НА СТАРЫЕ РЕЛЬСЫ

НА СТАРЫЕ РЕЛЬСЫ

25 июня 1945 года, поднимая тост на приеме в Кремле в честь участников парада победы, Сталин не случайно назвал «простых, обычных, скромных» советских людей «винтиками великого государственного механизма».[981] Он намеревался восстановить старую машину и добился своей цели.

В том же месяце стало ясно: показательные процессы были отменены после 1938 года не потому, что Сталин считал их неубедительными и бесполезными, а потому, что в тех обстоятельствах они были уже больше не нужны. Начался суд над шестнадцатью поляками, членами подпольного правительства и армии. Главными обвиняемыми были генералы Окулицкий, который взял на себя командование Армией Краевой после подавления героического Варшавского восстания и капитуляции Бур-Комаровского, и Янковский — главный представитель Польского эмигрантского правительства в Польше. С Окулицким, находившимся тогда в подполье, была установлена связь. Его попросили войти в контакт с советским командованием, гарантируя ему неприкосновенность, и при первом же появлении арестовали. Оба генерала и еще тринадцать из четырнадцати подсудимых «сознались» в антисоветской деятельности. Это был последний большой «открытый» процесс, проведенный в Москве. Цель состояла в том, чтобы дискредитировать польское движение сопротивления и оказать нажим на польское правительство в изгнании. Сталин хотел, чтобы оно вошло в коалицию с созданным коммунистами Люблинским комитетом, управлявшим тогда оккупированной Польшей, на условиях, которые обеспечили бы господствующее положение коммунистов.

В Москве, как мы уже сказали, подобных процессов больше не было, но они прокатились по всей Восточной Европе, причем проходили под непосредственным наблюдением советского руководства. Первыми жертвами (как и в СССР) стали люди, не состоявшие в партии: крестьянский лидер Никола Петков в Болгарии и кардинал Миндсенти в Венгрии; затем под суд попали венгр Райк и болгарин Костов.

От системы публичных признаний по сфабрикованным обвинениям отказались в декабре 1949 года, когда она неожиданно дала осечку. Костов, секретарь ЦК болгарской компартии, отказался от всех показаний на открытом заседании суда и оставался непоколебим до конца. Несмотря на негодование суда и слезные мольбы других обвиняемых, он не признался ни в чем. Костов занимал, пожалуй, более сильную позицию, чем обвиняемые первых показательных процессов: он знал, на что идет и, очевидно, задолго перед этим примирился с идеей смерти и пыток. Его поведение на допросах у немцев было примером для всей болгарской компартии. В отличие, скажем, от Бухарина и других, избалованных годами полного комфорта, в нем была еще сильна подпольная закалка. Кроме того, Костов знал, что за ним стоит молчаливое большинство партии, и не чувствовал своей изоляции так остро, как советские оппозиционеры. И, помимо всего прочего, этот человек обладал поразительной выносливостью.

Последний показательный процесс сталинского периода — процесс Сланского в Праге — был объявлен открытым. На него не допустили, однако, западных наблюдателей. Процесс Сланского был проведен под советским руководством. В ноябре 1951 года Сталин послал Микояна, чтобы вместе с политическими руководителями чехословацкой компартии обеспечить следующую волну арестов. На уровне тайной полиции за постановкой следил М. Т. Лихачев, заместитель начальника следственного отдела по особо важным делам. Лихачева в 1954 году расстреляли с Абакумовым и другими бериевцами.[982]

Как сама идея ложного признания, так и техника его получения, изобретенная Ежовым, однако, довольно широко использовались в Азии в 1950-х годах. Китай, например, обвинил Соединенные Штаты В применении бактериологического оружия в Китае, представив в доказательство зараженные перья, насекомых, морских моллюсков, крыс и так далее, сброшенных якобы с американских самолетов. Эти вещественные улики сами по себе не были никаким доказательством, хотя они и убедили кое-кого на Западе. В качестве дополнительного подтверждения китайские власти прибегли к признаниям, которые им удалось вытянуть у американских летчиков.

В самом Советском Союзе в течение трех-четырех лет после войны не было вынесено смертных приговоров, если не считать нескольких видных деятелей власовского движения. Всех тех, кто действительно сотрудничал с немцами (а их были десятки тысяч, по меньшей мере), просто отправили в лагеря, куда вскоре прибыли и советские солдаты, интернированные в Германии.

В 1946-47 годах аресты обрушились на евреев и офицеров армии, так что вскоре все те, кто были за это время освобождены, снова попали за решетку. Эта реакция на «прогнивший либерализм» получила официальное подтверждение в указе 1950 года, который, как говорят сейчас, был принят по инициативе Берии и Абакумова.[983]

Поначалу условия в лагерях стали более смертельными, чем когда-либо. Из набора 1945-46 годов лишь немногие уцелели к 1953-му. Голод 1947 года[984] отразился, естественно, и на лагерных пайках. Однако в результате реформы и рационализации труда заключенных, в начале пятидесятых годов смертность значительно снизилась. На свободу почти никто не выходил — комендант лагеря в Котласе вспоминает, что за восемь лет, которые он провел на этой должности, был выпущен на волю всего лишь один заключенный.[985] Так что лагерное население росло и к моменту смерти Сталина достигло, вероятно, наивысшей точки.

В консолидации лагерной системы отразилось общее направление советского государства и его экономики. Последняя приобрела форму, к которой, по-видимому, стремился Сталин с тех самых пор, как захватил неограниченную власть. Принудительный труд должен был, очевидно, стать постоянным экономическим придатком нового общества. Сталину удалось создать общество, которое — на всех уровнях — действовало только по команде сверху. Колхозы, оснащенные тракторами, давали стране меньше продовольствия, чем мужики 1914 года с их прадедовскими методами. Но теперь крестьянство находилось под политическим и экономическим контролем и не могло влиять на рыночную конъюнктуру. И так — на всех ступенях лестницы до самой вершины. Приказы, поступающие свыше, подлежали безоговорочному исполнению. Не осталось ни одной области жизни, в которой решающее слово не принадлежало бы Кремлю.

Сталинский строй и социализм, каким его представлял себе Маркс, не лишены сходных черт: капиталистов больше не существовало, крестьянской буржуазии — тоже, хозяйство страны находилось под государственным контролем. Для тех, кто полагает, что отсутствие капиталистов в современном промышленном обществе означает социализм, этого было достаточно. Но в теории социализма есть еще один весьма важный пункт — контроль над государством со стороны пролетариата. Ни в сталинском государстве, ни в сегодняшнем СССР никаких признаков этого не было и нет.

Пришлось заполнить пробел фразеологией — мотив «государства рабочих и крестьян» перепевался и перепевается бесконечно, во всех мыслимых вариантах и контекстах.

Интересно, как сам Сталин относился к созданному им государству? Насколько оно соответствовало идее социализма, в которую он уверовал в молодости? Об этом можно только догадываться. Так называемого «правящего класса», действительно, больше не существовало. Сталин создал (и не отрицал этого) большую привилегированную прослойку, но при нем и она не владела средствами производства. Любая привилегия могла быть дарована только по милости Хозяина.

В этой унитарной системе политика как таковая исчезла. Она сохранилась только в форме интриг на высшем уровне — соперничества за благосклонность Сталина. Это утверждение может показаться парадоксальным: ведь в СССР было больше «политической» агитации и пропаганды — в печати, по радио, на предприятиях и в официальной литературе, — чем в любой другой стране мира. Но эта «политика» была совершенно пассивна. Она состояла лишь в разжевывании решений Хозяина ивразжигании энтузиазма, с которым массам полагалось встречать эти решения. Выросло новое поколение администраторов производства, овладевших приемами управления. Призрак ареста и лагерей подстегивал директоров, так же как система сдельной оплаты выжимала все силы из рабочего, преследуемого угрозой голода. Промышленные руководители, стоявшие во главе этого административного аппарата, такие как Тевосян, Малышев и Сабуров, были всего-навсего бессловесными техниками-исполнителями, монтирующими новую систему.

Систему планирования, хаотически действовавшую в тридцатых годах, удалось рационализировать: выпуск продукции в тяжелой промышленности, что составляло главную цель Сталина, начал, наконец, регулярно увеличиваться. Но когда говорят, что та или иная экономическая система сработала, это еще не значит, что она обладает преимуществами по сравнению с другими системами. Советская система работала с перебоями и подчас — вхолостую; во многих областях планирование было по сути дела фиктивным. Механизм сбыта и распределения — главный порок этой системы — восполнялся существованием черного рынка. И все же созданная Сталиным хозяйственная система была действующей реальностью. Потери и издержки не помешали главной цели — постоянным капиталовложениям в промышленность, на что и шла большая часть национального дохода. Однако врожденные пороки советского хозяйства сыграли свою роль: расширение производства, купленное ценой таких неимоверных жертв, было не больше, чем в капиталистических странах.

Провести конкретные сравнения трудно, потому что статистические данные о развитии хозяйства в те годы либо засекречены, либо искажены. Но общий результат — тот факт, что в стране была создана растущая промышленность, — окрылил партию и вызвал восхищение в определенных кругах западной интеллигенции. Россию считали сравнительно отсталой страной. А тут появилась надежда (она жива еще и сейчас), что советский метод может быть применен и в остальных странах Востока.

Но при этом забывают, что Россия вовсе не была такой отсталой. До революции она уже представляла собой четвертую промышленную державу мира. При Николае II протяженность железных дорог удвоилась за десять лет, резкий скачок произошел в добывающей и металлообрабатывающей промышленности. Как писал сам Ленин: «Напротив, теперь мы видим, что развитие горной промышленности идет в России быстрее, чем в западной Европе, отчасти даже быстрее, чем в северной Америке… За 10 последних лет (1886–1896) выплавка чугуна в России утроилась. Развитие капитализма в молодых странах значительно ускоряется примером и помощью старых стран».[986]

И этот процесс продолжался вплоть до 1914 года.

После 1930 года Сталин значительно расширил промышленную базу. Но он действовал весьма расточительными методами, вероятно более расточительными с точки зрения экономики и человеческих страданий, чем первая промышленная революция в Англии. Как он воспользовался имеющимися ресурсами? Проблема перенаселения в сельских местностях была решена путем уничтожения наиболее производительной прослойки крестьянства. Большая часть технически подготовленных кадров была ликвидирована по обвинению во вредительстве. Правда, значительное число квалифицированных кадров либо было уничтожено, либо эмигрировало уже во время самой революции. К 1929 году было ясно, что чисто экономические цели могли быть достигнуты куда более мягкими мерами, как, например, в Японии при императоре Мэйдзи.

В конце 1962 года теоретический и политический журнал ЦК КПСС «Коммунист» выступил с критикой сталинских методов планирования. Сталин обвинялся в том, что «его чисто волюнтаристические задания и поправки к планам, вносимые без учета материальных возможностей, нередко лишали экономического обоснования целые разделы государственных планов». Именно Сталин, — писал «Коммунист», — несет ответственность за многолетние неполадки советской экономики. И чтобы свалить с себя вину, он утверждал, что эти трудности неизбежно возникают при быстрых темпах роста производства. Сталинское «волевое планирование — по словам журнала — нанесло огромный ущерб и нашему сельскому хозяйству, на котором последствия культа личности Сталина сильно сказываются до сих пор».[987]

Я отнюдь не разделяю мнения, что метод Сталина был единственным или наилучшим методом ускоренной индустриализации, даже для страны с однопартийным режимом. Но в любом случае основные экономические преимущества, завоеванные Сталиным или приписываемые ему, были налицо еще до начала массовых репрессий. Нет никаких сомнений, что репрессии отрицательно сказались на экономике: в них были уничтожены многие кадры промышленных руководителей, среди них — самых квалифицированных, начиная с Пятакова; лагеря пополнялись за счет далеко не избыточной рабочей силы. Правительство руководствовалось не экономическими соображениями, а интересами деспотизма. Все это привело к снижению темпов экономического развития в 1938-40 годах.

Урок, который можно извлечь из вышеизложенного, очевидно состоит в том, что террор, даже когда он оказывается в какой-то степени экономически целесообразным, как в России в 1931-33 годах, — все же нежелательная мера, даже с экономической точки зрения. Ибо террор нельзя внезапно отменить: он обрастает своими кадрами, учреждениями, интересами и порождает свою психологию. Всякая польза, которую он может принести в определенный момент, при определенных обстоятельствах, сводится на нет тягчайшими последствиями в будущем. Поэтому не выдерживают критики никакие доводы в пользу сталинизма, даже если списать жертвы как необходимую плату за первоначальные успехи. Сталинизм — в такой же мере метод индустриализации, как каннибализм — метод перехода на улучшенное питание. Едва ли цель в данном случае оправдывает средства.

После войны Сталин узурпировал все сферы жизни. В области философии, например, он был провозглашен глубоким критиком Гегеля, ученым, впервые внесшим ясность в некоторые изречения Аристотеля, единственным человеком, до конца разобравшимся в теориях Канта. В статье по поводу трехсотлетия со дня рождения Спинозы «Правда» привела несколько сталинских изречений, ничего общего не имеющих ни со Спинозой, ни вообще с философией.[988]

Директор института истории АН УССР Касименко пожаловался впоследствии на конференции в Москве, что в те дни «угроза беспощадной расправы при малейшем проявлении неугодного Сталину толкования истории висела и над историками Украины».[989] Академик Евгений Жуков рассказал о психологической травме, пережитой историками, которым систематически внушалось, что «теоретически полноценные марксистские труды может писать только избранный вождь — Сталин, глубокие мысли исвежие идеи могут исходить только от него. Таким образом, на протяжении почти двадцати лет — период формирования сознания целого поколения наших людей — самостоятельная творческая мысль в области теории у „простых смертных“ бралась под сомнение».[990]

Действительный член Академии медицинских наук профессор В. В. Парин так подвел итог положения в советской медицинской науке: «Основной вред обстановки культа личности для науки заключался в провозглашении одного мнения, одной точки зрения „неисчерпаемым кладезем мудрости“, последней инстанцией истины… Не случайно подчас в ходе дискуссии по конкретным вопросам науки та или иная концепция подкреплялась не результатами собственных экспериментов ее защитников, а ссылками на научное наследство, одними лишь цитатами из чужих трудов».[991]

Пример деятельности первого секретаря ЦК КП Грузии Мгеладзе показывает, как сталинское отношение к науке сказывалось на местах. Этот пример привел в своем выступлении на Всесоюзном совещании по вопросам идеологии, происходившем в Москве 25–28 декабря 1961 года, секретарь ЦК КП Грузии Д. Стуруа; По его рассказу, Мгеладзе вызвал к себе сотрудников Института марксизма-ленинизма и Института истории грузинской Академии Наук и велел им написать книгу об истории коммунистической партии в Закавказье. Ознакомившись с результатами их работы, Мгеладзе сказал: «Мне, как автору, книга нравится. Но смотрите, чтобы в ней не оказалось ошибок, иначе все вы, дорогие друзья, отправитесь в тюрьму».

Сталин как-то заметил вскользь, что азербайджанцы произошли от мидийцев. Это утверждение стало для историков официальной доктриной, хотя оно было совершенно беспочвенным. Лингвисты «бились пятнадцать лет и в конце концов нашли тридцать пять сомнительных мидийских слов, хотя сам мидийский язык является мифическим».[992]

Несколько приведенных примеров (мы еще ничего не сказали о лысенковщине — трагедии советской биологии) дают общее представление о том, как расправился режим Сталина с интеллектуальной жизнью.

В послеежовские годы деятельность органов госбезопасности несколько утихла. Здесь уже уделялось больше внимания тому, что Орвелл назвал «преступлением мысли», даже выражению лица. Так, например, в докладе на XII пленуме ССП секретарь правления Союза А. Сафронов ясно указывал, что дело не только в том, что сказано, потому что это «что» может быть в полном согласии с требованиями партии. Нет, еще «надо слышать, в какой интонации обычно ведется критика», так как «пожалуй иные критики с удовольствием цитируют осуждаемые ими пьесы».[993]

В последние годы жизни Сталина началась новая серия репрессий — на этот раз без всякой огласки. В 1949-50 годах прошло так называемое «Ленинградское дело», по которому были расстреляны член Политбюро Вознесенский, секретарь ЦК Кузнецов и несколько других крупных партийных деятелей. Всего в Ленинграде было арестовано около трех тысяч ответственных партработников, с которыми обошлись очень жестоко — многие из них были расстреляны, и такие же репрессии происходили и в других местах. В 1952-53 годах сотнями гибли евреи-интеллигенты. Кульминацией этой антиеврейской кампании стало «Дело врачей-вредителей», когда Сталин — как рассказал Хрущев — лично вызвал к себе следователя и приказал «бить, бить и еще раз бить» арестованных врачей.[994]

Казнь еврейских писателей, привлеченных к так называемому «Крымскому делу» 1952 года, — одна из самых невероятных акций советского государства. Это были коммунисты, подчинившиеся всем требованиям режима и Сталина: «подобно другим, они предавали своих друзей и братьев каждый раз, когда этого требовала партия. Но они должны были умереть, потому что оказались не в состоянии предать свой язык и свою литературу».[995] Говорят, что поэт Перец Маркиш сошел с ума, и когда его вели на расстрел, пел и смеялся. Последними словами прозаика Давида Бергельсона было изречение из Псалмов: «Земля, о земля, не засыпь кровь мою». (Название его последней книги «Убиенный буду жить» также взято из Псалмов).

За полтора года до смерти Сталина, 1 августа 1951 года, «Правда» — непонятно из каких соображений — опубликовала статью Герберта Моррисона, тогдашнего министра иностранных дел Великобритании. Моррисон спокойно, но убедительно писал о том, какие возражения вызывает у него советская система по части демократии. В том же номере опубликован ответ на эту статью, в котором говорилось, что Моррисон требует свободы слова для тех, кому ее не следует давать, для «преступников, которые убили. Кирова». Как выяснилось теперь, именно эти люди, и никто другой, обладали свободой слова.

Нет нужды говорить о том, что в Советском Союзе была дозволена только сталинская версия «объяснения» репрессий. Многие знали по собственному опыту, что это ложь, но всякий, кто не мог устоять перед насильственной умственной обработкой путем террора или просто под нажимом пропаганды, примыкал к официальной линии.

Другое дело — заграница. Запад не удалось заставить принять версию Сталина. Тогда, как и теперь, восторжествовала свобода мышления и свобода информации. Но это не смогло помешать огромному распространению официальной коммунистической версии событий.

НЕДОСТАТОК ВЗАИМОПОНИМАНИЯ

Всякому, кто занимается изучением сталинского государства, трудно устоять перед искушением составить полный перечень неверных толкований и ошибок, допущенных на Западе. Значение этого вопроса трудно переоценить, но мы решили остановиться лишь на нескольких, наиболее типичных ошибках, допущенных теми, кто претендует на ясность выводов, моральную зрелость, неподкупность и политическую эрудицию. Один из важных аспектов сталинских репрессий — их воздействие на мировое общественное мнение. Сталин сам учитывал этот аспект, давая распоряжение о проведении процесса Зиновьева. По словам Николаевского, «на него не действует и аргумент об отношении общественного мнения Европы, — на все такие доводы он презрительно отвечает: „Ничего, проглотят!“».[996]

Многие действительно «проглотили», и это — один из факторов, сделавших возможным проведение массовых репрессий в СССР. Суды в особенности были бы мало убедительны, если бы какие-нибудь иностранные и посему «независимые» комментаторы не придавали им юридического значения.

А еще до середины тридцатых годов иностранное вмешательство могло привести и приводило к определенным результатам, особенно в связи с тем, что после 1935 года политика Сталина ориентировалась на союзничество. Например, в июне 1935 года в Париже был проведен Международный конгресс писателей, задуманный как большое мероприятие, проводимое Народным фронтом. Магдалена Паз настаивала на том, чтобы был поднят вопрос о Викторе Серже, арестованном в 1932 году. Это требование вызвало настоящую бурю эмоций, но наконец, Магдалене Паз, которую поддерживали Сальвемини и Андре Жид, дали возможность высказаться с трибуны. Советская делегация состояла из Пастернака, Тихонова, Эренбурга, Кольцова и драматурга Киршона — двое последних сами вскоре после этого погибли. За исключением Пастернака, делегация противилась обсуждению этого вопроса и обвинила Сержа в причастности к убийству Кирова, которое произошло, кстати, через два года после его ареста.[997] Впоследствии Андре Жид выразил советскому послу неудовольствие от лица писателей.

В конце года Сержа освободили. Это был последний и почти уникальный случай, когда мировое общественное мнение повлияло на Сталина. Он дает основание предположить, что если бы процесс Зиновьева был во всеуслышание и более или менее единодушно осужден на Западе, то Сталин, возможно, не действовал бы так беспощадно как раз в период Народного фронта. Те, кто «проглотили» тогда советские процессы, стали до некоторой степени соучастниками дальнейших репрессий, пыток и смерти ни в чем не повинных людей. Факты, скрытые от прогрессивного общественного мнения (или — прогрессивным общественным мнениелл) Запада касались двух вещей: массового уничтожения людей, которое велось в огромных масштабах, и лживости показательных процессов.

Показания на судах с самого начала вызывали сомнения по трем основным пунктам: во-первых, характер заговоров не вязался с обликом подсудимых, которые всегда выступали против убийства отдельных лиц. Обвинение к тому же гласило, что они были агентами врага на протяжении всей своей политической деятельности. Во-вторых, отдельные утверждения были просто-напросто нелепы — например, Зеленского обвинили в том, что он подсыпал гвозди в масло, чтобы подорвать здоровье советских людей. В-третьих, в некоторых признаниях фигурировали события, происшедшие за рубежом, и их можно было проверить. Они полны заведомой лжи — встреча в несуществующей гостинице в Копенгагене, приземление в норвежском аэропорту в период, когда там не было принято ни одного самолета, и т. д.

На Западе не было недостатка в фактах. Появились сотни статей и книг, подкрепляющих все спорные пункты доказательствами. Троцкий, единственный из обвиняемых, находившийся на свободе, разоблачал фабрикацию дел как нельзя более убедительно. Представительная комиссия во главе с профессором Дьюи изучила имеющиеся данные тщательно и в строгом соответствии с правилами юриспруденции. В опубликованном ею отчете речь идет не о политических разногласиях, а только о фактах.[998] И все же широкие круги Запада пропустили это мимо ушей. Вера в правоту сталинской версии не может быть оправдана никакими разумными доводами. Все предлагаемые доказательства — иррациональны, хотя и пытаются придать своим формулировкам сугубо рациональный характер.

Коммунистические партии повсюду были рупором советского руководства. Представители интеллектуальной верхушки этих партий, — те, что были лучше осведомлены о положении в СССР и не хотели довольствоваться полученным ответом, — реагировали по-разному. Некоторые просто закрывали глаза на вопиющие факты. Один английский коммунист, когда его спросили, что он думает о советских процессах, ответил: «Каких процессах? Я давно уже перестал думать о таких вещах».[999]

Более типичным следует признать отношение Бертольда Брехта, который заметил Сиднею Гуку во время первого процесса: «Чем меньше их вина, тем больше они заслуживают смерти».[1000] Незадолго перед этим он написал пьесу о нацистской Германии. Главные действующие лица — муж и жена, обеспокоенные своей судьбой в связи с тем, что их друзья под следствием. Муж, учитель, не знает, как относится к нему школьное начальство: «Я готов учить чему угодно. Как они хотят — так и буду учить. Но как? Если бы я только знал!» Супруги думают — не повесить ли им на самое видное место портрет Гитлера. Или это будет выглядеть как признание своей вины?

«Жена: Но ведь тебя конкретно ни в чем не обвиняют.

Муж: Никого ни в чем не обвиняют. Но всех подозревают. Достаточно кому-нибудь выразить о тебе подозрение, чтобы тебя взяли под подозрение».

А потом один из персонажей замечает: «С каких это пор им стали нужны свидетели?».[1001]

Брехт клеймит моральную основу нацизма. Главная тема пьесы — страх: мать и отец боятся, чтобы сын-школьник не донес на них. В Советском Союзе, как Брехт, несомненно, знал, тогда творилось то же самое. Павлик Морозов, сын, донесший на своего отца, был провозглашен в СССР героем. Во время коллективизации Павлик вместе со своим пионерским отрядом помогал партии бороться с крестьянством. Он «разоблачил» своего отца, который был председателем колхоза, а потом попал под влияние кулаков. Отца расстреляли, а затем, 3 сентября 1932 года, группа крестьян, включая брата погибшего председателя, убила самого Павлика. Ему было 14 лет. Он как бы предвосхитил возрастной лимит, которого придерживался Сталин, подписывая смертные приговоры. Вся группа крестьян была уничтожена, а молодой Морозов возведен в герои комсомола. Его именем Назван Дворец Пионеров в Москве.[1002]

В 1962 году советская печать отметила тридцатилетие со дня гибели Павлика Морозова. Корреспондент «Комсомольской правды» побывал, разумеется, в посвященном ему музее. «В этом бревенчатом доме, — пишет он, — проходил суд, на котором Павлик разоблачил своего отца, покрывавшего кулаков. Вот тот самый класс, где занимался Павлик, реликвии, дорогие сердцу каждого жителя Герасимовки. Сколько побывало людей у этих святых и дорогих мест!»[1003] Через три года после убийства, как известно, в Герасимовке поставили памятник «пролетарскому орленку», чтобы его «подвиг» не был забыт.

Самого Брехта, по воспоминаниям близко знавших его людей,[1004] коммунизм привлекал не как рабочее движение, которого писатель не знал, а своим стремлением к абсолютному авторитету, тотальным подчинением тотальной власти. Все политические и полуполитические произведения Брехта отражают самозабвенное, холуйское пресмыкательство перед Идеей. Это по сути дела доведенный до вырождения взгляд на партию, которого придерживался Пятаков. (В связи с Брехтом стоит упомянуть, что его любовница, актриса Карола Негер, была арестована в СССР, и с тех пор о ней ничего не известно).

То, что коммунисты, следуя традиции «благочестивой лжи», принимали и проповедовали неправду, пожалуй, естественно. Любопытно, однако, что это же можно сказать и о многих группировках некоммунистических левых сил. Не так откровенно, с меньшей долей мошенничества и святости, но они тоже обнаруживают тенденцию замалчивать критику, подтасовывать, приукрашивать или игнорировать упрямые факты.

Но стойкие, принципиальные левые упорно сопротивлялись. Эдмунд Вильсон, ознакомившись с обвинениями против Зиновьева и Каменева, когда он еще был в Советском Союзе, сразу же понял их лживость. В Соединенных Штатах адвокатом комиссии, возглавляемой восьмидесятилетним философом Джоном Дьюи, был Джон Финерти, который выступал защитником на процессах Муни и Сакко и Ванцетти. Наиболее сильным и действенным голосом Великобритании, разоблачившим лживость показательных процессов в СССР, была либеральная газета «Манчестер Гардиан». Ту же позицию заняла и традиционная лейбористская партия и ее пресса: партия опубликовала брошюру Фредерика Адлера с откровенным и точным анализом событий. На крайнем левом фланге самым решительным противником сталинских судов был Эмрис Хьюз из шотландской «Форвард». В действительности некоторые группировки левых (не только троцкисты, непосредственно в этом заинтересованные) смотрели на вещи трезво. Но другие круги, несогласные с теорией коммунизма, приняли официальную сталинскую версию.

В атмосфере конца тридцатых годов врагом номер один был фашизм, и поэтому критика Советского Союза, являвшегося якобы главным противником фашизма, подавлялась. Западные столицы, как пишет Артур Кестлер, «кишели художниками, писателями, докторами, адвокатами и молоденькими барышнями, перепевавшими на разные лады, хотя и в смягченной форме, лозунги Сталина».[1005]

Несколько западных писателей — Фейхтвангер, Барбюс и даже сентиментальный поклонник Ганди Ромен Роллан выступили с оправданием сталинских процессов. В Америке группа литераторов, художников и деятелей науки, в которую входили Теодор Драйзер, Грэнвиль Хикс (впоследствии раскаявшийся), Корлисс Ламонт и Макс Лернер, подписала манифест, осуждающий деятельность комиссии Дьюи. Говоря об отношении британских интеллектуалов, Джулиан Симоне отмечает, что они «охотно примирились с чудовищными неувязками». И добавляет: «Но их никто не обманывал. По отношению к Советскому Союзу они сами себя обманули — и в конце концов им пришлось заплатить за этот самообман».[1006]

Среди левых некоммунистических сил, так сказать, широкого народного фронта, чувствовалось некоторое замешательство. Главный орган левой английской интеллигенции «Нью Стэйтсмен» назвал первый процесс «неубедительным», но добавил: «Мы не отрицаем, что впризнаниях может быть доля правды». О процессе 1937 года тот же «Нью Стэйтсмен» писал: «Мало кто станет теперь утверждать, что все или некоторые из подсудимых совершенно невиновны». Признания, прозвучавшие на процессе 1938 года, который, согласно «Нью-Стэйтсмену», «был безусловно очень популярен в СССР», показались загадочными — «независимо от того, правдивы они или ложны». «Но нет никаких сомнений в том, что в СССР процветает заговорщицкая деятельность» — таков общий вывод «Нью-Стэйтсмена»; в нем сочетаются недоверие к обвинениям с готовностью поверить в них.

Несмотря на обилие информации, противоречащей официальной советской версии, эту версию удалось навязать журналистам, социологам и другим иностранным посетителям. В этом состоит одно из достижений сталинизма. Сталин действовал методами, которые на первый взгляд могут показаться грубыми и примитивными, но они срабатывали почти безотказно. В ежовский период СССР посетило больше туристов, чем когда-либо раньше. Они ничего не увидели. Ночные аресты, застенки Лефортовской тюрьмы, переполненные камеры Бутырок, миллионы заключенных, изнемогающих от голода и холода в лагерях Дальнего Севера — все это не предназначалось для иностранцев. Три больших публичных процесса выглядели самыми захватывающими событиями, но и они проходили под строгим контролем, не отклоняясь от заранее составленного сценария.

Разглядеть Советский Союз было нелегко. Советское правительство содержало тогда в Болшеве показательную исправительно-трудовую колонию, которую могли осматривать иностранные посетители. Она привела в восхищение супругов Сиднея и Беатрису Вебб,[1007] о ней с похвалой отзывались Д. Притт, Гарольд Ласки и многие другие. Одному из дружественно настроенных посетителей представилось более редкая возможность: Ежи Гликсман, бывший до войны прогрессивным членов Варшавского городского совета, посетил Болшево и пришел в восторг от новых гуманных методов криминологии. Но через несколько лет он сам очутился в лагере, причем более типичном для советской карательной системы.[1008]

Бывшие заключенные вспоминают, что им иногда доводилось проходить через показательные блоки, которые назывались «тюрьмами Интуриста». Именно их и показывали зарубежным социологам и журналистам. Герлинга, когда он находился в Ленинградской пересыльной тюрьме (условия в ней были выше среднего: всего семьдесят человек в камере, предназначенной для двадцати), провели однажды через такое показательное крыло.[1009]

То, что произошло в Советском Союзе при Сталине, нельзя понять с позиции здравого смысла, если под здравым смыслом мы имеем в виду представления, которые кажутся разумными и само собой разумеющимися западному демократу. Много заблуждений, распространенных в Англии и в Америке в тот период, объясняются предрассудками. Причем люди не обязательно были настроены просоветски, но просто некоторые события или истолкования этих событий не укладывались у них в уме. Показательные процессы Сталина были не чем иным, как грандиозной фальсификацией — и это следовало разглядеть с самого начала. Но многие на Западе отказывались в это поверить, они отказывались допустить, что государство может насадить в таких масштабах систему дешевой и бессовестной лжи. В этой связи характерно замечание Бернарда Шоу: «Мне так же трудно поверить в то, что Сталин — обычный бандит, как в то, что Троцкий — убийца».[1010] Очевидно подобные события, если бы они произошли в обществе с социальной структурой типа Римской империи или Флоренции эпохи возрождения, не удивили бы писателя. Заговоры, интриги, личные распри соответствуют духу этих государств. Но в советском государстве была некая обезличенность, и казалось, что оно больше подвержено влиянию политических идей, чем подобным явлениям.

Существовал еще один мощный фактор. И противники и сторонники Октябрьской революции представляли себе коммунистов преданными, даже фанатичными людьми — чем-то наподобие иезуитов Контрреформации. Их облик, при всех его недостатках и достоинствах, был несовместим с идеей уголовной преступности. В Англии, с ее чрезвычайно ограниченным опытом революционных движений, это представление все еще живо, особенно среди плохо информированных слоев населения. Оно еще не утратило своей смутной притягательной силы.

Сталин, Каганович, Ворошилов, Молотов и Ягода, даже высшие сановники НКВД Миронов и Молчанов были до революции членами большевистской партии, которая вела подпольную борьбу с царизмом. Это создавало им ореол «борцов за идею», и он как-то не вязался с антигуманным и преступным поведением. И сейчас еще наверняка на Западе есть люди, которые отказываются поверить в то, что руководители КПСС писали грубости и непристойности на заявлениях осужденных, взывающих к милосердию, — зная, что эти люди совершенно невинны. Своеобразное представление о революционных движениях, существующее в Англии, приводит к такой ошибке. Наряду с идеалистами-простаками, ошибается и разношерстная масса людей, у которых к идеализму примешиваются тщеславие, карьеризм или просто чудачество.

Пожалуй, самым распространенным было мнение, согласно которому дело советских участников оппозиции было просто раздуто, а не тщательно сфабриковано. Сторонники такого мнения полагали, что отбросив крайности, они занимают здравомыслящую позицию. На деле это был упрощенный компромисс между правдой и ложью, между правым и виноватым.

К тому же суды были направлены против соперников Сталина. Мысль о том, что Сталин организовал убийство Кирова — убийство в чисто уголовном смысле — была бы отвергнута как нелепость: ведь Киров, как полагали, был ближайшим союзником и соратником Сталина. Когда об этом заикнулись некоторые бывшие оппозиционеры и люди, эмигрировавшие на Запад, — которые, естественно, были лучше знакомы с положением вещей, — на Западе этот вопрос, как не заслуживающий внимания, попросту не стали обсуждать.

Такие взгляды обнаруживают непонимание всей широты политических возможностей в рамках недемократической системы. В более узком смысле это означает неспособность понять советскую действительность и недооценку Сталина. Ибо политическая тактика Сталина была гениально проста: в борьбе за сохранение власти не признавать никаких нравственных и прочих ограничений.

Его соображения о том, «а что скажут за границей?» были в основе своей здравыми. Сфабрикованные им дела, конечно, шиты белыми нитками, но Сталин не пытался заткнуть рот каждому, кто знал о них что-либо. Да в этом и не было необходимости. Что бы изменилось, если бы фальсификация дел была проведена безупречно и если бы Сталин неизменно расстреливал всякого, кто об этом знал? Почти ничего. Сталин лучше разбирался в особенностях общественного мнения как в СССР, так и на Западе. И — увы — он оказался прав! Те, которые были готовы поверить его версии событий, поверили ей, закрыв глаза на частные недоработки и на предостережения других, имеющих доступ к достоверной информации. Государство, отказавшееся сознаться в своих преступлениях и закрывшее доступ к фактам, с успехом могло убедить многих иностранцев, несмотря на то, что у них в распоряжении были сведения очевидцев, переживших сталинский террор. Режимы, аналогичные советскому, усвоили этот урок, но на Западе он по сей день остается источником широкой информации.

О показательных процессах знали все. Но другие репрессивные меры оставались втайне: в частности, о размерах и характере лагерной системы Запад узнал от бывших узников коммунизма. После освобождения поляков появилась разом масса информации из первых рук. В 1948 году Д. Далин и Б. Николаевский опубликовали подробный отчет с указанием сотен лагерей, с репродукциями лагерных документов и т. д..[1011] Британская делегация смогла распространить в ООН текст Исправительно-трудового кодекса РСФСР. Представили результаты своих исследований независимые профсоюзные организации.

На основе этих материалов была воссоздана абсолютно четкая, последовательная и исчерпывающая картина. Но ее отвергли. Жан-Поль Сартр даже высказался в том духе, что сведения о советских исправительно-трудовых лагерях следует игнорировать, хотя возможно они и соответствуют действительности, — иначе французский пролетариат будет повергнут в отчаяние. Почему население советских лагерей должно быть принесено в жертву членам французских профсоюзов, которых гораздо меньше? Непонятно. Так же непонятно, почему мнение французского пролетариата — одного из немногих, попавших под сильное влияние коммунистов, — должно иметь большой вес в международных делах, чем мнение английского, американского и немецкого пролетариата, настроенных антикоммунистически? И если уж на то пошло, почему интеллигенция должна принимать ложь? Подобные этические рассуждения можно было бы счесть временным заскоком, историческим курьезом; и можно было бы ожидать, что всякий, кто выдвигает подобные взгляды, лишится роли морального арбитра. Но этого не случилось.

В 1940-50-х годах было предпринято много попыток скрыть или опорочить показания людей, побывавших в советских лагерях, да и вообще всякую информацию о репрессиях в СССР. Особенно отличалась этим Франция. В 1950 году писатель Давид Руссе возбудил дело против коммунистического еженедельника «Леттр Франсез». Газета обвинила Руссе в том, что он намеренно исказил выдержку из советского Уголовного кодекса. Адвокаты-коммунисты яростно защищались. Один из свидетелей, доктор Александр Вайсберг, австрийский еврей и до заключения в Советском Союзе — коммунист, подвергался систематической травле. Защитник допускал выражения типа: «Меня воротит при виде немца, дающего показания во французском суде». Но кампания с целью дискредитировать свидетеля не дала результатов. Вайсбергу удалось представить обращение, направленное советским властям после того, как его посадили в тюрьму, где он был охарактеризован как человек, честно служивший Советскому Союзу. Под обращением стояли подписи нескольких видных физиков, включая коммуниста Жолио-Кюри.

Появление в высшей степени поучительной и интересной книги Кравченко «Я выбрал свободу» также вызвало потоки клеветы. В результате этой злобной кампании у первого поколения читателей заглавие этой книги и сейчас, наверное, вызывает неловкое и даже враждебное чувство. Кстати, некролог Виктору Кравченко, опубликованный в лондонской газете «Тайме» 26 января 1966 года, — поразительный пример того, как живучи еще чувства, распространенные в сороковых годах. Газета игнорировала вопрос о правдивости книги Кравченко (задолго до этого установленной) и лживости обвинений против него (также юридически установленной). Она представила эту книгу в виде предосудительного акта холодной войны, очевидно совершенно забыв, как в действительности было дело.

Между тем, когда «Леттр Франсез» опубликовала статью, написанную будто бы американским журналистом по имени Сим Толлас, который утверждал, что его друг из ОАС якобы сознался в том, что книга Кравченко — фальшивка, сфабрикованная данной организацией, Кравченко подал в суд. Во плоти Сим Томас так и не появился, и ясно в общем-то, что его никогда не существовало. На суде коммунисты потерпели полное поражение. Как же реагировали деятели французской культуры на факты, представленные внушительной группой очевидцев? Они отвечали на эти факты эмоциональными излияниями о героизме Сталинградской битвы. Чтобы опровергнуть показания людей, перенесших ужасы лагерей и другие страдания, они выставили таких свидетелей, как настоятель Кентерберийского собора X. Джонсон и некий Конни Зиллиакус. Последние сочли для себя возможным заявить, что в СССР процветает полная или во всяком случае достойная восхищения свобода. Советское правительство также выставило группу свидетелей, но они, как правило, не выдерживали перекрестного допроса.

Вот, например, ответы советского свидетеля Василенко, который во время репрессий занимал ответственный пост на Украине:

Изар (адвокат Кравченко): Что сталось с нижеследующими членами Политбюро, избранными на Украине до начала репрессий: Косиор?

Василенко: Я его не знаю.

Изар: Затонский?

Василенко: Не припоминаю этой фамилии. Изар: Они были членами правительства Украины, когда вы там работали. Балицкий?

Василенко: Не припоминаю этой фамилии.

Изар: Петровский?

Василенко: Он работает в Москве.

Изар: Его не репрессировали?

Василенко: Нет.

Изар: Хатаевич?

Василенко: Не знаю, где он сейчас.

Изар: Естественно! Любченко?

Василенко: Не припоминаю этой фамилии.

Изар: Исчез! Сухомлин?

Василенко: Я не помню этой фамилии.

Изар: Якир?

Василенко: Не знаю.[1012]

Василенко, вероятно, забыл от растерянности, что о смерти Якира и Любченко было объявлено официально. Его спросили, что произошло с четырьмя секретарями обкома, к которому он тогда принадлежал, и Василенко «не знал». Затем ему задали вопрос о судьбе пятнадцати директоров и инженеров главных предприятий области, где он был одним из ведущих промышленных руководителей. Свидетель утверждал, что о последующей судьбе десяти из них ему не известно (двое умерли естественной смертью). Но допрос продолжался, и тогда Василенко, не выдержав, огрызнулся: «Почему вы становитесь в позу защитников таких людей, как они?»[1013] — это замечание, естественно, несовместимо с неосведомленностью об их судьбе. Значение этой иллюстрации официального советского мышления — иллюстрации, продемонстрированной публично, — выходит за рамки данного процесса.

Кравченко выиграл процесс. Некоммунистическая западная пресса признала за ним полную и безоговорочную победу. Высокую оценку получило искусство его защитника, мэтра Изара, героя Сопротивления, бывшего депутата-социалиста и узника гестапо. Но главную роль в успехе сыграли ум и сообразительность самого Кравченко, которому пришлось иметь дело с весьма опытными французскими адвокатами. Однако после победы детали начали забываться; поток грязи и клеветы зажурчал снова и оставил неприятный осадок. Мне не известно о том, чтобы г.г. Джонсон и Зиллиакус, не говоря уже о французах, попытались восстановить свое доброе имя соответствующими заявлениями. Что касается парижских интеллектуальных кругов, то им нужно было знать только одно: что Кравченко — противник советской системы. А это означало, что он неправ.[1014]

Факт существования лагерей в СССР был признан, но их пытались представить в виде весьма гуманных воспитательных учреждений. Английский коммунист Пэт Слоун, который занимался главным образом налаживанием культурных связей с СССР, опубликовал в 1937 году книгу под заглавием «Советская демократия». В ней он писал: «Если сравнить тюремное заключение в Советском Союзе и в Великобритании, то первое может показаться почти приятным времяпровождением. Ибо суть заключения в СССР — это изоляция от общества. Человек, находящийся в изоляции наряду с другими, имеет возможность заниматься полезным трудом, получать зарплату за свой труд и участвовать в управлении своим изоляционным пунктом, или „тюрьмой“, так же, как дети участвуют в управлении школой, рабочие — в управлении предприятием».[1015]

А вот выдержка из следующей книги Слоуна «Россия без иллюзий» (1938 г.): «Советские лагеря предоставляют заключенному свободу, необычную для тюрем нашей страны».[1016]