НА НОВЫХ МЕСТАХ

НА НОВЫХ МЕСТАХ

Быстрое расширение лагерной сети при Ежове знаменовалось открытием все новых и новых лагерей. Например, в Архангельской области Каргопольлаг, состоявший из множества отделений, расположенных в радиусе пятидесяти пяти километров, насчитывал в 1940 году около тридцати тысяч заключенных; этот лагерь был основан в 1936 году силами всего шестисот заключенных, которых просто высадили из поезда среди леса, после чего они построили себе бараки и огородили зону. Смертность среди этих первых обитателей Каргопольского лагеря была очень высока. По свидетельству одного из них, Герлинга, первыми погибали находившиеся в этом контингенте польские и немецкие коммунисты, за ними представители азиатских меньшинств.[339]

Несомненно, Борис Пастернак пользовался рассказами своих друзей, прошедших лагерные ужасы, когда описывал устройство нового лагеря:

«Партию вывели из вагона. Снежная пустыня. Вдалеке лес. Охрана, опущенные дула винтовок, собаки овчарки. Около того же часа в разное время пригнали другие новые группы. Построили широким многоугольником во все поле, спинами внутрь, чтобы не видали друг друга. Скомандовали на колени и под страхом расстрела не глядеть по сторонам, и началась бесконечная на долгие часы растянувшаяся унизительная процедура переклички. И все на коленях. Потом встали, другие партии развели по пунктам, а нашей объявили: „Вот ваш лагерь, устраивайтесь, как знаете“. Снежное поле под открытым небом, посередине столб, на столбе надпись „ГУЛАГ 92 Я H 90“ и больше ничего.

… Первое время в мороз голыми руками жердинник ломали на шалаши. И что же, не поверишь, постепенно сами обстроились. Нарубили себе темниц, обнеслись частоколами, обзавелись карцерами, сторожевыми вышками, — все сами. И началась лесозаготовка».[340]

Есть совершенно аналогичное свидетельство поляка-заключенного. Его вместе с другими, одетого в лохмотья, пригнали в некий пункт замерзшей тундры, где не было ничего кроме знака: «Лагпункт № 228». Заключенные вырыли землянки, покрыли грунтом и мерзлыми ветками, стали жить. В пищу давали ржаную муку, замешанную на воде.[341]

Есть показания и другого заключенного, относящиеся к 1939 году. Его этап пригнали к временному лагерю, который даже при максимальном уплотнении не мог вместить больше одной пятой части прибывших зэков. Не поместившихся оставили на несколько дней вне лагеря в грязи. Люди стали жечь костры, используя доски от лагерных бараков, за что охранники бросались на них и избивали. Дважды в день давали по трети литра супа и примерно полкило хлеба на сутки.[342]

Прибывая в уже устроенные лагеря, заключенные подвергались сортировке по категориям труда. Для этого достаточно было осмотреть их ноги.[343] Первая категория означала пригодность к наиболее тяжелым физическим работам. (Евгения Гинзбург рассказывает, как первую категорию дали политзаключенной Тане Станковской «за четыре часа до смерти»).[344] Затем заключенных разводили по баракам, где, как пишет Солженицын, «на пятидесяти клопяных вагонках спало двести человек» — на досках или матрацах, набитых «спрессовавшимися опилками».[345]

Повсюду было переполнено и тесно. В. Кравченко в бытность директором завода в Кемерово, договаривался с НКВД о поставке заводу двух тысяч зэков.[346] Трудность состояла не в том, где их взять, а в том, как разместить их по имевшимся в округе лагерям. Хозяйственникам показали лагерь, где, казалось, яблоку негде было упасть — но комендант этого лагеря согласился со своим начальником, что можно устроить в бараках дополнительный ярус нар и втиснуть еще больше заключенных.

В бараках имелись печи, но они не могли дать достаточно тепла этим хибарам, наскоро построенным в Арктике. К тому же «дают дневальным на каждую печку по пять килограмм угольной пыли, от нее тепла не дождешься», пишет Солженицын.[347] И он же рассказывает еще об одной принадлежности барака: «Тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, легкая работа, а ну-ка, поди зынеси, не пролья!».[348]

Не считая воров-блатных, которые в нештрафных лагерях хозяйничали, как хотели, заключенные представляли собой разношерстный набор «политиков». Непременно были «вредители»- специалисты, инженеры. На первых порах они использовались на технических работах, но когда террор принял массовый характер, в лагерях оказалось столько инженеров и вообще специалистов, что шансы получить техническую должность (чем многие до того спасались от верной смерти) стали пропорционально ниже.

В рассказе о лагерях Джезказгана[349] в числе заключенных упоминаются бывший член коллегии ЧК и посол в Китае, солист Большого театра, неграмотные мужики и генерал ВВС. Обычными категориями заключенных были бывшие военнослужащие, интеллигенты, а как особые категории «националы» (национальные меньшинства, украинцы и другие) и «религиозники» (активные верующие и члены сект). Солженицын указывает, что баптисты попадали в лагерь иногда просто за молитву. За это в те времена, о которых он пишет, «всем вкруговую по двадцать пять сунули. Потому пора теперь такая: двадцать пять, одна мерка».[350] Есть многочисленные сообщения о сектантах, избитых или посаженных в карцер за отказ от работы в воскресенье.[351] В 1937 году в лагере видели священника, потерявшего зрение от побоев.[352]

Как во все времена бед и притеснений, в те годы процветали хилиастические секты. Подобные же голоса — от имени угнетенных и потерявших надежду — доносятся до нас из эпох великих рабовладельческих империй. В годы террора некоторые секты проповедывали, что переживаемые ужасы ниспосланы Богом как испытание и что из униженного и деморализованного русского народа поднимается народ святых. В ноябре 1965 года на Воркуте все еще оставалось больше религиозных общин различного толка, чем в других районах страны.[353] Неудивительно: ведь на Воркуте осели бывшие заключенные тамошних лагерей и среди них много людей с обостренными религиозными и национальными чувствами.

Права заключенных были практически сведены к разрешению подавать письменные жалобы и заявления. Результат (по Солженицыну): «Ждут, время считают: вот через два месяца, вот через месяц ответ придет. А его нету. Или: „отказать“».[354] К тому же начальство недолюбливало тех, кто надоедал ему жалобами.

Однако в каторжных лагерях была определенная свобода слова:

«А в комнате орут:

— Пожалеет вас батька усатый! Он брату родному не поверит, не то что вам, лопухам!

Чем в каторжном лагере хорошо — свободы здесь от пуза. В устьижменском скажешь шопотком, что на воле спичек нет, тебя садят, новую десятку клепают. А здесь кричи с верхних нар что хошь — стукачи того не доносят, оперы рукой махнули.

Только некогда здесь много толковать.».[355]

Многие воспоминания бывших лагерников содержат рассказы о заключенных, оставшихся преданными партии и правительству и объяснявших свой арест ошибкой.[356] Обычно такие «преданные» основательно раздражали других заключенных. В некоторых случаях — хотя и не всегда — эти люди становились доносчиками, стукачами. Так или иначе обычная практика НКВД состояла в том, чтобы иметь много стукачей. Тех из них, кого разоблачали, рано или поздно убивали в лагерях. Если лагерное начальство не успевало вовремя убрать стукача из зоны, то по поводу его смерти шума обычно не поднимали. В книге Герлинга есть рассказ о бывшем известном следователе НКВД, который попал в лагерь и был там опознан. Его поначалу сильно избили, однако не убили до смерти; он бросился искать защиты у надзирателей, но те ничего не предприняли для его спасения, и через месяц, после бесконечных издевательств и напрасных попыток жаловаться, его прикончили.