — от праздничного вида бело-розовых, бело-голубых и воскового цвета плит известняка, от звона молотков и тесал, от тарарама многочисленных повозок. Город проклёвывался там и сям всходами срубов, лез вверх из удобренной золою почвы, как крутобокий, не умещаемый в земле овощ.
Но тут встала перед горожанами, перед властью московской задача, решить которую было куда сложнее, чем понастроить жилья, амбаров, клетушек, лавок, банек и прочего, но которую решать надо было, ни на сколько не откладывая, если хотели, чтобы всё это понастроенное имело хоть какой-то смысл.
Как быть с Кромником Калиты, вернее, жалкими его нынешними остатками? После смерти Ивана Даниловича сооружённые при нём дубовые укрепления горели, включая и последний раз, трижды. В прежние разы стены кое-как возобновлялись: наращивали там и тут новую деревянную одежду, пространство между наружными и внутренними стенами срубов забутовывали булыжником и землёй, поверхность брёвен обмазывали, как положено, глиной — охрана от скорого возгорания.
Ну а теперь что? Срубы почти все истлели, забутовка вывалилась наружу, как чрево из падшего коня. Вместо ладных и мощных когда-то укреплений — безобразные груды мусора. Можно, конечно, сделать видимость, кое-как пообровняв эти груды, залатав их деревом, а его покропив раствором извёстки, чтобы, когда обсохнет, отразилась в Москве-реке и Неглинке белая, якобы каменная крепость.
Нет, Дмитрию на месте нынешних осыпей упорно воображались не поддельная, а настоящая белокаменная сила и краса. В эту-то Москву не стыдно ему будет и суженую привезти.
На Севере давно уже ставят каменные крепости, и новгородцы, и псковичи. И не только в больших, но и в малых городках — в Изборске построена, в Острове, в Ладоге. Но то Север, у них особая жизнь, иное представление о богатстве, у них всяк второй мужик — каменщик, а камень-валун на каждом шагу под ногой, только свози к месту и громозди. Бывалые русские купцы и путешественники видели старые каменные замки-крепости в княжествах Червонной Руси — в Холме и Львове, в Луцке и Кременце, рассказывали о неприступных стенах и башнях Белгорода, что на Днестре.
А здесь, между Волгой и Окой, когда и кто строил крепости из камня? Недавний случай с Борисом в Нижнем Новгороде не шёл в счёт, там и известь-то замесить не успели, как затейник отбыл восвояси. Один лишь действительный пример могли припомнить московские белобородые старцы, и то не на их веку было, а ещё во времена доордынские — это когда прапрапрадед Дмитрия, великий князь Всеволод, поставил каменный детинец вокруг Успенского собора в своём Владимире. Так и дни-то стояли совсем иные, благодатные для цветущего владимирского Ополья. И Всеволодов тот детинец — Дмитрий сам видел его остатки, когда ходил усмирять будущего тестя, — совсем малёшенек. В Москве же, если строить каменный город, то никак нельзя, просто стыдно отступать от стен треугольного дедова Кромника. Границы же знатные: от угла до угла стрела не долетит.
Значит, опять уместно ему вспомнить: что взято, взято крепко. Давний ведь закон на московской земле: и умереть не мечтай, пока не добавишь пол-лепты к тому, что сделано доброго до тебя и для тебя. Отец Дмитрия почил, мало что успев; теперь, выходит, сыну надо за двоих постараться. Каменный Кромник, кремник, город-кремень, ах, как бы хорошо-то! И пожары тогда не страшны и не опасны осады. При осаде больше всего боялись примёта — это когда громадную хворостяную кучу подтащат, приметут к деревянной крепостной стене и запалят. И таранные брёвна, железом окованные, не так будут камню досаждать, как досаждают они дереву, и метательные ядра, которые теперь, говорят, не из пращей и самострелов, а из пушек мечут.
И всё же страшно-то как осрамиться! Сколько труда, сколько рук да денег надо, сколько камня наколоть да навозить! А дойдёт весть до Сарая, до Мамаевой Орды, как заверещат хановы наперсники: вот, мол, не берём с мальчишки серебра, вот на что он его тратит, против нас же огораживается. А сами не всполохнутся ордынцы, занятые теперь до самозабвения кровавой родовой грызнёй, так свои же русские соседушки побегут им докладывать, всё как надо разобъяснят. Тесть, конечно, не побежит. А сын его Василий Кирдяпа или брат Борис — ещё как знать. А тверичи? А рязанцы? А новгородские купчики? Это что же за диво такое: горит Москва — всей округе радость. Строится Москва — зубами скрипят. Так будем же строиться, строиться!..
Что и говорить, хотелось и перед молодою женой себя показать. И власть свою беспреклонную, и раннее мужество. И невольно переплелись в одночасье свадебные торжества с решением ставить каменный город. И не зря в летописях оба эти события навсегда остались рядом, строка к строке: сообщение о женитьбе в Коломне и следующее впритык за ним известие: «Тое же зимы князь велики Дмитрей Ивановичь посоветова со князем Володимером Андреевичем и со всеми своими старейшими бояры ставити град Москву камен, да еже умыслиша, то и сотвориша: тое же убо зимы повезоша камень ко граду».
III
Каменоломни, откуда прибывали санные поезда, находились от города не так уж и близко — ниже по течению Москвы-реки, за сёлами Коломенским и Островом, за устьем Протвы, у сельца Мячково, по которому и прозывались они Мячковскими. По зимнику везти тяжкие плахи куда проще, чем доставлять их в летнее время по воде, против течения или береговыми сухопутками. Ледяная дорога — что за утеха для возниц: ни тебе оврагов, ни буераков, знай лишь подремывай. Зима для заготовки камня и потому ещё удобна, что рук, свободных от крестьянского труда, теперь намного больше и конной тяги тоже. Горожане, подмосковные мужики, наряды из отдалённых княжеских и боярских волостей, всевозможная смердь — тьма-тьмущая народу копошилась в снегах, в хрустком каменном крошеве; дышали жарко, шубейки побросав, кряхтели возле саней, опускали на сенцо многопудовые шершавые плахи; обоз вытягивался гибкой верстой — то вдоль закатной ленты, а то, при извиве русла, лицом прямо на убывающее пламя зари. Синева настигала с востока, звонче пели полозья на прибывающем морозце, резче между спящих берегов звучал лошажий всхрап. В воздушном омуте цедили лучи первые звёзды, а вскоре и всё небо уже полыхало вприжмур, и будто чей исполинский выдох делил его наискось, клубясь и индевея на излёте. В этом переливающемся печном мраке не страшно было ехать, снег словно светлел изнутри, проплывали обочь смутные пятна кустов; где-то совсем близко, перебегая от зарода к зароду, как свеча в чьей-то руке, сияла над сугробами любопытная звезда. Тявкали псы на горе в Коломенском. Ещё один и другой тягучий поворот русла, и уже доносилось до обозников тёмное шевеление отходящей ко сну Москвы, скрипы дверей, тёплый дух хлеба и коровьей жвачки.
Камень подвозили постоянно: в стужу, в метель и в оттепель. Поля начинали сбрасывать белые охабни с плеч, лёд на реке потемнел и заслюдянел лужицами, а по горбатой, тёмно-рыжей от навоза дороге, как по надёжному мосту, всё влеклись и влеклись обозы…
«Огородники» — так тогда именовали мастеров крепостного строительства — были приглашены, по общему мнению современных учёных, с Русского Севера. Скорее всего, это были псковичи либо новгородцы. Там, на Севере, трудились потомственные огородники, из колена в колено передававшие устное зодческое предание: приёмы шлифовки и кладки камня; тайны прочности известковых растворов. Знали они и на каком расстоянии друг от друга выгоднее всего ставить башни, и какую сторону камня лучше вынести «лицом», то есть на внешнюю поверхность стены; знали и как поведёт себя под страшной тяжестью та или иная почва. К примеру, если стена проходит в приречной низине, то тут не обойтись обычным каменным фундаментом, он быстро начнёт тонуть; тут сперва нужно вбить в дно рва прочные сваи, потом настелить на них деревянные ложа и лишь потом уже на эту постель укладывать каменное основание стены.
Московский Кремль при Дмитрии Донском
Так, кстати, поступили и при закладке береговой, на Москву-реку выходящей стены Кремля. По этой линии решено было поставить три стрельницы: две глухие по углам и одну, с проездными воротами к пристани, примерно посредине между ними. Та стрельница, что стала у подножия холма на западном углу Кремля, получила (возможно, сразу же) имя Свибловой в честь того самого, шепелявого Феди Свибла, теперь уже молодого боярина Фёдора Андреевича, главы дома Акинфовичей. А поскольку дом его стоял как раз в этом углу крепости, то Свиблу и выпало по наряду отвечать за строительство ближайшей стрельницы и прилегающих к ней стен — поставлять сюда своих людей и оплачивать часть работ. Пока Свибл распоряжался в своём углу, на другом, тоже упирающемся в Москву-реку, верховодил его тезка и сверстник Фёдор Беклемиш, — там неподалеку от угловой стрельницы стоял боярский двор Беклемишевых. С этим семейством соседствовал окольничий Тимофей Вельяминов, брат Вельяминова-тысяцкого (и также родной дядя Дмитрию по материнской линии). Башня, что строилась под его присмотром, получила имя Тимофеевской. От неё напольная стена круто сбегала вниз, к Беклемишевской стрельнице. Соседи ревниво поглядывали друг на друга: как дела у Свибла, у Беклемиша, у Фёдора Собаки (его башню Собакиной прозвали), у Тимофея Васильевича?
Кремль стали возводить не от какой-то одной башни, но одновременно по всем трём линиям, разделённым на боярские участки. Строились вперегонки, стремясь перещеголять ближних и дальних соседей не только в быстроте, но и в неповторимости внешнего образа каждой стрельницы.
Сверху, с боевых площадок, открывалась разворошённая, в пёстром мусоре Москва: кто жёг известь в печах, кто по шатким сходням брёл с носилками, кто занимался отёской камней. Наружная поверхность кладки должна быть ровной и гладкостью не уступать коже, чтоб и ладонью по ней приятно было провести. Зубила камнетёсов при такой дотошной работе часто тупятся, то и дело носят их в кузни, где наваривают и оправляют вышедший из строя инструмент. Звон металла о металл, ёкающие удары топоров, шипение мехов и извести, брань нарядчиков, скрип дощатых настилов, грохот булыжников и каменной мелочи, сваливаемых в «корзины» — пустоты между внешней и внутренней кладкой, озорная перекличка артелей-соперниц, треск костров, взвизги пил, окрики кашеваров, клёпанье урочного била — схлестываются, наскакивают друг на друга звуки, откалываются от новых стен. Кто-нибудь найдёт под ногой глиняный черепок неизвестно какой давности и туда же, в «корзину», кинет — для крепости, для связи. Так и Калита бы поступил. Треснул горшок — и то впрок. Твердеет — даже и в малости этой — огнеупорная глинка московского характера.
А ещё видно сверху, как лодки с усиками волн под носами то и дело подчаливают к москворецкому пристанищу, гружённые брусками известняка, щебнем; от берега в больших кадках везут воду для раствора; бабы-портомойки полощут бельё на лавах, бегают в закрытых дворах дети, ласточки без устали ткут над городом небесный плат…
Хорошо.
Хорошо, что не слышно ниоткуда о страшных поветриях, что не горят окрест леса и болота, что никто не клубит пыль по дороге, полоша народ вестью о новом нашествии, что не меркнет солнце посреди дня, а по ночам не мчит прямо к земле горящая в полнеба звезда.
Когда-то ещё выдастся Москве такой тихий промежуток! Тем паче надо поторапливаться, ещё и ещё тянуть в высоту стены, лепить зубцы на башнях, рыть колодцы в тайниках.
По напольной стороне поднялись, кроме угловых, целые три воротные стрельницы. А знали ведь, что каждые лишние ворота — вроде бы изъян для крепости: при осаде именно сюда прикатит противник тараны, потому что ворота, хоть и окованные в железо, пробить легче, чем стену.
Но зато и преимущество было в трёх-то воротах: удобней устраивать вылазки сразу большим числом ратников. Да и внушающе мощно выглядела эта лобовая стена, это каменное чело Кремля, увенчанное тремя проездными прямоугольными башнями: Фроловской, Никольской и Тимофеевской. Каждую стрельницу прикрывал сверху деревянный шатер. Деревянные навесы тянулись и над зубцами стен. Стены были невысоки, что называется, ниже среднего, то есть примерно в два человеческих роста.
И всё же затеянная Москвой стройка по тем временам и размахом своим, и числом занятого на разных работах люда (только на подвозку камня ежедневно наряжали до четырёх с половиной тысяч саней) изумляла, а многих и озадачивала.
Вместе со своим юным городом входил в пору юности и Дмитрий. Кто мог догадываться тогда, что строительство каменного Кремля станет доброй половиной всего его жизненного дела?
Новый Кремль стал его первой настоящей победой. Победа сейчас была не столько над открытыми врагами, сколько над теми из своих, кто не верил в возможность нового великого сплочения Руси вокруг идеи созидания, в возможность бескорыстного собора всех её угнетённых и разбросанных сил.
Кремль сжимал в один жилистый узел девять своих башен, связывал разлетающиеся отсюда веером дороги, он являл собою скрепу и завязь, средину и ось.