Глава 3 Закат Европы — восход «атлантизма»
Глава 3
Закат Европы — восход «атлантизма»
Я не знаю ни одной страны, где в целом свобода духа и свобода слова были бы так ограничены, как в Америке.
Алексис де Токвиль. «Демократия в Америке»
В XX веке историко-культурное понятие «Запад» постепенно ассоциируется не столько с великой европейской культурой и ее романо-германским духом, как с либеральной философией общественного прогресса. В эпоху заката Европы — перехода от культуры к совершенству материальных условий — логично лидерство Америки, которая, несмотря на фанатичную религиозность кальвинистов, изначально являлась строительством антропоцентричной идеи. Во второй половине столетия США становятсяъ лидером всего западного мира и движущей силой либерального универсализма как модели «мирового общества», в отличие от «сообщества» многообразных культур. Даже к моменту окончания Первой мировой войны этот феномен, почти готовый для выхода в мировое соперничество, оставался еще незамечен как альтернативная цивилизация апостасийного христианства.
Еще более поразительно, что не только Вл. Соловьев, русские мыслители времен революции, но даже русская эмиграция в 50-е годы, окончательно убедившаяся в непреодолимом отторжении России Европой, не увидели принципиально нового в перегруппировке культурных потоков всего совокупного «Запада». Либералы (Струве, Бердяев, Набоков) интегрировались в европейский «закат», обеспечив себе «рецепцию» западным обществоведением, консерваторы и фундаменталисты (Франк, Трубецкие, Ильин) по инерции все еще полемизировали со Священной Римской империей, которая соперничала с Византией, с Европой Просвещения и французского социализма. В 20-е годы проекты Хауза-Вильсона уже заманивали обескровленную и «потерянную» Европу в паутину мировых финансовых учреждений и наднациональных институтов, но Н. С. Трубецкой все еще осмысливает дилемму «Россия и Запад» как противопоставление православной культуры «романо-германскому духу».
Своеобразное деление характеризовало и западноевропейское сознание. Те, кто обрушивался на англосаксонский меркантилизм, убивающий героический дух Священной Римской империи, либо, как немецкие философы Вернер Зомбарт и Макс Шелер, оставались совершенно равнодушными к «византийской» альтернативе, которая тем временем сама совершила грехопадение в материалистический большевизм, либо воспроизводили презрение А. де Кюстина, подобно К. Шмитту, писавшему, что две чуждые массы, которые противостоят европейской традиции, — «исповедующий классовую борьбу пролетариат и отпавшие от Европы русские — являют собой варваров». Те же западные мыслители, которые, переживая духовный упадок Европы, обратились к рассмотрению православной альтернативы христианской культуры, не замечали наиярчайшее воплощение апостасии в Америке. В. Шубарт в книге «Европа и душа Востока», продемонстрировавшей удивительную интуицию в отношении русской цивилизации, но и столь же удивительную неспособность распознать, что же ее определило, допускал удивительные противоречия. Он метко подмечал у англосаксов, особенно пуритан, черты, противоположные «иоанновской» русской культуре, и даже остроумно определил американизм как «англосакство без джентльменского идеала… прометеевский мир, не облагороженный готическими ценностями»[81], что очень верно: американская культура — третьесословная, а не народная. В то же время он наивно наделяет американский тип шансом сблизиться с русским. К этому абсурду его ведет натуралистическое, нехристианское толкование истории — акцент на схожести климата, природного и этнического разнообразия».
Но и блестящий И. Ильин, критикуя в 1940 году философскую слабость и непонимание православия у Шубарта, сам по-прежнему видел современный ему совокупный Запад исключительно в европейских культурных (католическая традиция) и геополитических критериях. В статьях 50-х годов он лестно отзывается о США и традиционно обрушивается на Германию; В своей работе «Против России» Ильин и вовсе проявляет полное незнание и непонимание феномена США. Это можно объяснить, конечно, лишь абсолютной прикованностью его пульсирующего православного чувства к тысячелетнему спору вокруг «Рима», к соперничеству с католическим духом и культурой. Ильин, пожалуй, самый блестящий выразитель чистых, незамутненных реальным воплощением идей. Но эта полемика зачастую совершенно отрывала его от почвы — от современной ему Европы, от реальной России — и полностью заслонила для него нарождавшийся новый Запад. Говоря о том, что «другие народы нас не знают и не понимают», «боятся России, не сочувствуют ей и готовы радоваться всякому ее ослаблению», Ильин изрекает: «Одни Соединенные Штаты инстинктивно склонны предпочесть единую национальную Россию как неопасного им антипода и крупного лояльного и платежеспособного покупателя!»[82].
В течение последнего столетия Европа, обладавшая в период своего возрастания неоспоримой культурной мощью и героикой духа и олицетворявшая Запад, с которым полемизировали блестящие русские умы — сами люди культуры скорее XIX века, безнадежно и окончательно утратила роль активно-творческой историко-культурной инициативы. Спор с «Великим инквизитором» был уже неуместен. Европа стремительно растворялась, капитулировала. И не только потому, что, соблазнившись фашизмом, уже не могла гордо претендовать на единственную историческую истину. Но в XX веке те черты Запада как культурного целого, которые особенно противоположны были восточнохристианской этике и традиционным обществам, развились в идеологии англосаксонской расы — индивидуалистических и демократических наций, о чем предупреждал А. де Токвиль. Это же совместилось с характерной чертой американского сознания — мессианством и провиденциализмом. Англосаксонскому, особенно американскому, пуританизму — версии кальвинизма — свойственна вдохновленная Ветхим Заветом идея особого предназначения, что не раз отмечал патриарх англосаксонской исторической мысли А. Тойнби. По учению Кальвина, люди изначально делятся на предназначенных и непредназначенных ко спасению, что выражается в их деловом успехе, залогом которого являются труд и бережливость. Кальвинизм сыграл роль идейного вдохновителя и религиозного мотива ранних буржуазных революций — в Голландии и Англии, где кальвинисты стали называться пуританами.
Кальвинизм занимает особое место в протестантизме, который был порожден хилиазмом, или «милленаризмом», лежащим в основании философии прогресса. Если лютеранство — апостасийное явление в самом христианстве, произвольная и избирательная рационализация полноты Христианского Откровения, то кальвинизм, наряду с подобным, имеет очевидные корни в альбигойских ересях, в манихействе, в глубине истории борьбы добра и зла. Манихейское дуалистическое видение мира, в котором не только добро, но и зло сущностно и самостоятельно, не воспринимает мир троически, как многоипостасное Творение во всеединстве. Однако стремление охватить и постичь всеединство было присуще всему пути развития человеческой мысли и духовного опыта от Гераклита до А. Ф. Лосева. Оно подготовило человечество к восприятию божественно-мистической Святой Троицы. Пока ratio не было отделено от credo, духовное принятие Святой Троицы неуклонно поднимало выше и вдохновляло человеческое познание мира во всей его полноте. Стяжании духовного опыта позволило Святому Сергию Радонежскому, не обладавшему образованием, из заброшенного скита изречь одну из бездонных многосмысловых духовно-философских сентенций мира — «воззрением на Святую Троицу преодолевать ненавистную рознь мира сего». Гегелевская диалектика подменила метафизику и тем самым произвела панлогическое разложение и расчленение живой реальности вместо органистического всеединства. Историософский гений Пушкина неслучайно вкладывает слова «ведь гений и злодейство — две вещи несовместны» в уста Моцарта, творца гениальной музыки, убежденного, что зло не имеет потенциала творить. Но Сальери, мучимый побуждением к злодейству, оказывается неспособным к гениальному творчеству, хотя виртуозно владеет канонами и техникой композитора, которые лишь дают способность к умертвляющему анализу: «Музыку я разъял, как труп».
Сама идея о том, что еще до сотворения мира люди делятся на предназначенных ко спасению и не предназначенных, есть полная противоположность христианскому восприятию мира как всеединства через троичность. Рожденное манихейством дуалистическое деление мира на несмешивающиеся и самостоятельные белое и черное, где зло признается способным к творению, порождает и отказ людям в этическом равенстве. Кальвинистское сознание не признает вселенского значения искания каждой души, а также и всех человеческих исторических опытов. Это порождает деление людей и наций на ненужных и имеющих ценность, для которых другие могут быть средством. Фанатичный дух превосходства и предопределенности англосаксонских пуритан, позднее лишь внешне усвоивший секулярную фразеологию и декларативный плюрализм, изначально порождал пренебрежение и жестокость к неудачнику, грешнику, к слабому — «ничтожному». У пуритан утрачиваются понятия «милосердие» и «сострадание», формируется брезгливое превосходство по отношению к тем, кто не входит в круг избранных, который диктует свою безжалостную волю. Именно в Англии времен пуританизма особенно обостряются социальные процессы и явления, которые традиционно вызывали сострадание и помощь со стороны власти в любом христианском обществе. Но именно английские пуритане идеологически обосновывали жестокие законы против бродяжничества, порку, клеймение раскаленным железом, социальные репрессии не против преступников, а против «неудачников», без вины пострадавших от экспансии более удачливых — от огораживания.
Когда в России крепостные крестьяне начинали умирать с голоду, поместье немедленно бралось под опеку. Но в Англии крестьянство в массовом порядке сгонялось с земли и обращалось в бродяг, полностью оставаясь вне всякой общественной иерархии и какойлибо общественной страты. Особое социальное явление — пауперизация — неведомо в странах Запада даже с самым нищенским уровнем жизни низших слоев, сохранявших свою социальную идентификацию. Идеал служения нищим и обездоленным как воплощение христианской задачи по отношению к ближнему имел развитие в обеих ветвях апостольского христианства — в православии и в католической традиции, и Альфонсо де Лигуори, богатый аристократ, надевает рубище. Но в Англии пуританское общество не только равнодушно взирало на явление пауперизации, но требовало оградить благополучных от соприкосновения с массами бродяг, толпами направлявшихся в города в поисках работы.
Религиозные основы социальной психологии строителей режима апартеида в Южной Африке также коренятся в кальвинизме, ибо африканеры — это потомки французских и голландских гугенотов — кальвинистов, для которых туземцы не равны с ними. Англосаксонскому кальвинизму безусловно свойствены пренебрежение и безжалостное отношение к другим нациям (истребление индейцев, которым, как не предназначенным ко Спасению, пуритане не проповедывали Слово Божье, голодная смерть в XIX веке 2 млн. ирландцев после неслыханной в христианской истории экспроприации земли и сгона с нее исконного населения). Мотив цивилизаторской роли англосаксонской расы окрашивал британскую колониальную идеологию, что ярко демонстрирует Р. Киплинг в его философии «долга белого человека» — white man’s burden, оформленной в не лишенное аристократического изящества культуртрегерство. Однако уже без всякого культуртрегерства идея превосходства и миссии, кальвинистская интерпретация этой миссии как роли орудия Бога выражена британским идеологом С. Родсом в его хрестоматийных высказываниях: «Я считаю, что мы первая раса на Земле и чем шире мы населим мир, тем лучше будет для человечества. Если есть Бог, то я думаю, что Он только радуется тому, что я стараюсь окрасить как можно больше частей карты Африки в цвет Британской империи»[83]. Трудно не почувствовать корни идеологии атлантического глобализма.
Рассуждая о реальном и мнимом «родстве» пуританизма с иудаизмом, Макс Вебер считает англосаксонский пуританизм квинтэссенцией протестантизма, и именно Ветхий Завет — вдохновителем кальвинистов. Пуританизм, как вытекает из суждений Вебера, есть движущая сила западного общества и хозяйства (скорее победившей версии), причем якобы совсем не потому, что усвоил хозяйственную этику иудеев. Вебер пытается доказывать, что «именно нееврейское в пуританизме определило… его роль в развитии хозяйственного этоса». Подчеркивая склонность пуритан к религиозно-мессианскому освящению «методически рационализированного осуществления своего призвания», Вебер справедливо отмечает куда большую уверенность пуританина в своей «избранности» в сравнении с богобоязненным ветхозаветным иудеем[84]. С этим нельзя не согласиться: не Иов многострадальный с его величественно смиренным «отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле» (Иов. 42.5) вдохновляет янки.
Коллега и одновременно оппонент Макса Вебера — Вернер Зомбарт также немало использовал англосаксонский дух, особенно американское сознание, для иллюстрации своей теории формирования современного капитализма. В считающейся скандальной работе «Торгаши и герои» (1915 г.) Зомбарт вообще отвел англосаксам роль бесчестных меркантилистов по сравнению с германцами — «героическим» племенем по натуре, что окрашено и ницшеанским, и националистическим пафосом военного времени. Такие настроения, усугубленные отчаянием веймарской интеллигенции, создали тот философский фон для уже совсем языческого расово-биологического антропологизма.
Утверждая, что «предпринимательский дух и мещанский дух, только объединившись, образуют капиталистический дух»[85], В. Зомбарт посвятил немало страниц разбору двух составляющих современного homo economicus — героического авантюрного начала «народов-завоевателей» и «морализаторской аскетической склонности» мещанского начала, которое, несмотря на все притеснения, которые оно испытывало на первых порах капиталистической эволюции, все же брало реванш над «героическим духом капиталистической авантюры», обнаруживая свою глубинную связь с тем, что составляет существо капитализма: деловитость, методичность и расчетливость, возвышаемые до уровня «святой хозяйственности». Никто и ничто так не иллюстрирует эту последнюю мещанскую добродетель, как «Автобиография» Бенджамина Франклина, обильные цитаты из которой Зомбарт приводит среди своих саркастических комментариев, чтобы читатель получил полное впечатление об «этом великом человеке во всей его монументальности». Американцы у Зомбарта представляют капиталистический дух «в его высшей пока что законченности»: «первенство приобретательских интересов… безусловная, безграничная, беспощадная нажива — величайший экономический рационализм». Поскольку американцы проявляли в то время свой «авантюрный и завоевательный дух» в основном в Западном полушарии, а судьба индейцев была Зомбарту, как представителю «героического народа», безразлична, то он и не заметил в янки и этого духа, прекрасно сочетавшегося с франклиновской, типично пуританской «добродетельностью».
Зомбарт, яркий представитель антилиберальной, но не христианской консервативной немецкой мысли и идеологии начала XX века, испытавший влияние Ницше, глорифицирует очевидно нехристианский героизм. По его толкованию, разным народам изначально свойственна либо эвдемонистическая «бьющая через край витальность, эротизм», проявляющиеся в упоении войнами, завоеваниями и наслаждением жизни, либо противоположная склонность к аскетизму и чувству долга народов «мещанских». Однако «долг», который мы находим у воплощенного пуританина Б. Франклина, вызвавший оправданный сарказм Зомбарта, сводится к таким добродетелям, как «не объедаться», «копить» или «помолиться Всевышнему о ниспослании еще большего успеха и богатства», — вовсе не христианская аскеза, как и франклиновское суждение: «Человек, которому Бог дал богатство и душу, чтобы его правильно употреблять, получил в этом особенное и превосходное знамение милости»[86].
Преодоление искушения как властью, так и хлебом — вот антипод и франклиновской добродетельности, и зомбартовскому «наслаждению завоеванием». От «похоти властвования» предупреждал Бл. Августин, вероятно чувствовавший, как сильно языческое «героическое» начало в его соотечественниках. Папа Григорий Великий в конце VI века, приводя пример Св. Бенедикта с его монашеским отречением от мира и ветхозаветного Иова, лишившегося всего, но непреклонного в вере, обращался с проповедью покаяния и отречения: «Пусть каждый окинет взором течение своей жизни, и он поймет, как мало ему было нужно»[87].
Полемизируя с М. Вебером, В. Зомбарт не связывает эволюцию духа с религиозно-философскими основами сознания. Признавая, что и «среди пуритан были большие капиталистические предприниматели» (этим термином Зомбарт характеризует не фабриканта, а «героический авантюризм»), он сильно «сомневается, обязаны ли они своим величием этике пуританизма или же совершенно иным свойствам крови и стечению обстоятельств»[88]. Однако его же пример дневника Б. Франклина, который действительно может служить шаржем на «мещанство», демонстрирует именно конфессиональную подоплеку, которую так ясно описал Вебер. Она же, помимо методичности и рациональности, также включает и невиданную уверенность в своем особом предназначении, которая рано или поздно должна была проявиться во вполне зомбартовском «героизме».
Потомки «аскета» и мещанина» Франклина проявляют во второй половине XX века скорее психологию «народа-завоевателя», наслаждающегося властью. Очевидная трансформация американского «буржуа» демонстрирует в большей степени научную точность веберовского акцента на религиозно-философской парадигме как основе современного экономического демонизма, самым впечатляющим образом дополненного и «теологизированного» (Карл Шмитт) пафосом героического овладения всем миром и доктриной «божественного предопределения» — Manifest Destiny. В ней сквозит языческая мораль «что дозволено Юпитеру — не дозволено быку», которую оправдывает Зомбарт для народов-завоевателей. Сегодняшний гедонизм «американского образа жизни» логически покончил и с бытовым аскетизмом, ханжеским началом пуританина, который был не чем иным, как приземленным рудиментом апостольского христианства с его общим для всех христианских народов — будь то православные, или католики — идеалом аскезы, искания Царства Божия, но не построения земного рая. В философском смысле аскетизм определяется, прежде всего, самой жизненной установкой, затем уже соответствием ей жизни. Аристократ, готовый пожертвовать дворцом в любой момент ради одного вызова чести и превратиться в воина на службе сюзерена, — больший аскет, чем «буржуа» Франклин, отказывающий себе во всем ради накопления, исповедующий, что «богатство должно путем прилежания и умелости постоянно расти… повсюду распространять счастье».
Даже прикосновение к религиозно-философскому фундаменту общественного сознания поражает, до какой степени англосаксонское, особенно американское, государственное мышление пронизано ветхозаветным мессианизмом, причем с самого основания американского государства. Любопытны и отношения между идеологами Нового Света, например Бэнджамином Франклином, и европейскими разрушителями Старого Света. Франклин, проведший с дипломатической миссией девять лет во Франции, имел там огромный успех у идеологов революции и борцов с христианской церковью — масонов Мореллэ, Кабаниса, Мирабо, кружка Гельвеция. Франклину — не окончившему даже «школы письма и арифметики» самоучке, типографскому рабочему и доморощенному философу — рукоплескали образованнейшие представители высокой европейской культуры. Ему, мелочному до карикатуры, ежедневно записывавшему в столбики любые расходы, а также педантично отмечавшему в «реестре добродетелей» не только свои «плохие», но и «хорошие» поступки (что вызывает в памяти притчу о мытаре и фарисее), пел гимны аристократ и распутник Мирабо, глава французских иллюминатов. Что как не узы тайного братства, идейное родство и всемирные проекты связывали столь разных «друзей человечества». Североамериканские Штаты расценивались ими как первое воплощение этих идей.
Описание траурных ритуалов по кончине Франклина проливает свет на характер связей кальвиниста Франклина и архитекторов мирового порядка во Франции. Братья Гонкуры рассказывают: «По случаю смерти Франклина «друзья революции и человечества», собравшиеся в кафе Прокоп… покрывают крепом все люстры… пишут на входной двери: «Франклин умер»; увенчивают дубовыми листьями, окружают кипарисами его бюст, под которым можно прочесть:
Vir Deus (богоподобный муж. — Н. Н.), украшают его символическими аксессуарами — глобусами, картами, змеями, кусающими свой хвост, и оплакивают американца потоками красноречия» (выделено мной. — Н. Н.). Похоже, неслучайно предреволюционная Франция возвела Франклина на высокий пьедестал «крестного отца будущих обществ». Кипящие ненавистью к «национальной реакции» «друзья человечества» видели в Америке претворение в жизнь на чистой доске систем Руссо и Монтескье. Не обошлось и без патриарха вольнодумства — Вольтера. Для встречи с внуком Франклина, обставленной с необычайной пышностью, 84-летний Вольтер в 1778 году сам специально прибыл из Парижа в Ферней (Пушкин определил это словами: «Вся Европа едет в Ферней на поклон») и возложил на его голову руки со словами: God and Liberty («Бог и свобода»). Может быть, уже тогда «просвещенные» и посвященные умы и дирижеры мировых проектов торжественно передали «вырванный у тиранов скипетр» атлантическому пресвитеру?
Вебер писал о большей по сравнению с другими христианскими конфессиями способности пуританских народов, в частности американцев, абсорбировать «еврейских прозелитов» — то есть евреев, «охотно» превращающихся в настоящих американцев. Вебер отмечает это свойство американцев, которое «не удавалось народам с другой религиозной ориентацией», как комплимент и как доказательство отличия американского пуританского ветхозаветного духа от иудейского, не допускающего прозелитов. Но дело, скорее, не в самих американцах, поскольку Христианское Откровение обращено универсально ко всем, и «объятия Христа открыты для любого принимающего Его Откровение» везде, а после принятия Христовой Истины для Бога нет ни эллина, ни иудея. Однако неслучайно «прозелиты» в начале XX века избрали именно Америку как перспективный плацдарм. Кроме них туда стекались и революционеры-атеисты всех мастей, подтверждая, что из всего христианского мира Америка была наилучшим и наиудобнейшим местом для тех, кто изначально отверг Христа или отступил от Него. В этой связи уместно напомнить, что Кромвель, лидер радикальных пуритан — индепендентов, — под страхом смерти запрещал праздновать Рождество, сжигал церкви и убивал игуменов (избиение священников в Дрогхеде, чем он очень гордился). Это побудило массовую иммиграцию иудеев в Англию — к «ветхозаветным христианам», как сами себя называли пуритане. Приверженцы Кромвеля с их лозунгом «меч и Библия» считали, что своими кровавыми делами они исполняют библейские пророчества и что возвращение евреев в Англию было первым шагом на пути к обещанному «тысячелетию», где в хилиастическом раю на земле будут жить избранные и предназначенные ко Спасению. Кромвелю даже рекомендовали устроить его Государственный совет по образцу синедриона из 70 членов.
Но в Англии произошла реставрация, междуцарствие Кромвеля закончилось, пуританизм, бывший духом и знаменем английской революции, особенно ее «буржуазного» характера, столь прославленного в историческом материализме, был снова потеснен, хотя и оказывал огромное влияние на английское общественное сознание. В прошлом веке только Н. Я. Данилевский, названный Питиримом Сорокиным гениальным социологом культуры, в своем анализе специфических национально-религиозных основ английского сознания и государственного мышления сумел углядеть и своеобразно отметить положительное значение эмиграции английских пуритан для христианского и культурного развития Англии и Европы. Данилевский с его историческим чутьем указал как на «особо счастливое для Англии обстоятельство», что «самая радикальная, самая последовательная часть ее народонаселения, в лице пуритан, заблагорассудила удалиться за океан для скорейшего осуществления своих идеалов. Это отвлечение демократических элементов надолго обезопасило Англию»[89].
Америка изначально строилась как земля обетованная и обещала стать осуществлением кальвинистского отрыва от исторической традиции «людей мира». Религиозный мотив переселенцев очевиден, так как отрыв можно было осуществить через полное удаление от прежних обычаев, законов, национальных, династических и сословных привязанностей. Любопытно, что эта идея о полной переделке мира по заранее подготовленному плану подкреплялась у пуритан знакомым образом «построения Храма» — восстановления Иерусалимского Храма. Поскольку символ «построения Храма» всегда присутствует во всех масонских философиях в тех местах, где христиане обращаются к Царству Божию, можно предположить, что кальвинистские идеи имеют то же общее и весьма древнее происхождение. Далее, Америка была воплощением пуританской идеи о разрушении традиционной системы хозяйства. Наконец, Америка должна была стать землей обетованной для пуритан, которые полагали, что они становятся орудием Бога и тем вернее их избранничество, чем эффективнее они действуют в сфере их мирской активности. Эти идеи, возможно, близки тем, кто отверг Спасителя. Отчего же им не сделаться охотно «прозелитами» среди пуритан, которые не ищут Царства Божия, в котором не будет ни эллина, ни иудея, но сознательно строят царство человеческое, в котором предоставляется шанс возвести трон для себя?
А. Янов, отвергающий каждую частицу того, что составляет смысл русской духовной, национальной и исторической жизни, часто, как и авторы того же направления (Р. Пайпс, У. Лакер), противопоставляет этому американскую демократию и англосаксонский либерализм в качестве «очевидной» альтернативы. Янов приводит замечание Горация Уайта о том, что «Конституция Соединенных Штатов основана на философии Гоббса» (т. е. на идее «человек человеку волк») и «на религии Кальвина», утверждающей превосходство пуритан над другими, не предназначенными ко Спасению. Эта конституция предполагает, что «естественное состояние человечества есть состояние войны и что земной ум находится во вражде с Богом». Не в силах отрицать, что нравственная сторона такой философии может вызвать вопросы, Янов единственным аргументом выдвигает «практичность» этой политической доктрины. Цитируемый Яновым историк Ричард Хофштадтер также отмечает, что творцы американской конституции «не верили в человека, но верили в силу хорошей политической конституции, способной его контролировать…. Они не верили в добродетель, но полагались на способность порока нейтрализовать порок»[90].
Янов недобросовестен, используя Хофштадтера в своем славословии американскому либерализму, ибо Р. Хофштадтер весьма критически анализировал идейные основы американского мессианизма, даже именуя этот аспект сознания «параноидальным». Он прямо выводил из кальвинистского провиденциализма и веры в проявление Божьей милости в земном успехе доктрину «особого предназначения», «явленной судьбы» (Manifest Destiny), служившую моральным оправданием войн, экспансии, иллюстрируя это сентенциями президента Маккинли по поводу захвата Филиппин: «Долг определяет предназначение… Если долг означает моральную обязанность, то предназначение означает, что мы обязательно ее исполним… Наша история — это история непрерывной экспансии, она до сих пор была всегда успешной… Экспансия — это национальное и расовое наследие, глубокая и непреодолимая потребность. Провидение было так щедро к нам, одарив нас такими успехами, что мы совершили бы грех, если бы не приняли на себя ответственность, которую оно на нас возложило»[91].
В XX веке к американскому мировому проекту как к орудию сознательно подключились разнородные силы, бросающие вызов христианской истории. Это было столь же неизбежно, как Pax Americana вместо Священной Римской империи германской нации. Возможно, что именно на будущую роль англосаксонских интересов и их флаг — «атлантизм» — намекал магистр ордена розенкрейцеров Ф. Бэкон в своей эзотерической «Новой Атлантиде», о которой до сих пор спорят толкователи. Нелишне упомянуть, что эмблемой Североатлантического договора и «атлантического сообщества» как мирового цивилизационного проекта стал символ англиканской церкви The Compos Rose — «роза ветров», выложенная в каменном полу главного англиканского собора в Лондоне. Все же ни одно государство и общество не тождественно тем идеям, что положены в их основание или задуманы формировать общественное сознание. В Америке, как и везде в мире, не прекращается борьба добра и зла, которая идет в душе каждого человека. С самого начала были государственные мужи и деятели, понимавшие наличие этой борьбы. Собрание сочинений президента Адамса свидетельствует о его полной осведомленности о существовании всемирного, непрестанно действующего заговора против правительств и религии.
Еще более проницательным был Александр Гамильтон (не пуританин!), который указал на свое время как на момент активизации сил, уже давно «распространявших взгляды, подрывавшие основы религии, морали и общества. Первые удары были направлены на Откровение христианства, долг благочестия высмеивался, преходящая природа человека возвеличивалась, а все его надежды призывались к короткому периоду его земной жизни…».
Говоря о зле французской революции и даже упоминая ее «гнусные принципы», Гамильтон поднимается до обобщений, требовавших действительно великого ума и глубокого понимания религиозной сущности явления:
«Яд распространился слишком широко и проник слишком глубоко, чтобы его можно было вырвать с корнем… все элементы сохранились, готовя новые взрывы в подходящий момент. Нужно больше всего опасаться, что человечество еще далеко от конца своих несчастий, которые продолжают систематически подготовляться, предвещая потрясения, революции, резню, опустошение и нищету. Симптомы грандиозного преобладания этих сил в Соединенных Штатах очевидны и вызывают тревогу»[92].
Преобладание этих сил, по-видимому, и создавало в Америке изначально атмосферу и условия, делавшие ее привлекательной для всех апостасийных идей, которым мешала национально-консервативная Европа. Начиная с середины XIX века американское общество начинает успешно «абсорбировать» и давать убежище левым интернациональным силам, враждебным последним христианским империям Европы и готовящим против них революции, — от Гарибальди до Троцкого. Вдохновленные идеями национальной свободы последователи итальянского Rissorgimento — Гарибальди, прежде всего его создатель Джузеппе Мадзини — лидер «Молодой Италии» — были организованы опытной рукой в «венты», механизм и деятельность, а также и название («карбонарии» — «угольщики») которых полностью скопированы с лож «каменщиков»[93]. Документ высшей ложи карбонариев — Alta vendita — так называемое «Действующее завещение Alta vendita», начинался с провозглашения: «Наша конечная цель — цель Вольтера и французской революции — полное уничтожение католицизма и самой христианской идеи»[94]. Дирижеров волновали не судьбы Италии, а изменение мира, поэтому одновременно с «Молодой Италией» по мановению чьей-то волшебной палочки по всей Европе возникали «Молодая Германия», «Молодая Испания», как потом будут возникать социал-демократические кружки, Интернационал, теософские, пацифистские, эзотерические общества, клубы и журналы.
Сами пламенные борцы за национальную свободу вовсе не всегда осознавали, что поощряемые в их сознании идеи суверенитета нации управляются отнюдь не хранителями многообразия богоданного мира, а архитекторами универсалистских моделей человечества, мировых федераций и Соединенных Штатов Европы, идея которых уходит в глубину веков и заметна у тамплиеров (Л. А. Тихомиров).
После Гарибальди, доживавшего свой век в Стейтен-Айленде (Нью-Йорк), эмигранты в Америку следующей волны уже не ограничивались идеей свободы своей нации, они, как Троцкий и Бухарин, другие питомцы Америки, готовили проект для всего мира.
Вызов не только христианскому миру, но любому традиционализму иных мировоззрений, помимо военно-политических и экономических мотивов, рано или поздно был неизбежен. Ибо продвижение своей системы ценностей, духовное овладение миром на основе своей картины мироздания было и есть главной нематериальной движущей силой мировой истории. Поскольку кальвинистская этика в хозяйственной деятельности предполагала максимальную либерализацию и рационализацию общественных отношений, можно сделать вывод об исторической неизбежности постепенного перехода западного мира под эгиду англосаксонских — американских интересов. Неизбежной становилась и духовная, культурная капитуляция Европы. Все это случилось к концу II тысячелетия. Европа начиная с XVIII века постепенно, а с середины XIX века окончательно сдавалась либеральным идеям. Но парадокс заключается в том, что родина Реформации и революций, либеральной философии и протестантской этики не могла быть ведущей в процессе, который сама же породила.
Европейская философия государства и права, общественное сознание под пеплом богоборческих пожаров имели католическохристианский фундамент и лишь приспосабливались под нужды ростовщика. Русские мыслители (Н. Трубецкой, И. Ильин) совершенно справедливо характеризовали Европу до Просвещения, говоря о католическом и романо-германском основании европейской культуры. Но европейская этика, выросшая из католицизма, не могла быть последовательным носителем и проводником духа ростовщической версии либеральной экономики и неизбежного культа человека, не вступая постоянно в противоречие с христианскими канонами о природной греховности, об идеале аскезы и добра без земного воздаяния. Еще на рубеже XIX и XX столетий папы Пий IX и Лев XIII открыто осуждали «главнейшие заблуждения наших дней», рационализм и идолизацию прогресса, и звали на решительную борьбу против либерализма, социализма и «пантеистического обожествления человека»[95]. Но, выбрав путь к царству человеческому, Европа должна была уступить роль лидера тому, кто эту философию наиболее последовательно воплощал в чистом виде без помех в реальном хозяйстве и государственных формах.
Американские пуритане последовательно, с мессианской убежденностью строили, причем начиная с фундамента, рай на земле и свое владычество над миром. Религиозный мотив переселенцев очевиден, нужна была tabula rasa, они методично устраняли препятствия, не жалея не предназначенных ко Спасению, доказывая земным успехом свою богоизбранность, как и учил Кальвин. Культ человека, антропоцентризм, рожденный прометеевским духом Возрождения, давший на европейском католическом фундаменте, развитом духовной аскезой, героическую и утонченную культуру, выродился в американском образе жизни во впечатляющий культ тела — совершенно языческий, а в XX веке логически покончил и с ханжеской установкой на бытовую скромность ранних пуритан — рудимент этики апостольского христианства, противоречащей гордыне кальвинистов.
В конце XIX века дилемма «Россия и Европа» стояла перед русской интеллигенцией. Принципиальнейший универсалист К. Леонтьев предупреждал о гибельности «общечеловеческой» культуры, назвав один из своих текстов «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения». В то время западный человек еще сам бунтовал против десакрализации, приземления Духа и «скотского материализма», что проявлялось в периодическом всплеске героизма и романтизма в философии, литературе и искусстве. Разве не бунтом против измельчания человека была интеллектуальная дерзость Ницше, чья гордыня повела его опять в антихристианское русло? Разве не отвращением к пошлому бюргерскому «капитализму», умерщвляющему дух, были исполнены философские изыскания так называемой «консервативной революции» в Веймарской Германии? Разве не «закатом Европы» назвал один из выдающихся интеллектуалов, Освальд Шпенглер, романо-германский мир, отдавшийся земному успеху и материальному прогрессу цивилизации? Разве не взывал, подобно умирающему лебедю, устами Сирано Эдмон Ростан к персонажам Золя о вечном стремлении человека к идеалу? Но красота бесконечно многообразного и гармоничного Богоданного мира перестает отражаться в человеческом сознании, отринувшем Творца. Оно рождает «Черный квадрат» Малевича — этот саморазоблачающий философский манифест оторванных от Даров Святого Духа творческих потенций человека, своеобразный «Манифест коммунистической партии» в области либеральной эстетики.
Высокие идеалы и пафос, героика европейской культуры были заданы христианским духом, выкованным в I тысячелетие христианства, презрительно называемого теперь Dark Age. На рубеже XIX века вопрос «быть или не быть» стоит уже перед Европой, ибо сегодня «средний американец», претендующий устами его лидеров предложить общечеловеческую «постхристианскую» цивилизацию, превращается в орудие гибели некогда великой европейской культуры. Этот удел «демократических наций», путь к рационализированной внешней свободе и духовной одномерности предсказал не кто иной, как А. де Токвиль. Нет ничего парадоксального в том, что одновременно он признал завидную рациональность, с которой американские законы и «демократия» обслуживают потребности американской нации. Из книги очевидно, что Токвиль оценивает эти потребности и идеалы как целиком третьесословные, своей приземленностыо вызывающие у него исключительно скепсис к духовному горизонту «демократических народов». Он подметил, что эти третьесословные идеалы, в традиционном европейском обществе уравновешенные фундаменталистскими народными устоями и более высокими стремлениями аристократии, были искусственно отделены и, перенесенные в Америку, конституированы на чистой доске. Отмечая, что современные ему американцы твердят те же слова, что и переселенцы, и, в отличие от Европы, не испытывают воздействия альтернативных мировоззрений и глубоких мыслей, Токвиль признает, что цивилизация Нового Света выращена, выражаясь языком XXI века, из клона самой приземленной составляющей христианской культуры. Позитивность его оценок основана на грустной констатации, что будущее неизбежно окажется во власти именно «средних классов», для которых демократия подходит.
Он же предсказал, что «демократия» породит «индивидуализм» и атомизацию общества. В отличие от «эгоизма, древнего как мир порока» отдельных людей, индивидуализм побуждает «изолироваться от ближнего» и на фоне прокламаций о счастии всего человечества «перестать тревожиться об обществе в целом». Эгалитаризм породит в будущем «неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей, которые тратят свою жизнь в неустанных поисках маленьких и пошлых радостей». Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть, обеспечивающая всех удовольствиями и следящая за судьбой каждого в толпе», эта власть стремится к тому, чтобы «сохранить людей в их младенческом состоянии». Она охотно работает для общего блага, но при этом желает быть единственным уполномоченным и арбитром. «Отчего бы ей совсем не лишить их беспокойной необходимости мыслить и жить на этом свете»?[96] Чем не пророчество смерти культуры и духовного тоталитаризма? Де Токвиль здесь предвосхищает не только Шпенглера, но и О. Хаксли.
Вытеснение «романо-германского» духа происходит не только в области культуры, но заметно в философии государства и права. В развитии позитивного права и правового государства в XX веке и особенно в правосознании явно доминирует так называемое англосаксонское право, которое концептуально зиждется на постулате «Все, что не запрещено, — дозволено». В такой концепции право и закон максимально отделены от нравственной оценки, так как представление о тождестве греха и преступления в качестве основы, свойственное в свое время католической этике, исчезает. Источником нравственности и морали становятся не представления о добре и зле, а сами правовые нормы, законы, право, постоянно меняющиеся и отражающие лишь компромисс с обстоятельствами.
Источником абсолютных критериев нравственности всегда являлась религиозная санкция, вытекающая из истинного или воображаемого откровения, а культуру рождают только высокие табу, налагаемые не законом, но религиозной санкцией. Европейский либерализм XIX века требовал освобождения от абсолютных критериев, от необходимости соотносить позитивное право с канонами. Кавур, выдающийся деятель Пьемонта, кумир и гений итальянских либералов, провозгласил: La loi est athee («закон атеистичен»). Дилемма этического сопоставления преступления закона и греха перед Богом, соответствия закона канону перестала волновать Запад в эпоху «прогресса», хотя волновала уже древних греков (Антигона). Такая концепция определяет лишь запретное, не указывая на нравственно должное. Налицо явная реплика «правового государства» из Ветхого Завета, Моисеева Закона и отступление от Нового Завета с его заданной нравственной вершиной. В апостасийном мире исчезает понятие неблагородного поступка, нарушающего канон, — указание о соотношении поступка к добру и злу, оставляя место лишь «некорректному» поведению, нарушающему закон — определенные правила. Проблема эта со всей глубиной и одновременно с блеском и простотой поставлена в выдающемся «Слове о Законе и Благодати» киевского митрополита Илариона в 1049 году:
И уже не теснится человечество в Законе,
а в Благодати свободно ходит,
ибо иудеи тенью и Законом утверждали себя,
а не спасались, христиане же истиной и Благодатью не утверждают себя,
а спасаются… ибо иудеи о земном радели, христиане же — о небесном»[97]
Отношение к писаному и неписаному закону показывает суть отличия метафизических основ традиционалистского мироощущения и взаимоотношений в обществе. Англосаксонская философия права буквально противоположна истоку правовой доктрины Трубецкого, в которой «прогресс, то есть поступательное движение права к добру, возможен лишь постольку, поскольку над правом положительным есть высшее нравственное, или естественное, право, которое служит ему основою и критерием… идея естественного права дает человеку мощную силу подняться над его исторической средою и спасает его от рабского преклонения перед существующим»[98]. Подобное понимание находят историки правовых и политических учений у князя Курбского.
Русской школе философии права и даже правоведению либерального направления конца XIX — начала XX века свойствен синтез достижений позитивного права с естественным правом, а в интерпретации последнего главный акцент делается на нравственной доминанте и целеполагании, которым должно обладать и обладает всякое право. «Естественное право есть синоним нравственно должного в праве оно есть нравственная основа всякого конкретного правопорядка, — доказывает князь Е. Н. Трубецкой. — Всякое позитивное право может требовать от людей повиновения не иначе, как во имя нравственного права того или другого общественного авторитета, той или другой власти; поскольку существующий порядок действительно является благом для данного общества, естественное право дает ему санкцию и служит ему опорою»[99].
К середине XX века либерализм в крайних теориях уже утверждает «абсолютный суверенитет взглядов и наклонностей человека в его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была»[100]. В этом тезисе Фридриха фон Хайека уже отсутствует даже тень понятия о пороке и добродетели, о нравственности и безнравственности, о норме и извращении, стерто понятие о грани между добром и злом. Это явное забвение понятия греха и отступление от основополагающего начала Нового Завета о природной греховности человека, который только нравственной аскезой и с Божьей помощью может преобразиться из Адама ветхого в Адама нового — «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное» (Мф. 5.3).
Изъятие абсолютного критерия порока и добродетели неизбежно влечет смешение добра и зла, фактической равночестности праведности и неправедности, если они только не мешают другим (laissez passer, laissez faire). Полная либерализация сознания, обеспечиваемого кальвинистской этикой доминирующего типа хозяйства и общественного развития, вся философия пуританизма стали фактическим отступлением от заповедей Блаженств (сущности христианства) и привели к выбору в пользу власти и хлеба на Горе искушений. Кстати, М. Вебер, которому англосаксонский пуританизм был ближе всех других типов религиозности, это прекрасно осознавал. На это указал К. Ясперс в «Речи памяти Макса Вебера», отметив суждение Вебера о Нагорной проповеди как несовместимой с мирской деятельностью и пронизанность всех его работ и деятельности скептическим отношением к христианству[101].
Америка изначально была вызовом Старому Свету, вернее, его христианскому католическому романо-германскому духу, тому «готическому» основанию, что родило в свое время бесспорно великую культуру. Необходимо подчеркнуть, что Просвещение континентальной Европы, выросшее в недрах этой культуры, было достаточно сильно переплетено с первохристианскиами идеалами равенства: