РАСПОРЯДОК ДНЯ

РАСПОРЯДОК ДНЯ

Побудка, как сообщает большинство очевидцев, давалась обычно в пять утра ударами молотка о кусок рельса, висевший перед надзирательской. Любой заключенный, которого через несколько минут после побудки заставали еще на койке, мог получить на месте несколько суток штрафного изолятора. Зимой в этот час еще темно. Прожектора «били по зоне наперекрест с дальних угловых вышек».[357] Помимо колючей проволоки и охранников на вышках, во многих лагерях использовали для охраны еще и собак. Их длинные цепи заканчивались кольцами, и кольца эти скользили по проволоке, натянутой между вышками. Скрежет этих колец по проволоке вспоминается многими бывшими заключенными как непрерывный звуковой фон.[358]

Первой заботой заключенных на протяжении всего дня была пища. Утром раздавался завтрак — наиболее приятная часть дневного рациона (позже мы подробнее рассмотрим питание заключенных — центральный момент всей системы норм и ключ к сталинским расчетам на эффективный рабский труд).

Затем происходил развод на работу. Заключенных выводили из лагерной зоны бригадами, обычно по двадцать-тридцать человек в каждой. Звучало предупреждение («молитва») конвоя:

«Внимание, заключенные! В ходу следования соблюдать строгий порядок колонны! Не растягиваться, не набегать, из пятерки в пятерку не переходить, не разговаривать, по сторонам не оглядываться, руки держать только назад! Шаг вправо, шаг влево — считается побег, конвой открывает огонь без предупреждения! Направляющий, шагом марш!».[359]

«Не считая сна, лагерник живет для себя только утром десять минут за завтраком, да за обедом пять, да пять за ужином».[360] Люди так недосыпали, что как только находили уголок потеплей, их сразу бросало в сон. Если воскресенье бывало свободным днем (а таковым бывало не каждое воскресенье), то люди спали, сколько могли.[361]

С обувью, как свидетельствует Солженицын, ситуация могла меняться. «Бывало, и вовсе без валенок зиму перехаживали, бывало, и ботинок тех не видали, только лапти да ЧТЗ (из резины обутка, след автомобильный)».[362] Одежду без конца латали и чинили: «заключенные… одетые во всю свою рвань, перепоясанные всеми веревочками, обмотавшись от подбородка до глаз тряпками от мороза».[363]

По многим воспоминаниям, язвы на теле — следствие грязной одежды — были общим явлением. Одежда время от времени подвергалась дезинфекции, когда заключенных водили в баню. В лагере, где сидел солженицынский Иван Денисович, баня была примерно раз в две недели.[364] Но часто для мытья и стирки белья не оказывалось мыла.[365]

Можно было заявить о плохом самочувствии и получить освобождение от работы на один день. Но если уж заключенного признавали больным и выписывали ему больничное питание — это обычно означало, что жить такому человеку оставалось недолго. Впрочем, освобождение на день тоже зависело не только от состояния здоровья — была еще и квота: «Но право ему было дано освободить утром только двух человек — и двух он уже освободил».[366] Евгения Гинзбург вспоминает, что освобождение от работы лекарь давал, «начиная с 38 градусов и выше».[367]

В книге Далина и Николаевского есть такое описание медосмотра в строящемся лагере:

«Нарядчик и лекпом, вооруженные палками, входят в землянку. Начальник спрашивает первого встречного, почему тот не выходит. „Я болен“ — следует ответ. Лекпом пробует пульс и определяет, что человек здоров. На заключенного обрушивается град ударов, его выбрасывают наружу. „Почему не идешь на работу?“ — спрашивает;

следующего. „Болен“ — все тот же упрямый ответ. Накануне этот заключенный был у лекпома и отдал ему последнюю вшивую рубаху. Теперь лекпом считает пульс и находит высокую температуру. Человек освобожден. Третий заключенный отвечает, что у него нет ни одежды, ни обуви. „Возьмите одежду и обувь у больного“ — нравоучительно приказывает начальник. Больной протестует, и его вещи стаскивают силой».[368]

Старый опытный заключенный Иван Шухов в повести Солженицына знает, что утром на работу надо идти медленно: «Кто быстро бегает, тому сроку в лагере не дожить — упарится, свалится».[369] Вообще те заключенные, которые выживали в первые месяцы лагерного существования, становились необыкновенно изощренными в трудном искусстве сохранять жизнь. Вместе с тем их приемы и обычаи делались традицией, входили в постоянный обиход. Например, Солженицын описывает, как заключенные подбирали щепу на строительной площадке, делали вязаночки и несли в лагерь.[370] Носить дрова в лагерь было запрещено, однако охрана ничего не предпринимала, пока колонна не приближалась к самому лагерю. Здесь заключенным приказывали бросить дрова: охранники тоже нуждались в дополнительном топливе, а носить дрова своими силами, вместе с автоматами, не могли.

Заключенные бросали вязаночки, но не все. При проходе через вахту следовал повторный приказ бросить топливо, и опять лишь часть оставшихся дров сбрасывалась на землю. В конце концов заключенным удавалось пронести в зону некоторую долю своей топливной добычи. Это устраивало обе стороны — и заключенных и охрану. Ведь если бы дрова при входе в лагерь отбирались подчистую, то заключенным не было бы смысла собирать их в рабочей зоне и нести с собой; они перестали бы это делать, и охрана осталась бы без дополнительного топлива. Тем не менее никакого открытого соглашения на этот счет не существовало. Соглашение было вполне негласным.

Так, в микрокосме, можно наблюдать становление правил и традиций нового общественного порядка.

В те годы сформировались и подлинно кастовые предрассудки. Заключенных стали считать людьми худшего сорта, как в древние времена. Постепенно распространилось мнение, что даже простой контакт с заключенными был чем-то унизительным для вольного человека. Считалось недопустимым, чтобы вольнонаемный ел ту же пищу, что и заключенный, спал с ними под одной крышей или находился с кем-либо из них в дружеских отношениях. Доходило до крайностей. Известен случай, когда начальник лагеря сделал выговор оператору лагерного санпропускника: как смел он пустить в прожарку вместе с вещами заключенных рубаху вольнонаемного механика электростанции?.[371]

Вольнонаемные граждане на Колыме иногда пытались помочь заключенным, с которыми вместе работали. Вольные «врачи, инженеры, геологи по мере возможности старались освобождать товарищей по профессии из числа невинно осужденных от катания тачки и использовать их по специальности». Один геолог, аттестуемый как «рыцарь Севера», отдал жизнь при попытке защитить нескольких узников от произвола. Вот примерный диалог этого человека с начальством:

— Поторапливайтесь, товарищ! Люди могут погибнуть!

— Какие же это люди? — усмехнулся тот (представитель лагерной администрации). — Это враги народа!.[372]

Есть множество свидетельств о том, что лагерное начальство, в том числе порою и врачи, рассматривало заключенных как своих рабов. Даже в деталях сортировка заключенных по прибытии в лагерь напоминала иллюстрации к книгам о работорговле. Некто Самсонов, начальник Ярцевского лаготделения, обычно удостаивал своим присутствием медосмотр вновь прибывших и с довольной улыбкой щупал их бицепсы и плечи, хлопал по спинам.[373] Существовало мнение, что советская система принудительного труда «это шаг на пути к новому социальному расслоению, включающему слой рабов»[374] в древнем, прямом смысле слова. Последующие события, однако, приняли другое направление.

В нашумевшей статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» литературный критик В. Лакшин писал: «Вся система заключения в лагерях, какие прошел Иван Денисович, была рассчитана на то, чтобы безжалостно подавлять, убивать в человеке всякое чувство права, законности, демонстрируя и в большом и в малом такую безнаказанность произвола, перед которой бессилен любой порыв благородного возмущения. Администрация лагеря не позволяла зэкам ни на минуту забывать, что они бесправны и единственный судия над ними — произвол».[375]

В сороковые годы заключенный каторжного лагеря был обязан «перед надзирателем за пять шагов снимать шапку и два шага, спустя надеть».[376] А вот слова начальника конвоя после того, как в результате повторных путаных проверок нашелся недостающий заключенный:

— Что-о? — начкар заорал. — На снег посадить? Сейчас посажу. До утра держать буду.

Ничего мудрого, и посадит. Сколь раз сажали. И клали даже: «Ложись! Оружие к бою!» Бывало это все, знают зэки.[377]

Буквально все воспоминания бывших заключенных содержат сведения о применении охраной физической силы.[378] Отказ от работы наказывался по-разному: на Дальнем Востоке немедленным расстрелом, в других местах выкидыванием раздетого человека на снег, пока не сдастся, в большинстве же лагерей «кондеем» — карцером с 200 граммами хлеба в день. За повторный отказ наиболее вероятной была смертная казнь. Не только «саботаж», но и «антисоветская пропаганда» могли наказываться смертью.[379]

Периодическое подтягивание лагерной дисциплины вело к массовой раздаче наказаний за самые незначительные проступки. Ссылки заключенных на правила внутреннего распорядка рассматривались как повторный и злостный отказ от работы. Известно, что именно по такому обвинению в Караганде было расстреляно в 1937 году четыреста человек одновременно.[380] В лагере возле Кемерова произошел «бунт». В действительности была забастовка протеста против гнилой пищи. Четырнадцать зачинщиков забастовки — двенадцать мужчин и две женщины — были расстреляны перед строем заключенных, а потом команды от всех бараков рыли им могилы.[381]

Кроме этих дисциплинарных казней, часто открыто объявлявшихся по лагерям для пущего устрашения заключенных, было много убийств и другого сорта. Из Москвы поступали приказы о ликвидации определенного числа бывших участников оппозиции — и эти приказы выполнялись после беглого опроса намеченных жертв. Допрос касался не лагерной жизни, а будто бы вновь открывшихся обстоятельств их основного преступления, после чего оно переквалифицировалось в наказуемое высшей мерой. В некоторых случаях, для массовых операций такого рода, в лагеря направлялись особо уполномоченные комиссии, в распоряжение которых передавались на время обширные помещения. Туда свозили обреченных для допросов и последующих казней. Есть свидетельство об одном таком центре на Воркуте — он действовал зимой 1937 года на заброшенном кирпичном заводе, и там было уничтожено около тысячи трехсот заключенных.[382]

В большинстве крупных лагерных районов существовали также особые и совершенно секретные «центральные изоляторы», обслуживавшие целую группу лагерей каждый. Есть свидетельство, что за два года — 1937 и 1938 — в центральный изолятор Бамлага (Байкало-Амурский комплекс лагерей) было переведено около пятидесяти тысяч заключенных и там уничтожено. Жертвы связывали проволокой, грузили как дрова на машины, везли в укромные места и расстреливали.[383]

Венгерский писатель-коммунист Лендьел, ветеран-заключенный сталинских лагерей, описывает один из таких лагерей уничтожения возле Норильска в своем рассказе «Желтые маки». Закрытие этого лагеря было выполнено так: сперва расстреляли всех оставшихся заключенных, а потом прибыли спецкоманды НКВД и расстреляли персонал и охрану закрываемого лагеря. Из-за вечной мерзлоты похоронить убитых было невозможно, и из трупов сделали естественно выглядевшие холмики, сложив их кучами и засыпав привезенным на грузовиках грунтом. Даже в ближайших лагерях об этом ничего не знали — и не узнали даже тогда, когда бывший лагерь смерти заняла тюремная больница.

Но и обычное наказание, отбываемое в штрафных изоляторах, имевшихся при каждом лагере, могло быть смертельным. Вот описание:

«Сами клали БУР, знает 104-я: стены там каменные, пол цементный, окошка нет никакого, печку топят — только чтоб лед со стенки стаял и на полу лужей стоял. Спать — на досках голых, если зубы не растрясешь, хлеба в день — триста грамм, а баланда — только на третий, шестой и девятый дни.

Десять суток! Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и до конца, — это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулез, и из больничек уже не вылезешь.

А по пятнадцать суток строгого кто отсидел — уж те в земле сырой».[384]

Но и среди тех, кто избежал карцера, процветал авитаминоз. Герой Солженицына, лишившийся зубов от цинги в Печорском лагере Усть-Ижма, где он «так доходил, что кровавым поносом начисто его проносило», оказался счастливцем и оправился.[385] Вообще же от цинги открывались раны, гноились нарывы на теле.

Столь же распространенной была и пеллагра. Постоянно угрожала заключенным пневмония — обычно со смертельным исходом. Часто можно было видеть признаки дистрофии — опухание ног и лица, а на последней, гибельной стадии — вздутие живота.[386] В показаниях лиц, сидевших в сельскохозяйственных лагерях, отмечаются эпидемии бруцеллеза.[387] В северных лагпунктах частым явлением была гангрена с последующей ампутацией конечностей.[388] Туберкулез был частой и непосредственной причиной смерти. У женщин-заключенных примерно через два года лагерной жизни развивались постоянные маточные кровотечения.[389]

Позднее вошло в обычай, когда труп приносили в морг, «разбивать голову большим деревянным молотком, перед тем, как отвозить в могильник».[390]

Из лагерей иногда происходили побеги, но очень редко успешные. Это были акты отчаяния; и, конечно, степень людского отчаяния была достаточной, чтобы толкнуть на что угодно. В районе Печоры НКВД выдавал пять кило белой муки за поимку беглого зэка. В начале тридцатых годов крестьяне в разных районах страны еще укрывали беглых, но в годы всеобщего террора колхозники, запуганные насмерть, делали это уже неохотно и редко. Тем не менее, изредка побеги удавались. Особенно цыганам, если им удавалось достичь любого цыганского табора. Там была полная солидарность и надежное укрытие.

Успешные побеги совершили также некоторые выдающиеся личности, как, например, испанский коммунист, генерал республиканской армии Эль Кампесино.

Заключенных, пойманных при побеге, всегда жестоко избивали и почти всегда расстреливали.

За каждый побег заключенного из колонны вне лагеря охранников судили как соучастников и приговаривали к двум-трем годам, причем этот срок они отбывали также в должности охранников, но без оплаты. Это делало охранников исключительно настороженными и бдительными. В самом лагере тоже «если кто бежал — конвою жизнь кончается, гоняют их безо сна и еды. Так так иногда разъярятся —: не берут беглеца живым».[391]

В результате такой сверхбдительности заключенных постоянно считали и пересчитывали.

«А второй вахтер — контролер, у других перил молча стоит, только проверяет, счет правильный ли.

И еще лейтенант стоит, смотрит. Это от лагеря.

Человек — дороже золота. Одной головы за проволокой не достанет — свою голову туда добавишь».[392]

«Считают два раза при выходе: один раз при закрытых воротах, чтоб знать, что можно ворота открыть; второй раз — сквозь открытые ворота пропуская. А если померещится еще не так — и за воротами считают».[393]

Здесь мы встречаем одну из нескольких интересных параллелей с рассказом Достоевского о каторге сороковых годов прошлого века — с его «Записками из мертвого дома». Вот как описывал аналогичную процедуру Достоевский:

«Поверка производилась унтер-офицером с двумя солдатами. Для этого арестантов выстраивали иногда во дворе, и приходил караульный офицер. Но чаще эта церемония происходила домашним образом: поверяли по казармам. Так было и теперь. Поверяющие часто ошибались, обсчитывались, уходили и возвращались снова. Наконец, бедные караульные досчитались до желанной цифры и заперли казарму».

Сравнивая нынешнее столетие с прошлым, мы видим, что во времена Достоевского арестанты имели значительно большую свободу внутри лагеря. Да и вне его они были не под такой суровой охраной, хотя Достоевский подчеркивает: арестанты мертвого дома отбывали несравненно худшую из трех разновидностей каторги. Правда, в остроге у Достоевского главным наказанием за внутренние провинности был не изолятор, а страшные розги, от которых человек иногда умирал; но за этим исключением жизнь арестантов мертвого дома была куда приятнее той, какую описывают Солженицын и другие авторы лагерных воспоминаний. В самом деле, каждый арестант имел сундучок с замком и ключиком; узники содержали домашних животных; они не работали по воскресеньям, по церковным праздникам и даже в дни своих именин. Евреи и мусульмане имели параллельные привилегии. Питание каторжников у Достоевского было намного, несравненно лучше, а больным каторжникам разрешалось выходить в город и покупать табак, чай, говядину, а на Рождество — так даже молочных поросят и гусей. Хлеба у них было так много, что они подкармливали им даже водовозную клячу.

Между тем, арестанты мертвого дома были ведь действительно преступниками — часто убийцами, как главный герой Горянчиков, — хотя из тридцати каторжан в казарме и была дюжина политических.

Остроги того типа, какой описан Достоевским, были в пятидесятых годах XIX века ликвидированы (писатель указывает, что пишет о временах прошедших). Однако заключенные сталинских лагерей — не литературные персонажи, а живые люди — могли делать и другие сравнения. Например, один польский коммунист до того, как попасть в советские лагеря, отбыл два года в польской тюрьме Вронки для политических преступников. Там, в польской тюрьме, заключенных запирали только на ночь, а днем им разрешали гулять в саду; им разрешали получать от родных и знакомых любые книги, корреспонденция не ограничивалась и раз в неделю полагалась баня; наконец, их было всего пять в большой камере.[394]