Глава 2 Россия и Европа: два пути искушения
Глава 2
Россия и Европа: два пути искушения
В свое время самобытная русская общественная мысль, заметил Бердяев, пробудилась на проблеме историософической. «Она глубоко задумалась над тем, что замыслил Творец о России, что есть Россия и какова ее судьба»[24]. В духовном поиске всего XIX века западничество не было самоотрицанием, оно было лишь одной из сторон русской общественной мысли. И это относится даже к крайним либералам и социалистам. Все они чисто по-русски жаждали для России великой миссии и обращали свои взоры на Запад в поисках не столько материального, сколько идейного.
Но западники (как левые, стремившиеся облагодетельствовать русских европейским социализмом, так и либералы), беспомощные перед разгулом ими же вызванной стихии, и В. Соловьев, страстно желавший синтеза, ошиблись в своих утопиях. Неумолимый судия — история подтвердила предвидения Н. Я. Данилевского и Н. Н. Страхова. Страхов в яркой полемике с В. Соловьевым по книге Данилевского «Россия и Европа» с горечью писал о российских западниках, которых с детства пугали донскими казаками и которым Россия являлась в мифическом образе неодолимого могущества и самого глухого варварства, недоумевая, «почему мы за Европу боимся, а за Россию у нас нет ни малейшего страха». Какими же пророческими оказались его упреки! В своем «Последнем ответе г. Вл. Соловьеву» Страхов писал: «Когда Данилевский говорил о грядущей борьбе между двумя типами, то он именно разумел, что Европа пойдет нашествием еще более грозным и единодушным… Перед взором Данилевского в будущем миллионы европейцев с их удивительными ружьями и пушками двигались на равнины Славянства… Он видел в будущем, что его славянам предстоят такие испытания… перед которыми ничто Бородинская битва и севастопольский погром»[25]. Исторический материал XX века красноречив — революции и социальный эксперимент, стоившие, как и предсказывал Ф. М. Достоевский, 100 млн. голов и краха великой державы. Вместо вселенского единения двух церквей-«сестер» — геноцид сербов в Хорватии с благословения Ватикана и бесчинства униатов в православных храмах Галиции, освященные визитом папы в 2001 году.
В конце XX века «Запад» как направление истории уже не претендует на высокое идейное учительство. Либерализм приблизился к завершению цикла, сконцентрировавшись на обеспечении благоустроенной несопричастности к мировой борьбе добра и зла и извратив даже христианское понятие о бесценности и неповторимости человеческой личности в абсурдный тезис о земной жизни как высшей ценности. Этот «гуманизм» III тысячелетия на деле есть торжество дехристианизации человека, ибо человек только там, где дух выше плоти. Для христианина Вера, Отечество, честь, долг, любовь — все метафизические ценности всегда выше земной жизни, и в Евангелии сказано: «Нет больше той любви, как если кто душу свою положит за друга своя». Однако это не только дехристианизация, но и полная дегуманизация и бестиализация человека. Жизнь только потому и продолжалась, что не сама была высшей ценностью, а лишь ее высший смысл. Иначе оказались бы невозможны даже простейшие формы человеческого общежития, ибо мать не закроет собой дитя, муж отдаст жену на поругание насильнику, друг не заступится за друга, никто не бросится в горящий дом, страж порядка не сдержит убийцу, государство некому будет защищать, как и свободу его граждан от преступников.
Впрочем, свобода в такой парадигме — это уже не свобода бессмертного Духа, а свобода инстинктов бренного тела, которое как раз рождается совсем не свободным. Материальная физическая природа человека полностью зависима от весьма узких параметров физического мира, так что такая свобода — мнима. Она рабство плоти и гордыни. Но, как бы следуя всегда за своим духовным наставником, соответственно изменилось и российское западничество, прошедшее школу атеизма и исторического материализма: оно поражает отсутствием всяких идеалов вообще. Это западничество, увы, не только на низовом обывательском уровне — поражает убогостью запросов. Всеобщий «скотский материализм» как русского обывателя, так и русского интеллигента — разительный контраст тому глубокому отвращению, которое испытал западник XIX века А. И. Герцен к пошлому и сытому европейскому бюргеру, которого он с ужасом распознал в каждом из своих идейных учителей — социалистов Европы.
Вопрос, почему невиданное по самоотрицанию западничество находит такую опору среди посткоммунистической интеллигенции, — не объект публицистических эмоций. Этот определивший катастрофу России феномен общественного и национального сознания должен быть предметом изучения современной социологии и политологии, философии истории. Не только потому, что управление общественным сознанием стало важнейшим инструментом политики. Возрождение православного самосознания в России — одно из серьезных препятствий на пути Pax Americana. Вслед за этим произошло бы немедленно укрепление духовных основ российского великодержавия, а сама Россия превратилась бы в серьезный фактор на мировой арене.
Рассмотрение в христианских понятиях вселенской дилеммы «Россия и Европа» объясняет путь России к катастрофе начала XX века и ее важнейшую причину — кризис в русском сознании, который является основой упадка России и русских на пороге III тысячелетия. Такой анализ поможет и в исследовании форм российского западничества. Зерном такого видения является христианская эсхатология — учение о кончине мира. Она неизбежна в силу греховной природы человека, который в начале злоупотребил свободой (грехопадение), вновь обрел Истину от самого Сына Божия и начал новое отступление (апостасию) от этой Истины, что завершится царством Антихриста, которого окончательно победит Христос в Своем Втором Пришествии. Причем апостол Павел указал на условие прихода Антихриста: «Тайна беззакония уже в действии, только не свершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь» (2 Фее. 2.7). «Удерживающий» — это тот, кто не отступает от истины, когда весь мир уже от нее отрекся. Это учение вместе с Откровением Св. Иоанна Богослова и книгой пророка Даниила, указывающей на смену всемирно-исторических империй, «царств», четвертое из которых, последнее перед Судным днем, царство зверя, дали в христианской мысли уже I тысячелетия понятие христианского Рима как метафизического мира, призванного хранить Христову Истину. Этот мир, поскольку он уже третий после гибели АссироВавилонского и Мило-Персидского царств, а значит, последний перед царством зверя, передавался из одних слабеющих рук в другие. В эсхатологическом сознании родились и разные версии своего предназначения.
На Западе эти идеи, избавлявшие христиан от апокалипсического страха после гибели Первого Рима под ударами Алариха вестготского и объяснявшие смысл жизни, были развиты вначале чисто духовно мыслью Бл. Августина и Бл. Иеронима, давших высокие образцы эсхатологической литературы. Но к началу II тысячелетия в Европе стремление к земному господству получает духовное окормление западной церковью в идее Священной Римской империи германской нации, сражающейся под Христовым знаменем за распространение не только духовной, но и политической власти. На Руси сложилось сказание о мистическом граде Китеже, уходящем под воду от всякого мирского соблазна, чтобы остаться во веки недоступным Антихристу, и являющемся не каждому зрителю. К разряду эсхатологической литературы относится и пророчество монаха Псковского Елеазарова монастыря Филофея, изреченное в послании к Василию III.
При всем своебразии воплощения Христовой Истины в «творческом историческом акте» у Европы и России, при очевидном расхождении их путей начиная с XVII–XVIII веков религиозно-философские параметры, изначально задавшие импульс к культурноисторическому творчеству на Западе и в России, на самом деле были едины. Культура в философском понимании не сводится к области литературы и изящных искусств или науки. Культура в интерпретации О. Шпенглера, И. Хейзинги — порождение и продукт человеческого духа, отражение в жизни и деятельности человека осознанной системы ценностей. Как таковая, культура зиждется на определенной философской основе и отражает определенную интерпретацию смысла и путей человеческой истории и собственного места в ней. Христианство в целом явило миру невиданный уровень достижений во всех областях человеческой деятельности. Но христианская культура поражает не только многообразием форм и проявлений, но, прежде всего, уникальной этической цельностью. Все проявления человеческой жизни, все общественные институты и установления наполнились единым нравственным содержанием. Культура христианского мира получила творческий импульс из самой сущности христианского вероучения. Именно само Откровение призвало человека к познанию Бога Творца и Его Творения — природы. Оно дало всякому человеку — и утонченному, и простому — осознание единственности его бессмертной души, значимости неповторимой человеческой личности, а также всемирно-исторического смысла всего, что произвольно совершает человек на земном отрезке его жизни, ибо он наделен свободой, о которой до сих пор спорят богословы, философы и мечущиеся между добром и злом индивиды.
История жизни отдельного человека и человечества именно в христианской цивилизации обретает чрезвычайное значение. О ней спорили и спорят, ее переписывают и перетолковывают, ибо до сих пор даже неверующим в Суд Божий по-прежнему небезразлично, как оцениваются деяния. Наука история приобретает важнейшее значение, ибо свидетельствует о человеческом выборе между добром и злом. Россия и Европа выразили разные стороны этого искания, грешили и отступили от него по-своему. Ни западный, ни восточный христианин не мог целиком воплотить и вместить полноту Слова, но отступал от Него по-своему. То, что называется собирательным термином «европейская культура» — культура в своей основе христианская, но по мере извращения христианских категорий утратившая к III тысячелетию породившую ее основу и также творческий потенциал.
Что же является религиозно-философскими основами, этими религиозно санкционированными и поэтому абсолютными этическими параметрами христианской культуры вообще, интегральной частью которой стала и русская культура? Это очевидное отношение к земной жизни как об испытании перед жизнью вечной и Царствием Божием. Это представление о четких границах добра и зла и о свободе воли — дарах Святого Духа. Это также идея этического равенства людей, которая не позволяет относиться к любому человеку как средству для целей другого и подвергает и царя, и раба единому Суду на основе одних и тех же критериев, обобщенно изложенных в Заповедях и Нагорной проповеди, истолкованных также Св. Апостолом Павлом.
Признание одинакового достоинства за каждой личностью, ее равной задачи искания Бога и равной возможности достичь Спасения в Царствии Божием рождало и принцип равенства. Но, как тонко толкует этот важнейший христианский принцип Л. Тихомиров, «вводя в общественную жизнь сознание равенства всех перед Богом, то есть в наиглавнейшей стороне жизни — религиозной, христианство не было эгалитарным… Хотя человеческое достоинство одинаково, но дары личности различны, и истинная жизнь человечества складывается не всеобщей уравнительностью, но всеобщим гармоническим взаимослужением и взаимоподчинением. Не эгалитаризм приносило с собой христианство, а солидарность»[26]. Эти основополагающие представления о смысле и целях человеческой жизни, о задачах человеческой личности и взаимоотношений между людьми породили христианскую культуру, которая представила миру впечатляющие достижения сразу во всех сферах’человеческой деятельности — от государствостроительства до искусства и техники. Причем эти достижения отличает не только величие масштабов, но и уникальная универсальность нравственной парадигмы, впечатляющая этическая цельность.
Интерпретация верховной власти как власти от Бога, а значит, как служения вместе с этическим равенством людей перед Богом породила невиданное ранее отношение к правам и обязанностям правителя, который становился воплощением этического идеала и долга в противоположность языческому «что дозволено Юпитеру — не дозволено быку». Сознание тождества греха и преступления, проистекающего из всеобъемлющего характера христианских заповедей, составляющих нравственную парадигму и побудительный мотив всей осознанной жизни христианина, стало этической основой правового сознания и философии права. Корпус права формировался такими нормами, в которых закон следовал нравственной оценке религиозного канона. В области хозяйственной деятельности исходным принципом становилась этика достаточности, но не прибыли. Это определило круг нравственно оправдываемых побудительных мотиваций к экономической деятельности, исключающей ростовщичество, осужденное в Священном Писании.
Художественное сознание, пронизанное христианским духом, породило каноны искусства и литературы, живописи и архитектуры. Они отразили основополагающее представление о том, что во всех областях творчества могут быть красота и уродство, норма и извращение, гармония и какофония, хороший и плохой вкус. Все это провозглашало и подтверждало, что критерии добра и зла в параметрах художественного и интеллектуального выражения человеческой натуры есть абсолютные, но не относительные понятия. Великая европейская культура в собирательном смысле этого понятия, культура как западного, так и восточного христианства, была порождена грандиозным испытанием свободной воли человека и страстями и муками его души в метаниях между осознаваемым долгом следовать добру и соблазнами зла. Эта культура породила героя как воплощенный долг, переживание которого присуще как злодею, так и праведнику, ибо если бы оба они не понимали грань, отделяющую добро от зла, не было бы мучения выбора, бессмыслены и не нужны были бы монологи и сомнения персонажей из сказок («двух смертей не бывать, а одной не миновать»), Ричарда III, Макбета, Раскольникова, Фауста и Ивана Карамазова. Пламенное и естественное желание человека выразить эту борьбу, пронизывающую всю полноту его духовной, физической, семейной, общественной, национально-государственной и хозяйственной жизни, воплотилось в невиданном разнообразии жанров и форм.
В христианской парадигме исследования отчетливо видно изначальное единство России и Европы, основанное на «Отче наш», на Нагорной проповеди. То, что пишет Жак Ле Гофф о духовном и мировоззренческом стержне средневекового Запада, как будто написано о России, сохранившей этот смысл жизни на много веков долее («Лето Господне» И. Шмелева): «Средневековое время было прежде всего религиозным и церковным… год в первую очередь представал как год литургический… который воспринимался как последовательность событий из драмы воплощения, из истории Христа, разворачивающейся от Рождественского поста до Троицы, а кроме того, он был наполнен событиями и праздниками из другого исторического цикла — жизни святых»[27]. И западным христианам была свойственна эсхатологичность сознания, стремление заслужить спасение бегством от греховного мира, которое пронизало не только теологию, но и литературу. Поэма мейстерзингера Вальтера фон дер Фогельвайде представляет «госпожу Мир», соблазнительную сзади и отвратительную спереди. Fuga mundi — бегство от мира, contemptus mundi — презрение к миру столь же свойственны западно-христианской культуре, как и восточной — православной, и жития отцов Восточной церкви пользовались на Западе огромным авторитетом. Ле Гофф отмечает, что именно в период успехов Средневековья, когда «западный мир вырвался из раннесредневекового состояния застоя и в XI–XII веках добился важных социальных, демографических и экономических успехов, как бы в противовес мирским победам, желая сбалансировать их, поднялось мощное отшельническое движение»[28].
Но проявление человеческой гордыни в религиозном осмыслении мира на Западе, закрепленное в filioque (и от Сына), все более заметно смещало акцент в восприятии Христа — Богочеловека от Сына Божия к земной Его ипостаси. Земная жизнь Христа стала важнее Его Воскресения «смертию смерть поправ». Рождается западноевропейский гуманизм: поначалу упоительно дерзостное воспевание человека и его созидательных возможностей представлялось развитием в человеке именно Божественного начала, ибо сам Господь наделил его разумом и творческим началом, создав его по своему образу и подобию. Однако гуманистический экстаз гордыни в толковании этой христианской истины вел неудержимо к извращению самого понятия «богоподобия» в идею «богоравности». Излюбленный образ Возрождения — человек-титан, Прометей, требующий у Бога отдать ему его (человека!) землю (Muss mir тете Erde doch lassen steh’n! — … землю же мою оставь мне! — мотив блестяще завершен у раннего бунтующего Гёте в «Прометее»). Теперь человек — властелин земли и провозглашает свое право вершить ее делами и обустраивать ее уже «по собственному образу и подобию». Философия и мировоззрение «прогресса» приходят на смену эсхатологии и представлению о жизни как испытании и возможности заслужить спасение для жизни вечной. Но где взять критерии вместо отвергнутых богоданных понятий абсолютного добра и зла, в нравственно сдерживающих рамках которых дарованы были безграничные возможности реализации Духа?
Логическим этапом стало создание рационалистической философии, основанной на критериях, не выходящих за пределы человеческого разума и обожествлявшей его достижения — данные науки. Исполинская фигура Декарта появилась в период, вполне подготовленный всем предыдущим развитием человеческого знания. Это и дерзкий полет мысли Возрождения, но также и стремительно нараставшее накопление научных открытий, которые побуждали к систематизации знания. XVII век стал эпохой концепций, вдохновленных великим триумфом механики. Царица наук, казалось, давала всему, к чему прикасалась, четкий и ясный ответ, простое и доказуемое объяснение, открывала ранее невидимые, но вдруг «объективные» закономерности. Ее достижения к этому времени уже создали геометро-механическую (Галилей), а затем динамическую (Ньютон) картину природы. Настал момент, когда в эту картину «прометеевская» научная мысль дерзнула вписать и человека. Мыслители в эпоху научной революции XVII века вообще уже склонялись рассматривать природу как грандиозный механизм, что побуждало их преобразовывать понятие о душе в понятие сознания как прямого знания субъекта о собственных мыслях и побуждениях.
Сам Декарт — основатель рационалистического метода познания — не только признавал духовно сущее за пределами человеческого разума и понимания, но и писал, что конечность человека не может осознать бесконечности Бога. Тем не менее, из подхода, предложенного Декартом для познания лишь тварного мира, выросли современная западноевропейская философия и в ее рамках атеистический марксизм, доведший рационалистическое объяснение мира до абсолюта и этики целесообразности. Декарт был правоверным католиком, хотя с упорством отстаивал свои научные взгляды перед схоластами. Декарту принадлежит и первое рационалистическое обоснование человеком существования Бога. Оно отличалось от Веры — «состояния сердца» — credo и добавляло к нему «состояние ума». Для Декарта, который «существовал, только мысля», как писал его исследователь и поклонник философ Мераб Мамардашвили, «тот, кто не осмеливался сомневаться, не умел достойно верить»[29].
Уверенный в нематериальном существе, бестелесности души, Декарт это доказывал рационалистически: «Душа по природе своей не имеет никакого отношения ни к протяженности, ни к размерам, ни к каким-либо другим свойствам материи», и «никоим образом нельзя помыслить половину или треть души или представить занимаемое ею пространство»[30]. Разделив душу на две ипостаси — низшую, чувствующую, и высшую, разумную, и утверждая, что душа властвует над телом волей, Декарт не отходит от христианского понятия о свободе воли: «Воля по своей природе до такой степени свободна, что ее никогда нельзя к чему-либо принудить». Главное орудие души и ее воли — суть «твердые и определенные суждения о добре и зле, следуя которым она решила действовать в своей жизни». В «Страстях души» очевидны колебания от христианского понимания личности к рациональному, когда, говоря о добре и зле, Декарт не уточняет критерии их самих. Блистательный логик не мог оставить вопрос без исследования, если бы он не казался ему ясным: данные в Откровении понятия и заповеди были абсолютными критериями, как и способность наделенного душой человека отличать добро от зла — дар Бога наряду со свободной волей, что и отличает человека от животного[31]. Но дуализм имеет другую грань, породившую марксистский постулат о том, что человек — продукт социальных условий и не волен в своих поступках, его сознание — чистая доска, которую можно заполнить любым содержанием, ибо даже «лягавых собак обыкновенно приучают к тому, чтобы вид куропатки заставлял их остановиться, а не бросаться к ней». Полагая, что доводы разума способны усилить контроль души над страстями (убедив себя, что бегство от опасности позорно и нецелесообразно, можно усилить храбрость), Декарт трактовал психику как тождественную сознанию, что послужило основанием для материалистической психологии.
Поскольку тело не могло мыслить, это свойство Декарт отвел душе, подразделяя мысли на «действия» души и «страдания» души. Таким образом, верным и единственным критерием души, значит, личности, становилась способность мыслить: знаменитое cogito ergo sum — мыслю — значит существую. Вслед за полным отделением тела от души такой постулат явился фундаментальнейшим заключением. Главным отличительным признаком личности становилась его способность давать логическое объяснение, основой чего могло быть только знание. Декарт — родоначальник рационализма — философии и мировоззрения, в котором уже другие, ничтоже сумняшеся, сбросили бремя «дуализма», не порывавшего с христианским мировоззрением Декарта, и утвердили примат знания над верой, «рацио» над духом.
Постулат Декартовой философии «мыслю, значит существую» достаточно сравнить с одой Г. Державина «Бог», переведенной во многих католических странах как образец христианского восприятия. Нетрудно увидеть, что «мыслю» и «верую» в единстве, по сравнению с «мыслю» как отдельным «первоначалом философии», дают различное восприятие мира и человека:
… я пред Тобой ничто. Ничто! Но Ты во мне сияешь Величеством Твоих доброт Во мне Себя изображаешь Как солнце в малой капле вод…. Я есмь — конечно, есть и Ты! Ты есть! — природы чин вещает, Гласит мое мне сердце то, Меня мой разум уверяет, Ты есть — и я уж не ничто!
С cogito ergo sum западноевропейская философия начинает окончательный переход к безрелигиозному сознанию. Хотя свое учение Декарт отнюдь не мыслил как вызов Богу, он, непроизвольно, делал Бога излишним для познания мира, так как обособление и самодостаточность мыслящей материи полагались в основу философской мудрости. При таком исходном пункте «чисто субъективное постижение истины становится единственным утверждением и самого бытия»[32]. Доказать и утвердить идею автономности человека от Бога — вот главный смысл Просвещения. Если первые просветители еще признавали Бога как Творца, то уже безусловно отвергали Его как Промыслителя. Но на деизме нельзя было остановиться, и является атеизм, к которому примыкают почти все мыслители. Человеческий, на деле весьма ограниченный, разум представляется высшим элементом всего существующего, а человек как носитель разума — наивысшим существом мира, господином взамен развенчанного Бога. По мнению Л. А. Тихомирова, мир и человек были окончательно отрезаны от Бога Кантом, считавшим, что мы познаем лишь собственное о них представление. Фихте провозгласил уже тезис: «Я — познающее и есть сущее, все же прочее есть лишь познаваемое, то есть мыслимое, мною творимое, из меня исходящее, вне моего представления не существующее». Это полный нигилизм в отношении всякой реальности, и Бог сам по себе совершенно упразднялся, как и заявил, наконец, Л. Фейербах.
Философия создала необходимый концептуальный багаж для либерализма с его учением об «общественном договоре» «суверенных личностей», подменяющем богоданную иерархию ценностей и общественных связей. Все это стало мировоззренческим фундаментом французской революции, выступившей под идейным заклинанием «свобода, равенство, братство». Но главными задачами были отделение церкви от государства, секуляризация общественного сознания, свобода экономического демонизма, примата материального над духовным, рационалистической доктрины права. Либерализм для слома сословного характера западноевропейского абсолютистского общества взял на вооружение демократию, которая не тождественна самой философии. Но клише «либеральная демократия» до сих пор является «священной коровой» политической философии либералов, которые, опасаясь, что человек через пробы и ошибки отделит демократию от либерализма, любую иную демократию объявляют ненастоящей, «не демократией в подлинном смысле слова»[33], как ни абсурдно это для термина, введенного Аристотелем и Полибием более 2 тыс. лет назад.
С. А. Левицкий, видный философ русского зарубежья, ученик?.?. Лосского, полагая гражданские свободы достижением западной цивилизации, посвятил тем не менее труд вскрытию имманентно присущих этой политической философии пороков, ведущих к ее вырождению, к которым он прежде всего относит отрыв категории свободы от породившего ее бессмертного духа и, как следствие, неспособность рационалистического сознания к «соборизации» личности и общества, а значит, и их постоянное дисгармоническое противопоставление (индивидуализм versus коллективизм). Левицкий усмотрел это противоречие уже в самом родовом гнезде современной свободы: «В тройственных лозунгах демократии — «Свобода, равенство, братство» — ударение решительно падает на «свободу» и гораздо меньше на «равенство» (кроме равенства перед законом), «братство» же играет здесь роль скорее лозунгового придатка, чем «идеи-силы». В социализме, наоборот, ударение падает на «равенство», под свободой разумеется «независимость от антинародной власти» и меньше всего — свобода личности. Братство же здесь понимается практически как солидарность в борьбе народа за свои права, а не как общечеловеческое братство»[34].
Для религиозных историков и философов происхождение обаятельной триады французской революции, выдвинутой столпами Просвещения, многие из которых состояли в антихристианских «братствах», никогда не представлялось романтичным, о чем свидетельствуют современные тем событиям свидетельства, а также целый пласт документированной католической литературы, так давно намеренно изъятые из научного оборота, что» воспринимаются как курьез. Купно эти идеалы для всех даже теоретически не достижимы в земной жизни без Бога, но лишь в жизни вечной. В царстве человеческом трон не пуст, и liberte — свобода от нравственных табу, egalite — уравнивание греха и добродетели и ниспровержение богоданной иерархии («Почитай отца и мать») могли служить только тайной власти некого fraternite — братства избранных. Некоторые документы доказывают, что сами дирижеры «великой» революции сознательно формулировали идеалы для профанов, скрывая их эзотерический смысл. «Завещание избирателя Парижа», некоего «ЛуиАбеля Бефруа-Рейньи, именуемого кузеном Жаком», члена «клуба добрых людей» учит, что все действия и события по осуществлению революции должны быть проводимы на трех уровнях: «дела истинные, мало известные людям, дела фактические, которые служат, чтобы скрыть от людей истину, и дела вспомогательные, которые способствуют, более или менее, но всегда косвенным образом большим катастрофам, из которых и вырастает успех»[35].
П. Флоренский в заметках по ономатологии указывает на символический смысл наименования «якобинцы»: «В 1307 году был арестован орден тамплиеров, подготовлявший ниспровержение христианства во имя взращенного в его недрах древнего манихейства. Вместе с религиозным переворотом подготовлялась величайшая социальная революция, имевшая цель перестроить облик всей Европы». Следует иметь в виду, что финансовое могущество ордена, опутавшего долгами многие династии Европы, к этому времени стало обгонять состояние католической церкви и европейских монархов, ибо тамплиеры, учредившие католический христианский орден, открыто легализовали ростовщичество и создали первую мировую финансовую систему, существование которой было приостановлено на семь столетий.
«Но орден был разгромлен, — продолжает П. Флоренский, — а Великий магистр его Яков де Моле был сожжен на медленном огне 18 марта 1314 года. Но влиянием ордена эта казнь была отсрочена, и из тюрьмы заключенный вел широкую организационную деятельность. Плодом ее были четыре великих масонских ложи: в Неаполе — восточная, в Эдинбурге — западная, в Стокгольме — северная, в Париже — южная. Тайное общество принесло клятву вечной ненависти французскому королевскому дому и католической церкви, а также началам монархии и церковности. Эту свою ненависть вместе с девизом Liberte, Egalite, Fraternite оно пронесло через века и передало великой революции». Флоренский основывается на ряде документов эпохи, прослеживающих связь ордена тамплиеров и «вольных каменщиков» с французской и последующими революциями. Его слова подтверждает документ 1795 года, указывающий на Мирабо и Робеспьера как на руководителей высшего звена — капителей и носителей клятвы Якова де Моле. Бастилия была разрушена, поскольку она возведена на месте темницы Великого магистра, а зверства в Авиньоне были запланированы, поскольку это было местом папы Иннокентия. В этом документе содержится интригующее утверждение, что «только двум монархам Европы стала известна вся правда о масонстве — это Фридрих Великий и Екатерина II, и они не побоялись ее[36].
«Якобинизм» имел уже имя раньше того, как главы заговора выбрали старую церковь монахов-лкобмто»? местом своих собраний, — пишет П. Флоренский. — Старые опустошители Франции, сделавшие Жакерию, назывались «жаками». Философ, роковые слова которого предуготовили новые жакерии, назывался «Жан Жаком», и тайные двигатели революции клялись низвергнуть трон и алтарь на гробнице Якова Моле». Флоренский описывает эпизод французской революции, когда старик огромного роста появлялся везде, где убивали священников, рубил направо и налево и, покрытый кровью, восклицал:
«Это вам за тамплиеров! Вот вам за альбигойцев! Вот вам за Варфоломеевскую ночь! За великих осужденных!». После казни Людовика XVI он «поднялся на эшафот, погрузил обе руки в королевскую кровь и окропил народ, восклицая: «Народ французский! Я крещу тебя во имя Якова и Свободы!»[37].
Любопытные и документированные подробности о тайных закулисных пружинах французской революции, о том, кем была «вотирована» казнь французского короля, о загадочных причинах некоторых побед и поражений в ходе так называемых революционных войн Франции («победа» французов при Вальми в силу непонятного поведения командующего прусскими войсками герцога Брауншвейгского) приведены Л. А. Тихомировым. Э. Жуэн описывает, ссылаясь на документы, роль подобных дирижеров в русской революции и в Первой мировой войне[38]. Такие данные весьма обогащают картину движущих сил исторических катаклизмов, высвечиваемую материалистическим подходом и религиозно-философской методологией.
Что касается манихейства, то его порождением стал и кальвинизм — основополагающее начало англосаксонского пуританизма с идеалом делового успеха как показателя богоизбранности и равночестностью производительного труда и ростовщичества, осужденного как в Ветхом, так и в Новом завете и рассматриваемого как грех до Реформации и французской революции. Но ростовщик под прикрытием идеалов, неосуществимых вне Бога, несет тезис: laissez passer, laissez faire — пропустите всюду, не мешайте действовать. С этим ключом «свобода» — в том числе совести — это не бесспорное право на творчество и сомнение, это право объявлять порок и добродетель, истину и ложь, добро и зло равночестными, реализованное окончательно по мере дехристианизации сознания к концу XX века. Вместо религиозного, нравственного канона, указывающего, что хорошо и плохо, устанавливался закон, который измеряет вину и определяет наказание, постепенно отрываясь от понятия греха. Проблема долга перед Богом и людьми в отношении добра и зла после Мартина Лютера трансформируется в долговое обязательство, вексель, который обменивается. Пути России, пытавшейся жить «как долг велит», а не потому, что угрожает закон, и Европы, ставшей на путь рационализма и развития позитивного права, разошлись.
Категории «личность» и «свобода», наполненные различным содержанием в зависимости от религиозного мировоззрения, не могут иметь универсального толкования, ибо разное понимание Бога дает разное толкование человека. В либеральной философии главш вопрос — свобода «от чего» — предполагает перечисление «огразд чителей». Православное толкование ищет ответ на вопрос — «дл чего», и поэтому свобода неотделима от нравственного ориентир свободной воли. Человек, получивший свободу вместе со способна стью различать добро и зло, волен неповторимым образом прожиъ жизнь, но «внезапу Судия приидет, и коегождо деяния обнажатся Именно поэтому интерпретация истории в христианском мире обр тает необыкновенное значение, а вся культура, литература и иску ство христианского мира исполнены мучительными метаниями вод между добром и злом.
Разработки Руссо и идейный фундамент французской революции, ставшие Кораном рационалистической философии, а также неприятие христианского мировоззрения марксизмом заслонили, монополизировали эту тему. Претензии либералов на первенство формулировании «свободы» в смысле гражданских прав в системе общественно-государственных отношений совершенно необоснованны. Рационалистические разработки этого понятия подменили сущность и источник свободы ее проявлениями во взаимодействии с другими субъектами, также стремящимися к реализации своей внутренней свободы, которая ставит перед личностью задачи во внешнем мире. Рацио — разум и способность мыслить — также не является источником свободы, ибо разум не свободен, а зависит от знания. OHQ же постоянно меняется, и в соответствии с этим меняется и суждение. Сама потребность личности в свободе политической и гражданской является производной от свободы внутренней, но источником этой внутренней свободы, способности к самостоянию, является Дух.
Полемизируя с выдающимися умами человечества, писавшими о свободе скорее в русле социологическом, Л. Тихомиров раскрывает источник свободы, доказывая, что внутренняя свобода и есть гарант свободного существования в обществе, ибо самое развитое общество и государство только потому и предоставляет эти свободы, что «со стороны личности существует постоянный напряженный спрос на самостоятельность, существует внутренняя потребность внешней свободы». Только духовное существо личности создает потребность прав, которые она постоянно отстаивает, если бы не было этого спроса, то права личности, даже предоставляемые обществом, суживались бы сами по себе. Поглощенные заботами о свободе политической и гражданской, люди, пишет Л. Тихомиров, «забывают о самой личности, о ее существе, о том ее духовном содержании, без наличия которого не могла бы ни возникать, ни держаться свобода в обществе и государстве», поскольку «в наш земной мир необходимости и подчиненности свобода проникает только из области духа, где человек хоть частичкой своего существа может соприкасаться со свободным духовным миром». Этот элемент самостоятельности, независимый от внешнего мира, и составляет существо свободы, ибо источник ее не разум, зависимый от поступающей к нему информации, а дух, который вносится личностью в ее гражданское и политическое бытие. Но для того, чтобы вносить потребности свободы в общественную жизнь, нужно предварительно самим обладать этой способностью. Рождается же она в области духовно-религиозного
существования.
Трудно найти более вдумчивое и всеобъемлющее толкование свободы, ибо Тихомиров редкостно соединяет понимание духовнорелигиозной природы свободной личности с объяснением ее прямой связи с потребностью в свободе в области гражданской и общественной и, в отличие от многих религиозных философов, признает ценность ее проявлений в этих областях. Тихомиров указал на опасность атеистического отношения к свободе не только для свободы духа и для духовного роста человека, но и для свободы гражданской и политической: «Мы видим повсюду, что, мечтая о свободном государственном и общественном строе, наиболее рьяные деятели относятся пренебрежительно к значению религии, стараются подорвать религиозное чувство и сознание, лаицизируют (отделяют от церкви. — Н. Н.) школу, сочиняют гражданскую мораль, воздвигают гонения на церковь, с особенной ненавистью относясь к христианству, которое, однако, составляет незаменимый источник развития духовных сил личности»[39].
Через полвека С. А. Левицкий, предсказавший гибель свободы в обезбоженной либеральной демократии, заметил, что только «свобода от бытия является условием возможности познания истины. Поэтому те, кто жалуется на «принудительный» характер истины, в сущности овеществляют истину, делают из нее бытие, тем самым низводя истину до степени вещи. Порабощает бытие, а не истина… Истина духовна. Дух же не порабощает, ибо он дышит свободой. Порабощать может бытие»[40]. «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». (Ин. 8,32.)
Сама возможность рассмотрения таких категорий, как личность в смысле гражданского субъекта с ее правами и свободами в реальном государстве, условия для трансформации понятия «подданный» в понятие «гражданин» были связаны, прежде всего, не с самими идеями руссоистов, а со становлением абсолютных монархий в Европе, когда государство в Западной Европе после длительного периода феодализма и партикуляризма впервые становится подлинным инструментом организации общества. В то время как в парижских салонах ковались будущие планетарные идеологии и воспитывались граждане мира, обосновывая право ниспровергать устои и богоданную иерархию ценностей «исключительно во имя свободы», в той же Западной Европе еще не погибло иное представление о месте и правах человека и гражданина в государстве и о смысле и роли самого института власти. В трактате абсолютного монарха Леопольда Тосканского (1780 г.) идея «равного права на счастье» (un egual diritto alia felicita)[41] и долга монарха перед Богом всемерно обеспечить их являет пример попытки христианского осмысления этих категорий.
Здесь еще проявляется христианская идея этического равенства людей, которое производит отношение к Власти как к служению и к владыке как воплощенному долгу — тем большему, чем выше вознесен человек Промыслом. Это противоположно языческому «что дозволено Юпитеру — не дозволено быку». Но к этому времени в Европе в целом монархическая идея как идея власти верховной, воплощавшей этический идеал, присутствовавшая на заре европейской христианской государственности, была уже извращена в западноевропейском абсолютизме, выражением которого стало «1’Etat — c’est moi» — «государство — это я» Людовика XIV. Толкование государя и царства как «удерживающего от свершения тайны беззакония» и устроенных по прообразу: Царь Небесный — царь земной, ответственный лишь перед Отцом Небесным, легло в основу мистического идеала Святой Руси, невидимого града Китежа, недоступного Антихристу, стало религиозной основой православного самодержавия. Но самодержавная власть как власть подвижника церкви при Петре также подверглась извращению псевдомонархической теорией Гоббса и римской идеей договорного начала, очевидно проявившейся в «Правде воли монаршей» Феофана Прокоповича («народ отрекается воли своей» в пользу цезаря). Такая монархия утрачивает религиозную санкцию, а вместе с ней ограничения, налагаемые нравственным каноном. Римская идея договорного начала, казалось бы регламентирующая власть, как ни парадоксально, позволяет монархии обрести абсолютистский, неограниченный характер, часто вырождаясь в обыкновенную деспотию.
Начиная со II тысячелетия идея метафизического Рима — оплота Истины — трансформируется на Западе в идею земного господства той части мира, что якобы хранит эту «истину», проявляя ветхозаветные мотивы земного Царства Израиля. Идея приобрела конкретные геополитические очертания в концепции германских Отгонов о Священной Римской империи германской нации. Именно Папский Рим добавил к титулу имя «Священная», соответствовавшее религиозному освящению задачи оспаривать у Византии право быть Римом не только духовно, но и в крестовых походах в борьбе за конкретное византийское пространство. Постепенно формируется соответствующее общей претензии католической церкви «на кесарево» и толкование термина «кафолический» в последнем члене Символа Веры. В этом члене на церковно-славянском говорится: «Верую во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь». Приземление толкования понятия «кафолический» и сведение его к пространственному — земному — охвату ярко обнажил А. С. Хомяков в своей полемике с отцом-иезуитом Гагариным, упрекнувшим, что слово «соборный» не соответствует смыслу слова «кафолический». Однако отец-иезуит слово «кафолический» толковал как «всемирный», принадлежащий всем народам, охватывающий всех. Хомяков в «письме редактору «L’ Union Chretienne» о значении слов «кафолический» и «соборный» блистательно анализирует, что «первоучители словенские» греки Кирилл и Мефодий, переводившие Писание на славянский язык, выбрали слово «соборный», так как со всей очевидностью исходили из второго значения греческого слова «кафолический» — как «единый по всему», «по единству всех»: церковь, в которой «исчезли народности, нет ни греков, ни варваров, нет различий по состоянию, нет ни рабовладельцев, ни рабов», что и означает слово «соборный» — единство во множестве[42].
Эпоха гуманизма утратила «страх Божий», а с ним и эсхатологичность мысли, а вселенские устремления окончательно материализуются. При этом эсхатологические мотивы стали прикрывать вполне земные интересы и архетипические представления о варварском Востоке. Эти мотивы лежат в собственном культурном самосознании Европы и восходят еще к Геродоту и даже «Персам» Эсхила. Отдав безусловный приоритет внешним осязаемым атрибутам свободы, позитивному праву и пренебрегая метафизическими критериями свободы внутренней, философский либерализм неизбежно утрачивал духовное идеальное, еще присущее пышному древу гуманизма, на котором либерализм вырос, как плод. Но гуманизм начинался как детище христианского духа. Ему, несмотря на сильный акцент на земной и даже плотской природе человека, проявившийся в возвращении и к античной эстетике, и к глорификации земных радостей и достижений, был еще присущ и порыв идеального, горнего. Отсюда — героизм и идеал в европейской культуре, всплеск творческих возможностей — Возрождение. Прометеевская гордыня привела его к языческому антропоцентризму и в итоге — к вырождению. В эпоху модерна либерализм все отчетливее обнаруживал черты третьесословного либертарианства, рожденного Реформацией и ростовщиком, который становится «привоем», а судьба «подвоя» — быть срезанным до корней.
Отход от религиозного содержания категории «личность» означал возврат к дохристианскому, даже доаристотелевскому и доплатоновскому толкованию человека. Да и Декарт со своим cogito ergo sum практически повторил Парменида, утверждавшего тождество мышления и бытия. Уже с Платона и его непревзойденного для своего времени определения человека как смеси животного и божественного свобода имела смысл, прежде всего, ради вознесения человека на его «звездную родину», построения «града Божия» (Бл. Августин). Но «просвещенная» Европа волновалась земным. Гений Пушкина ранее и точнее других великих мирских умов распознал яд «безумства гибельной свободы» и то, что либерализм станет сутью духовного аспекта дилеммы «Россия и Европа»:
Не дорого ценю я многие права, От коих не одна кружится голова. Я не ропщу о том, что отказали боги Мне в сладкой участи оспаривать налоги Или мешать царям друг с другом воевать, И горя мало мне, свободна ли печать Морочить олухов, иль чуткая цензура В журнальных замыслах стесняет балагура. Все это, видите ль, слова, слова, слова… Иные, лучшие мне надобны права! Иная, лучшая потребна мне свобода!
(«Из Пиндемонти»)