Глава II НОВАЯ МОНАРХИЯ (1471—1509 гг.)

Немного периодов в нашей истории, которые возбуждали бы такую скуку и отвращение, как эпоха войны Роз. Голый эгоизм целей, из-за которых шла борьба, полное отсутствие в ней всякого благородства и рыцарства, а также значительных последствий в результате придает еще более ужасный характер ее кровавым битвам, жестоким казням и бессовестным изменам. Но даже в самый разгар борьбы спокойный взгляд проницательного политика мог найти в ней предмет для других чувств, кроме простого отвращения. Для Филиппа де Коммина Англия представляла редкое зрелище, где, несмотря на ожесточенные междоусобицы, «нет разрушенных или разграбленных зданий и где бедствия войны падают на тех, кто в ней участвует». Действительно, разорение и кровопролитие ограничивалось поместьями крупных баронов и их вассалов. Раз или два — например, при Таутоне — в борьбу вмешивались города, но в основном городские и сельские классы держались от нее в стороне. Медленно, но постоянно в руки англичан переходила внешняя торговля страны, которую до того вели итальянские и ганзейские купцы или торговцы Каталонии и Южной Франции. Английские купцы селились во Флоренции и Венеции. Английские торговые суда появлялись в Балтийском море. Масса покровительственных законов, составляющих важную особенность законодательства Эдуарда IV, отмечает первые робкие шаги фабричной промышленности.

Общее спокойствие всей страны, несмотря на ожесточенные междоусобицы среди аристократии, доказывается тем замечательным фактом, что суды продолжали действовать в полном порядке. Судебные палаты заседали в Вестминстере, судьи по-прежнему совершали свои объезды. Благодаря обособлению присяжных от свидетелей, суд присяжных все больше приближался к современной форме. Но если ложен обычный взгляд, представляющий Англию во время войны Роз чистым хаосом измены и кровопролития, то еще более неправильно было бы считать маловажными последствия междоусобиц. Война Роз не только погубила одну династию и возвела на престол другую. Она, если и не уничтожила совсем, то более чем на столетие остановила развитие английской свободы. В начале ее Англия, по словам Коммина, «из всех известных мне государств мира была страной с наилучшим устройством, где народ менее всего подвергался притеснениям». Король Англии, замечал проницательный наблюдатель, не может предпринять ничего важного, не созвав своего парламента, что считается самым мудрым и святым делом, и поэтому здесь королям служат усерднее и лучше, чем деспотичным государям материка. Писавший в это время судья, сэр Джон Фортескью, мог хвалиться тем, что власть английского короля — не абсолютная, а ограниченная монархия; в Англии законом служила не воля государя, и он не мог издавать законы или налагать подати не иначе как с согласия своих подданных.

Никогда еще парламент не принимал такого постоянного и сильного участия в управлении страной. Никогда еще начала конституционной свободы не казались столь понятными и дорогими всему народу. Долгий спор между короной и обеими палатами со времени Эдуарда I прочно установил великие гарантии народной свободы от произвольного обложения, произвольного издания законов, произвольного ареста и ответственность даже высших слуг короны перед парламентом и законом. Но с окончанием борьбы за престолонаследие эта свобода внезапно исчезла. Начался период конституционной реакции, быстро разрушавший медленные созидания предшествовавшего века. Деятельность парламента почти прекратилась или вследствие подавляющего влияния короны стала чистой формальностью. Законодательные права обеих палат были захвачены Королевским советом. Произвольное налогообложение появилось снова — в виде добровольных приношений или принудительных займов. Личная свобода была почти уничтожена широкой системой шпионажа и применением произвольных арестов. Правосудие было унижено щедрым использованием биллей об опале, расширением судебной власти Королевского совета, давлением на присяжных, раболепством судей.

Перемены были столь разительны и всеобъемлющи, что поверхностным наблюдателям позднейшего времени представлялось, будто конституционная монархия Эдуардов и Генрихов при Тюдорах внезапно превратилась в деспотизм, ничем не отличавшийся от турецкого. Взгляд этот, без сомнения, преувеличен и не совсем справедлив. Каким бы ограничениям и искажениям ни подвергался закон, всегда даже самовластные короли Англии признавали его ограничение, а повиновение самого раболепного подданного ограничивалось в области религии и политики пределами, перешагнуть которые его не мог заставить никакой культ государя. Но даже при таких оговорках характерные черты монархии со времени Эдуарда IV до эпохи Елизаветы остаются в нашей истории чем-то чуждым и обособленным. Власть старых английских и нормандских королей, анжуйцев или Плантагенетов, трудно сравнивать с властью королей дома Йорков или Тюдоров.

Отыскивая причину такого внезапного и полного переворота, мы находим ее в исчезновении общественного строя, при котором наша политическая свобода находила защиту. Свобода была приобретена мечами баронов, за сохранением ее ревниво следила церковь. Новый класс общин, образовавшийся из союза сельского дворянства с городским купечеством, по мере своего роста расширял область политической деятельности. Но в конце войны Роз эти старые путы уже переставали ограничивать действия короны. Аристократия все больше приходила в упадок. Церковь томилась в тоске и беспомощности, пока ее не поразил Томас Кромвель. Торговцы и мелкие собственники впали в политическую бездеятельность. С другой стороны, корона, всего пятьдесят лет назад служившая игрушкой для всех партий, приобрела всеобъемлющее значение. Старая королевская власть, ограниченная силами феодализма, духовным оружием церкви и завоеваниями политической свободы, внезапно исчезла, и на ее месте возник всепоглощающий и неограниченный деспотизм новой монархии.

Хотя, конечно, переворот имел глубокий характер, но он был подготовлен постепенным появлением объективных причин. Социальная организация, из которой развился и на которой основывался политический строй, была постепенно подорвана развитием промышленности, ростом церковного и светского просвещения, изменениями в военном деле. Ее падение было ускорено новым отношением людей к церкви, ограничением выборного права общин, упадком знати. Из крупных фамилий одни вымерли, другие прозябали в младших линиях, сохранявших только тень своего прежнего величия. За исключением Полей, Стэнли и Говардов, — фамилий тоже недавнего происхождения, — едва ли какая-нибудь ветвь старой аристократии принимала участие в делах управления. Ни церковь, ни мелкие землевладельцы, вместе с купечеством составлявшие общины, не желали занимать место разоренных баронов.

По воспоминаниям о прошлом, огромному богатству и политической опытности духовенство все еще представлялось внушительной корпорацией, но его влияние подрывалось отсутствием духовного подъема, нравственной косностью, враждебностью по отношению к глубочайшим религиозным убеждениям, слепой неприязнью к умственному развитию, начинавшему волновать мир. Кое-что из прежней самостоятельности, правда, сохранилось еще среди низшего духовенства и монашеских орденов; но свое политическое влияние церковь оказывала через прелатов, а их настроение было совсем не то, что у остального духовенства. Крайняя нужда, вызванная нападками баронов на их светские владения и лоллардов — на их духовную власть, поставила церковников в зависимость от короны, и они отдали свое влияние в распоряжение короля с единственной целью — при помощи монархии предупредить ограбление церкви. Но в широком политическом смысле значение духовенства было ничтожным.

Менее понятно, на первый взгляд, почему должны были, подобно церкви и лордам, утратить свое политическое влияние общины: численность и богатство мелких землевладельцев быстро возрастали, в то время как городской класс богател благодаря развитию торговли. На политическом бессилии Нижней палаты сказались ограничение свободы выборов и давление на них. Это поставило Палату Общин в полную зависимость от аристократии, и она пала вместе с классом, ею руководившим и оказывавшим ей поддержку. Соперничавшие силы исчезли, и монархия готова была занять их место. Духовенство, дворяне и горожане не только не имели сил защищать свободу от короны, но просто интересы самосохранения побуждали их повергнуть свободу к ее ногам. Церковь все еще опасалась нападок ереси. Замкнутые городские корпорации нуждались в защите своих привилегий. Помещик разделял с купцом глубокий страх перед войной и беспорядком, свидетелями которых они были, и желал только одного — снабдить корону такой властью, которая предупредила бы возвращение анархии.

Но, что важнее всего, имущие классы были страстно привязаны к монархии как к единственной большой силе, которая могла спасти их от социального переворота. Восстание общин Кента показывало, что статуты о рабочих, против которых были направлены беспорядки, все еще оставались грозным источником недовольства. Великий земледельческий переворот, раньше описанный нами, — соединение мелких участков в более крупные, уменьшение пахотной земли и расширение пастбищ, — очень содействовал увеличению численности и буйства бродячих рабочих. Во время Генриха VI впервые вспыхнули бунты против «огораживания» общинных земель — бунты, составлявшие отличительную особенность эпохи Тюдоров; они указывали не только на постоянную и повсеместную борьбу между помещиками и мелкими крестьянами, но и на массу социального недовольства, постоянно искавшего выход в насилии и перевороте.

Роспуск свит военной знати и возвращение с войны израненных и увечных солдат внесли в кипящую массу новые порывы насилия и беспорядка. В сущности, в основе деспотизма Тюдоров и лежала эта боязнь социального переворота. Для имущих классов обуздание бедноты было вопросом жизни и смерти. Предприниматели и собственники готовы были отдать свободу в руки единственной власти, которая могла защитить их от социальной анархии. Статутом о рабочих и его страшным наследием — пауперизмом — Англия была обязана эгоистичным опасениям землевладельцев. Своекорыстным страхам землевладельцев и купцов она была обязана деспотизмом монархии.

Основателем новой монархии был Эдуард IV. Еще в юности он показал себя одним из самых способных и жестоких деятелей междоусобной войны. В первом расцвете мужества он с холодной жестокостью смотрел на казни седовласых вельмож. В позднейшей погоне за властью он выказал еще больше тонкости в предательстве, чем сам Уорвик. Едва одержав победу, молодой король, казалось, беспечно отдался сластолюбию, пирам с купчихами Лондона и ласкам любовниц, вроде Джейн Шор. Он отличался высоким ростом и необыкновенной красотой; любезные манеры и беззаботная веселость принесли ему популярность, которой не пользовались и более достойные короли. Но его беспечность и веселость служили только прикрытием для глубокого политического таланта.

По внешнему виду он представлял полную противоположность хитрым государям своего времени, Людовику XI или Фердинанду Арагонскому, но преследовал те же цели, что и они, и так же успешно. Любезничая с эльдорменами, дурачась с любовницами или проводя время в Вестминстере за новыми типографскими листами, Эдуард IV незаметно закладывал основы абсолютной власти. Уже почти полное прекращение деятельности парламента само по себе было переворотом. До этого времени участие парламента в управлении страной все более активизировалось. При первых двух королях Ланкастерского дома он созывался почти каждый год. Общинам были не только предоставлены права самообложения и законодательной инициативы; наряду с этим они принимали участие в управлении государством, руководили расходованием средств и при помощи повторных обвинений привлекали к ответу министров короля.

При Генрихе VI был сделан важный конституционный шаг: была отброшена старая форма представления ходатайств парламента в виде петиций, которые затем Королевский совет превращал в законы; теперь статут представлялся на усмотрение короля в окончательной форме, и корона лишилась права изменять его. Но с царствованием Эдуарда IV прекратилось не только это развитие, но и почти прервалась деятельность парламента. Впервые со времен короля Иоанна не было предложено ни одного закона, развивавшего свободу или исключавшего злоупотребления власти. Нужда в созыве палат отпала вследствие притока в королевскую казну огромных богатств от конфискаций во время междоусобиц. По одному только «Биллю об опале», принятому после победы при Таутоне, король получил имения 12 крупных баронов и более сотни средних и мелких дворян. В какой-то период междоусобиц во владение короля, как говорили, перешла почти пятая часть всех земель. Пошлины были отданы королю пожизненно.

Свои средства Эдуард IV увеличил благодаря активной торговле. Его корабли, груженные оловом, шерстью и сукном, прославили имя царственного купца в гаванях Италии и Греции. Новым источником доходов послужили для него задуманные им предприятия против Франции; хотя они и не удались из-за отказа Карла Смелого в содействии, но средства, предназначенные для так и не начатой войны, только обогатили королевскую казну. Эта предполагаемая война позволила Эдуарду IV не только увеличить его средства, но и нанести смертельный удар по правам, приобретенным общинами. Пренебрегши обычаем заключать займы с разрешения парламента, Эдуард IV призвал к себе в 1474 году лондонских купцов и потребовал от каждого из них «добровольного подарка» (benevolence), соразмерного королевским нуждам. Это требование возбудило сильное недовольство даже тех слоев общества, которые больше всего почитали короля, но сопротивление не принесло пользы, и система «одолжений» скоро развилась в принудительные займы Уолси и Карла I. Эдуарду IV Тюдоры были обязаны введением широкой системы шпионства, применением пыток, привычкой вмешиваться в отправление суда. Более светлый отпечаток носит его царствование только в истории умственного развития: основатель новой монархии может претендовать на наше уважение как покровитель Кэкстона.

Литература находилась, по-видимому, в это время в таком же мертвенном состоянии, как и свобода. Гений Чосера и нескольких его продолжателей еще противодействовал некоторое время педантизму, манерности и бесплодию их века; но внезапное прекращение этого поэтического творчества оставило Англию за толпой рифмоплетов, компиляторов, составителей бесконечных духовных драм и стихотворных хроник, переводчиков устаревших французских романов. В тяжеловесной пошлости Гауэра мелькали еще иногда слабые проблески жизненности и красоты старых образцов; в детских поучениях и прозаических общих местах Окклева и Лидгэта даже и их не заметно. Вместе со средними веками вымирала и их литература: в литературе и жизни их стремление к знанию исчерпало себя в бесплодной путанице схоластической философии, их идеал воинственного благородства был заслонен блестящей мишурой поддельного рыцарства, а мистический энтузиазм набожности под влиянием преследования перешел в узкое правоверие и поверхностную нравственность.

Духовенство, в прежние времена служившее средоточием умственной деятельности, перестало быть просвещенным классом вообще. Монастыри уже не были прибежищами учености. «Я нашел в них, — говорил через 20 лет после смерти Чосера итальянский путешественник Поджио, — много людей, преданных чувственности, но очень мало любителей учености, да и те, по варварскому обычаю, были искуснее в игре словами и софизмах, чем сведущи в литературе». Начавшееся в это время учреждение колледжей не могло остановить в университетах быстрого сокращения числа слушателей и уровня их знаний. В Оксфорде их было до 1/5 числа студентов XIV века, а «оксфордская латынь» стала обычным обозначением наречия, утратившего всякое понятие о грамматике. Исчезла почти всякая литературная деятельность. Историография, впрочем, прозябала еще в компиляции извлечений из прежних писателей, вроде так называемых произведений Уолсингэма, в тощих монастырских летописях или ничтожных популярных изложениях. Единственным живым проявлением умственной деятельности служат многочисленные трактаты об алхимии и магии, эликсире жизни и «философском камне»; развитие этой «плесени» яснее всего доказывает упадок умственного труда.

С другой стороны, параллельно с вымиранием прежнего просвещенного класса отмечается появление интереса к знанию в народных массах. Переписка семейства Пастон, к счастью, сохранившаяся, обнаруживает такие плавность и живость изложения, грамматическую правильность, которые раньше были бы невозможными в частных письмах; она же изображает захолустных помещиков, рассуждающих о книгах и собирающих библиотеки. Сам характер литературы эпохи, ее любовь к сокращенным изложениям научного и исторического знания, драматические представления, или мистерии, банальная мораль поэтов, популярность стихотворных хроник — все это служит доказательством того, что она переставала быть достоянием одного образованного класса и начинала распространяться на весь народ. Этому содействовало употребление тряпичной бумаги вместо более дорогого пергамента. Никогда прежде не изготавливались лучшие рукописи, никогда не переписывалось столько книг. Огромный спрос заставил перенести переписку и разрисовку рукописей из келий монастырей в ремесленные цехи, вроде цеха святого Иоанна в Брюгге или «братьев пера» в Брюсселе.

В сущности, именно это возрастание спроса на книги, памфлеты или «летучие листки», по преимуществу грамматического или религиозного содержания, и вызвало в середине XV века изобретение книгопечатания. Сначала появились листы, грубо отпечатанные с деревянных досок, позже книги печатались с помощью отдельных подвижных букв. Начало книгопечатания было положено в Майнце тремя знаменитыми печатниками — Гутенбергом, Фустом и Шеффером; затем оно было перенесено на юг — в Страсбург, перешло за Альпы, в Венецию, где при посредстве Альдов содействовало распространению в Европе греческой литературы, а потом пустилось по Рейну в города Фландрии. В мастерской Коларда Мансиона, маленьком помещении над папертью церкви святого Доната в Брюгге, и научился, вероятно, Кэкстон тому искусству, которое ему первому довелось ввести в Англию.

Уильям Кэкстон был родом из Кента, но служил посыльным у одного лондонского лавочника и провел 30 лет зрелого возраста во Фландрии, в качестве руководителя гильдии заморских купцов Англии; затем он служил переписчиком у сестры Эдуарда IV, герцогини Маргариты Бургундской. Но скучная работа переписчика была вскоре упразднена новым искусством, принесенным в Брюгге Колардом Мансионом. В предисловии к первой напечатанной им книге, «Троянским рассказам», Кэкстон говорил: «Переписывая одно и то же, мое перо исписалось, моя рука устала и ослабела, мои глаза, долго смотревшие на белую бумагу, потускнели, а мое мужество не так быстро и склонно к работе, как прежде, потому что с каждым днем ко мне подкрадывается старость и ослабляет все тело, а между тем я обещал различным господам и моим друзьям доставить им, как можно скорее, названную книгу; поэтому я с большими трудом и расходами занялся книгопечатанием и изучил его, чтобы отдать названную книгу в печать по тому способу и виду, которые вы можете видеть; она не написана пером и чернилами, как другие книги, так что каждый может получать их только один раз, но все экземпляры этой истории были в один день начаты и в один же день закончены».

Драгоценным грузом, который Кэкстон привез в Англию после 35-летнего отсутствия, был печатный станок. В ближайшие 15 лет, находясь уже в том возрасте, когда другие люди ищут покоя и уединения, он с замечательной энергией погрузился в новое занятие. Его «красный столб», то есть геральдический щит с красной полосой посередине, приглашал покупателей в типографию, помещавшуюся в Вестминстерской богадельне на небольшом дворе, где размещались часовня и несколько принадлежавших богадельне домов возле западного фасада церкви, где бедным раздавалась монастырская милостыня. «Если кому, духовному или мирянину, — гласило его объявление, — угодно купить требник двух или трех Солсберийских поминаний, напечатанный в виде настоящего письма вполне хорошо и верно, тот пусть придет в Вестминстер, в богадельню под красным столбом; там он получит их за дешевую цену». Как показывает это объявление, печатник был практичным, деловым человеком: он не думал соперничать с Альдами Венеции или классическими типографами Рима, а решил своим ремеслом добывать себе средства к существованию, снабжая священников служебниками, а проповедников — проповедями, доставляя ученому «Золотую легенду», а рыцарю и барону — «веселые и забавные рыцарские рассказы».

Но, заботясь о «хлебе насущном», он находил время делать многое для популяризации имевшихся тогда произведений художественной литературы. Он напечатал все, что было в тогдашней английской поэзии сколько-нибудь значительного. О его уважении к «этому почтенному человеку, Джеффри Чосеру, заслуживающему вечной памяти», свидетельствуют не только издание «Кентерберийских рассказов», но и их перепечатка, когда у него в руках оказался лучший текст поэмы. К произведениям Чосера были присоединены поэмы Лидгэта и Гауэра. Из произведений исторического характера, существовавших тогда на английском языке, имели значение только «Хроника» Брута и «Всеобщая летопись» Гигдена, и Кэкстон не только напечатал их, но и сам продолжил последнюю до своего времени. Перевод Боэция, а также «Энеиды» с французского и один или два трактата Цицерона были случайными первенцами классической печати в Англии.

Еще энергичнее, чем в качестве типографа, работал Кэкстон как переводчик. Переведенные им сочинения занимают более 4 тысяч печатных страниц. Потребность в таких переводах свидетельствует о популярности литературы в ту эпоху; но как ни велик, по видимому, был спрос, в отношении к нему Кэкстона нет ничего механического. В его любопытных предисловиях сказывался простой естественный литературный вкус, особенно по отношению к стилю и формам языка. «Не имея работы в руках, — говорил он в предисловии к своей «Энеиде», — я сидел в своем кабинете, где лежало много различных брошюр и книг; и вот случайно попалась мне в руки французская книжка, недавно переведенная неким благородным французским ученым с латинского; называется она «Энеидой» и нанисана по-латыни благородным поэтом и великим ученым Вергилием. Эта книга доставила мне большое удовольствие изящными и учтивыми выражениями и словами на французском языке; подобных им, столь поучительных и благочинных, я никогда не читал. И показалась мне эта книга очень пригодной для благородных людей, как ради красноречия, так и ради историй; я рассмотрел ее и решил перевести на английский язык, взял тотчас перо и чернила и написал один или два листа».

Но работа над переводом обусловливала выбор английского наречия, и это придало значение деятельности Кэкстона в истории нашего языка. Он выбирал между двумя школами — французской изысканности и английского педантизма. Это было время, когда устанавливался характер литературного языка, и любопытно наблюдать в словах самого Кэкстона происходившую из-за этого борьбу. «Некоторые почтенные и великие ученые были у меня и выражали желание, чтобы я писал самыми изысканными выражениями, какие только могу найти»; с другой стороны, «некоторые господа недавно порицали меня, говоря, что в моих переводах встречается много изысканных выражений, недоступных пониманию простого народа, и просили меня употреблять выражения старые и безыскусные». «Очень бы я желал угодить всем», — замечал добродушный типограф, но его здравый смысл охранял его и от придворных, и от школьных искушений. Его собственный вкус склонялся к английскому языку, но скорее «к употребляемым всеми повседневно выражениям», чем к языку его старозаветных советников. «Взял я старую книгу и стал читать ее и, право, ее английский язык оказался таким грубым и простым, что я с трудом мог понимать его»; а староанглийские хартии, извлеченные Вестминстерским аббатом в качестве образцов из архивов его монастыря, казались «более похожими на голландские, чем на английские».

С другой стороны, принять за основу ходячий говор было вовсе нелегко в то время, когда даже разговорная речь подвергалась быстрым изменениям. «Употребляемый теперь разговорный язык сильно отличается от употреблявшегося во время моего детства». Но это не все: даже у каждого графства было свое особое наречие, едва понятное жителям другой области. «Разговорный язык одного графства сильно отличается от языка другого. Случилось в мое время, что несколько купцов плыли на корабле по Темзе, чтобы морем отправиться в Зеландию. За отсутствием ветра они остановились в Фортленде и вышли на берег прогуляться. Один из них, галантерейщик по имени Шеффилд, вошел в дом и попросил у хозяев мяса, и особенно яиц, но хозяйка ответила, что она не умеет говорить по-французски. Купец рассердился, так как он тоже не умел говорить по-французски и хотел достать яиц (eggs), а она его не понимала. Тогда, наконец, другой сказал, что хочет достать еyrеn (яиц), и хозяйка сказала, что поняла его». «Ну что же нам теперь писать, — прибавлял смущенный типограф, — eggs или еyrеn? Право, ввиду различия и перемен в языке трудно угодить каждому». Притом его родным языком было наречие лесного Кента, «где, без сомнения, говорят таким же простым и грубым языком, как и в любой части Англии». Если к этому прибавить его долгое пребывание во Фландрии, то едва ли нас может удивить его признание насчет первых переводов; «когда все это представилось мне, то, переведя уже пять или шесть листов, я пришел в отчаяние от этой работы и решил никогда не продолжать ее, отложил листы в сторону и после того два года не занимался ею».

Однако до самой смерти Кэкстон деятельно занимался переводами. Всеобщий интерес, возбужденный его работами, облегчал все трудности. Когда обширность «Золотой легенды» почти лишила его надежды окончить ее и породила желание «отложить ее в сторону», граф Арэндел убедил его ни в коем случае не оставлять ее и пообещал, если она будет напечатана, дарить ему каждое лето — оленя и каждую зиму — лань. «Много благородных и знатных людей этого королевства приходили и часто спрашивали меня, отчего я не перевел и не напечатал прекрасную историю о святом Граале».

Нам известно, что посетители остроумного печатника обсуждали с ним вопрос об историческом существовании Артура. Герцогиня Сомерсет ссудила его «Бланшардином и Эглантиной»; архидьякон Колчестера принес ему свой перевод сочинения, озаглавленного «Катон»; галантерейщик из Лондона уговорил его взяться за «Царственную книгу» Филиппа Красивого. Брат королевы, граф Риверс, обсуждал с ним свой перевод «Изречений философов». Даже короли относились с интересом к его работе: его «Юлий V» был напечатан под покровительством Эдуарда IV, его «Рыцарское звание» посвящено Ричарду III, «Военные подвиги» изданы по желанию Генриха VII. Обычай собирать большие и роскошные библиотеки от французских принцев того времени перешел к английским: ценное собрание книг было у Генриха VI; Луврская библиотека была захвачена герцогом Хэмфри Глостером и послужила основой прекрасного собрания, подаренного им Оксфордскому университету.

Крупные вельможи лично принимали деятельное личное участие в возрождении литературы. Воинственный сэр Джон Фастолф был известным любителем книг. Граф Риверс сам принадлежал к числу писателей; в промежутках между богомольями и занятиями политикой он нашел время перевести для типографии Кэкстона «Изречения философов» и несколько религиозных трактатов. В умственном отношении гораздо более талантливым другом оказался Джон Типтофт, граф Уорчестер. В царствование Генриха VI он в поисках науки отправился в Италию, учился в ее университетах, стал профессором в Падуе, где его изящная латынь растрогала до слез ученейшего из пап Пия II, более известного под именем Энея Сильвия. Кэкстон не мог найти достаточно теплых слов для выражения своего восхищения человеком, который в свое время блистал доблестью и знанием, с которым, на его взгляд, по учености и нравственной доблести не мог сравниться ни один из светских вельмож. Наряду с умом в Типтофте проявлялась отличавшая эпоху Возрождения жестокость, и потому гибель человека, своей беспощадностью даже среди ужасов междоусобиц стяжавшего себе прозвище Мясника, вызвало сожаление только у типографа. «Какой великой утратой, — говорил он в предисловии, написанном через много лет после смерти графа, — была гибель этого благородного, доблестного и талантливого вельможи! Когда я вспоминаю его жизнь, ученость и доблесть, его положение и таланты, потеря такого человека (да не прогневается Господь!) представляется мне слишком тяжелой».

Среди вельмож, поощрявших деятельность Кэкстона, как известно, был младший брат короля Ричард, герцог Глостер. Столь же жестокий и хитрый, как сам Эдуард IV, герцог выступил со смелым честолюбивым планом, как только вступление на престол 13-летнего мальчика снова вызвало сильное соперничество при дворе. После смерти короля Ричард поспешил завладеть своим племянником, Эдуардом V, исключить влияние семейства королевы и получить от Совета звание протектора королевства. Прошло немногим больше месяца, как вдруг он появился в зале Совета и стал обвинять лорда Гастингса, главного советника покойного короля и верного защитника его сыновей, в колдовстве и покушении на свою жизнь. Затем он ударил рукой по столу, и зал наполнился солдатами. «Я не буду обедать, — сказал герцог, обращаясь к Гастингсу, — пока мне не принесут твоей головы»; и влиятельный министр немедленно был обезглавлен во дворе Тауэра. Архиепископ Йоркский и епископ Илийский были посажены в тюрьму, и это устранило все препятствия, мешавшие выполнению планов Ричарда. Оставалось сделать только один шаг, и через два месяца после смерти брата герцог, притворно выказав некоторое сопротивление, согласился принять ходатайство, предоставленное от имени трех сословий группой лордов и других лиц; это ходатайство отвергало права сыновей Эдуарда IV, ввиду их происхождения от незаконного брака, и сыновей Кларенса, ввиду осуждения их отца, и предлагало герцогу принять обязанности и титул короля Ричарда III.3

Его малолетние племянники, Эдуард V и его брат, герцог Йоркский, были заключены в Тауэр и там убиты, говорят, по приказу дяди; в то же время были преданы казни брат и сын королевы. Сосланный в Уэльс под надзор Бекингэма Мортон, епископ Илийский, воспользовался гибелью сыновей Эдуарда IV, чтобы при помощи недовольных йоркцев и остатков ланкастерской партии организовать широкий заговор. Потомство Генриха V пресеклось, но поколение Джона Гентского еще уцелело. Леди Маргарита Бофор, последняя представительница дома Сомерсетов, вышла замуж за графа Ричмонда, Эдмунда Тюдора, и стала матерью Генриха Тюдора. В акт, узаконивший Бофоров, Генрих IV внес незаконное постановление, которое лишало их права престолонаследия; но права Генриха Тюдора как последнего представителя ланкастерской линии были признаны сторонниками его дома, а ревнивая вражда Йоркских государей заставила его искать убежища в Бретани. Мортон намеревался женить Генриха Тюдора на Елизавете, дочери и наследнице Эдуарда IV; с помощью Бекингэма он подготовил грозное восстание, которое, однако, вскоре было подавлено.4

Как ни смел был по характеру Ричард III, но при захвате престола он полагался не только на насилие. В царствование брата он внимательно следил за тем, как росло общественное недовольство по мере выяснения новой политики короны, и он обратился за помощью к народу в качестве восстановителя его старых вольностей. «Мы решились, — говорили граждане Лондона в прошении к королю, — скорее рисковать жизнью и страхом смерти, чем жить в такой рабской зависимости, которую мы долго переносили до сих пор, когда нас притесняли и обременяли вымогательствами и новыми налогами, вопреки законам Божеским и человеческим, и вопреки унаследованным всяким англичанином вольности и правам».

На прошение Ричард III отвечал созывом нового парламента, который, как известно, совсем не собирался при Эдуарде IV, и проведением преобразовательных мер. В единственной сессии его короткого царствования обычай вымогать деньги путем добровольных приношений был объявлен незаконным, а дарование амнистии и прощение штрафов до некоторой степени упразднили то деспотичное управление, при помощи которого Эдуард IV одновременно держал в страхе страну и пополнял свою казну. Масса статутов нарушила дремоту парламентского законодательства. Ряд торговых законов имел целью охрану интересов расширяющейся торговли. Любовь короля к литературе сказалась в постановлении, воспрещавшем проведение таких статутов, которые «мешали иностранному художнику или купцу, из какой бы нации или страны он ни был, ввозить в королевство и продавать — в розницу или иным образом — всякого рода книги, писаные или печатные».

Рис. Ричард III.

Запрещение неправильного захвата имущества до изобличения собственника в преступлении, как это часто практиковалось в царствование Эдуарда IV, отпуск на волю еще остававшихся несвободными крестьян на королевских землях, основание религиозных учреждений — все это указывает на сильное стремление Ричарда III добиться популярности, которая заставила бы забыть кровавое начало его царствования. Но по мере распространения молвы об убийстве сыновей Эдуарда IV это ужасное злодейство возмущало даже самых безжалостных людей. Стремление править согласно Конституции было вскоре забыто, а взимание приношений, вопреки только что проведенному закону, вызвало общее неудовольствие.

Король чувствовал себя в безопасности; ему даже удалось добиться согласия королевы-матери на его брак с Елизаветой; Генрих Тюдор, одинокий изгнанник, казался неопасным соперником. Но как только он высадился в Милфорде и двинулся через Уэльс, тотчас выявился серьезный заговор. Едва он встретился с армией короля при Босуорте в Лестершире (1485 г.), как измена решила исход столкновения. До начала битвы короля покинул один отряд его войска, под командой лорда Стэнли (который был женат на матери Генриха Тюдора и примкнул к войску своего пасынка), а затем и другой, под начальством графа Нортумберленда; тогда с криком: «Измена, измена!» Ричард III бросился в гущу сечи. В пылу отчаяния он уже поверг наземь ланкастерское знамя и прорубил себе дорогу к своему сопернику, но тут он пал, подавленный массой врагов. Его корону по окончании сражения нашли лежащей возле куста шиповника и возложили на голову победителя.

Со вступлением на престол Генриха VII закончился длинный период кровавых междоусобиц. Брак его с Елизаветой объединил две враждующие линии, а единственных опасных соперников, племянников Эдуарда IV, унесла смерть. Однако двум замечательным самозванцам удалось поднять сильные восстания; это были мнимые граф Уорвик и герцог Йоркский, младший из сыновей Эдуарда IV. Первого поражение превратило в поваренка королевской кухни; второй (Перкин Уорбек), после ряда странных приключений и признания его притязаний королями Шотландии и Англии, а также его названной теткой герцогиней Бургундской, был взят в плен и спустя четыре года повешен в Тайборне. Восстание только яснее доказало силу, какую придал новой монархии произошедший в военном искусстве переворот. Изобретение пороха разрушило феодализм. Рыцарь на коне и в тяжелом вооружении уступил место простому пехотинцу. Крепости, недоступные осадным орудиям средневековья, рушились под огнем новой артиллерии. Хотя порох был в употреблении уже со времени битвы при Кресси, но, в сущности, он стал успешно применяться в военном деле не раньше вступления на престол дома Ланкастеров.

Это немедленно изменило способ ведения войны. Войны Генриха V состояли из осад. «Последний барон», как живописно называли Уорвика, полагался главным образом на свой артиллерийский парк. Артиллерия же решила дело при Бэрнете и Тьюксбери и принесла Генриху VII победу над окружавшими его грозными опасностями. Действительно, эта перемена придала короне почти непреодолимую мощь. В средние века достаточно было крупному барону бросить клич, как сразу же поднималось грозное восстание. Крестьяне и вассалы вынимали свои луки из углов, рыцари пристегивали свое оружие, и через несколько дней трону уже грозила целая армия. Но теперь без артиллерии она была беспомощна, а единственный артиллерийский парк страны был в распоряжении короля. Сознание своей силы и позволило новому государю спокойно вернуться к политике Эдуарда IV. Однако происхождение заставило его обосновать свои права на престол в парламенте. Не ссылаясь ни на право наследования, ни на завоевания, палаты просто постановили, «что корона должна принадлежать царственной особе их государя, короля Генриха VII, и от него переходить к его законным наследникам». Впрочем, он настойчиво следовал политике Эдуарда IV, так что в течение последних 13 лет его царствования парламент созывался только два раза.

Рис. Генрих VII.

Главным стремлением короля было собрать такую казну, которая избавила бы его от необходимости обращаться за помощью к парламенту. Основу королевской казны составляли субсидии, назначенные для ведения войн, от которых Генрих VII уклонялся; затем она пополнялась возобновлением забытых претензий короны, взысканием штрафов за владение забытыми ленами и массой мелких вымогательств. Любимый министр короля придумал такой прием, получивший название «вил Мортона»: от людей, живших прилично, он требовал взносов в казну на том основании, что их богатство несомненно, а от живших скромно под тем предлогом, что бережливость их обогатила. Еще большие суммы были взяты с тех, кто принимал участие в восстаниях, прерывавших царствование короля. Все эти старания были так успешны, что Генрих VII мог оставить своему преемнику казну в два миллиона.

То же подражание политике Эдуарда IV заметно и в гражданском правлении Генриха VII. Хотя сила аристократии и была сломлена, но все еще оставались лорды, за которыми он следил с ревностным вниманием. Их сила состояла в толпах буйных слуг, кишевших вокруг их замков и готовых, в случае восстания, образовать войско, тогда как в мирное время они являлись виновниками насилия и нарушений закона. Особым законом Эдуард IV предписал роспуск подобных военных свит, и Генрих VII с чрезвычайной строгостью настаивал на исполнении этого. При посещении графа Оксфорда, одного из преданнейших сторонников ланкастерского дома, король нашел выстроенными для приема два длинных ряда ливрейных слуг. «Благодарю Вас, лорд, за Ваш радушный прием, сказал Генрих VII при прощании, — но я не могу допустить нарушения моих законов на моих глазах. Мой прокурор побеседует с Вами». Граф был очень доволен, что отделался штрафом в 10 тысяч фунтов.

С целью устранения этой опасности Генрих VII особенно часто прибегал к уголовной юрисдикции Королевского совета. Из состава Совета он выделил постоянную судебную комиссию, по месту своего обычного пребывания получившую название суда Звездной палаты. Вероятно, король просто имел в виду восстановить порядок в стране, привлекая крупных баронов к своему суду; но учреждение Звездной палаты уже не как чрезвычайного, а как постоянного судилища, традиционные полномочия которого были подтверждены парламентским статутом и в котором отсутствие присяжных лишало подсудимого права быть судимым своими пэрами, доставило сыну Генриха VII послушнейшее орудие деспотизма.

Но хотя политика первого Тюдора постоянно склонялась в сторону деспотизма, его характер, казалось, обещал скорее царствование поэтического мечтателя, чем государственного человека. Его худощавая фигура, бледное лицо, живые глаза, застенчивый и замкнутый характер, со взрывами шутливости и врожденной насмешливости, говорили о внутренней сосредоточенности и восторженности. У него были литературные и артистические наклонности: он был покровителем нового печатного станка, любителем книг и искусства. Но жизнь оставляла Генриху VII мало времени для мечтаний или духовной работы. Поглощенный интригами внешней политики, борясь с опасностями внутри страны, он не мог принимать большого участия в единственном движении, волновавшем Англию в его царствование, — в великом духовном перевороте, носящем название Возрождения наук и искусств.