Большевистская Россия в геополитике и идеологии постверсальского Запада

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Большевистская Россия в геополитике и идеологии постверсальского Запада

Логика исторического бытия национального государства, не стремящегося к контролю над всем миром, не совпадает с планетарными доктринами. К ним не были готовы сами западные страны. Конгресс США, в котором доминировали «почвеннические», а не глобалистские настроения, устроив настоящий допрос В. Вильсону и Буллиту, в итоге усомнился в пользе для традиционной Америки всемерной вовлеченности в мировые дела, отказался ратифицировать Версальский мир, вступить в Лигу Наций и высказался за продолжение «изоляционизма». США оказались к 1920 году вне Версальского договора, и на довольно значительный промежуток времени американская внешняя политика оказалась в руках консерваторов-изоляционистов с лозунгом «подальше от Европы». Даже США в своем внутреннем положении еще не созрели для задач тех сил, что потом займут ведущее положение в американской финансовой и политической элите. Потребовались определенные усилия, чтобы укрепить в США соответствующие круги для проведения линии Хауза-Вильсона, и понадобился весь XX век для реализации их международного замысла.

Если Запад медленно, но неуклонно шел по этому пути, то СССР, наоборот, переживал обратный процесс некоторого восстановления исторически преемственных государственных начал. Идеология большевиков в области государственного строительства зижделась на тотальном отрицании преемственности истории и на претензии построить совершенно «новый мир». Борьба этого доктринерства реальности отразилась в истории идеи и практики СССР. Воспевая доктрину пролетарского интернационализма, русские большевики строили социалистическую федерацию отнюдь не по Энгельсу с его этосом поглощения неисторичных и неразвитых народов, ъ по Михаилу Бакунину, «протягивая руку братства» всем, невзирая на «разную степень культурного и промышленного развития», за что поплатились через 75 лет. Академики создавали малым народам письменность, историки и филологи конструировали из разрозненых памятников фольклора поступательно развивавшуюся в русле борьбы против «тюрьмы народов» национальную культуру.

Формально в основу создания СССР был положен проект Ленина, который отстаивал Троцкий, как наиболее близкий ему по взгляд дам, против концептуально отличавшегося предложения Сталин. Ленинско-троцкистская доктрина призвана была сделать СССР не продолжателем «упраздняемой» исторической России, а объединением совершенно независимых и самостоятельных наций. Сталинский проект, также произвольно кроивший страну по национальному признаку, рассекая живое тело русского народа, все же предполагал вхождение «социалистических наций» в Российскую Федерацию на правах автономий, то есть косвенно признавал историческую преемственность и факт, что эти «нации» являлись частями исторического государства российского. Именно против такого преемства возражали ортодоксальные большевики-интернационалисты — Ленин, Троцкий, Бухарин, Ларин. Этот эксперимент оказался неосуществимым в полной мере.

Начав с чудовищного погрома российской государственности СССР в своем реальном историческом бытии сам в известной мере преодолел воинствующе антирусский проект безнациональной «всей мирной социалистической федерации» под эгидой 3-го Интернационала. Марксистская доктрина — мощный инструмент разрушения в чистом виде совершенно не годилась для державостроительстваи. Большевикам неизбежно понадобился для выживания тысячелетний потенциал страны. Крах идеи мировой революции и угроза мировой войны, а значит, необходимость обороны от внешних сил — от «братьев по классу» во вражеской форме — понуждала космополитический марксизм обратиться к исторической памяти и традиционной внешнеполитической идеологии — защите национальных интересов. Идея мировой революции потерпела крах, хотя за это было заплачено утратой русских исторических стратегических завоеваний — результатами Ништадтского мира и Берлинского конгресса (Прибалтика, Каре, Ардаган, Бессарабия). Для восстановления контроля на территории собственной страны Советский Союз вынужден был пойти на прагматический компромисс между революционными войнами и практикой мирного сосуществования.

Изменения ортодоксальной марксистской концепции происходили не только в области идеологии. В сфере государствостроительства на практике реализовывалась «автономизация», а не конфедеративная химера на ленинских принципах национальной политики. Внешняя политика СССР, провозгласив отмену «тайной дипломатии царизма» и «неравноправных» договоров, уже в первое десятилетие вовсе не была полностью подчинена целям «мировой революции» и «международного рабочего движения», а обеспечивала и геополитические интересы исторического ареала. Уже «в 1920 году советская политика сделала окончательный шаг в сторону возврата к более традиционной политике в отношении Запада», признает Г. Киссинджер, подкрепляя свой точный вывод известным заявлением наркома иностранных дел Г. Чичерина. Верна и его характеристика формы возврата к традиционной внешнеполитической идеологии: «Невзирая на революционную риторику, в конце концов преобладающей целью советской внешней политки стал вырисовываться национальный интерес, поднятый до уровня социалистической прописной истины»[326].

«Постановление» об исторических науках 1934 года было сменой идеологических ориентиров: русскую историю частично реабилитировали, разумеется, густо приправив ее классовыми заклинаниями. Пушкина перестали называть камер-юнкеромъ, Св. Александра Невского — классовым врагом. Наполеона — освободителем, а Льва Толстого — помещиком, юродствующим во Христе, как требовала «школа» марксистов М. Покровского и С. Пионтковского, создавших красную профессуру. В позднесоветские годы об этом идеологическом нюансе не вспоминали, так как вся советская история уже представляла собой «непрерывную линию», а осуждение «культа личности» Сталина делало как бы неприличным любой непредвзятый анализ его периода даже в личном сознании людей. Те умы, что в силу отстраненности внутреннего сознания от марксистко-ленинской системы ценностей оценивали направления революционного строительства не по его соответствию «идеалам революции», а по критерию его большей или меньшей удаленности от традиционной государственности, немедленно объявлялись сталинистами, хотя они-то более, чем их обвинители, предпочли бы вообще не иметь ни Сталина, ни Ленина. Постсоветская историография обходит стороной эту тему. Можно отметить лишь обзорную статью, заказанную немецким фондом, которая признала, что «идеологическая машина большевизма разворачивалась ликом к державным идеям и государственным ценностям, связуя воедино прошлое и настоящее». Но авторы в корректно-академической форме скорее симпатизируют разорвавшим эту связь М. Покровскому и С. Пионтковскому, создавшим «материалистическую картину русского исторического процесса», нежели «своеобразной реставрации подходов русской академической науки», названной вскользь авторами «одиозным историографическим официозом империи»[327].

К концу «перестройки» с целью «развенчания сталинщины» в опровержения штампа советской историографии о Л. Троцком как злейшем враге ленинизма отечественными ортодоксальными ленинцами была переиздана с берлинского издания 1932 года книга Л. Троцкого «Сталинская школа фальсификации» — сборник документов и стенограмм партийных форумов и дискуссий, ставших секретными в СССР, и комментариев к ним Троцкого. Из документов ясно, что действительно не Сталин, а именно Л. Троцкий был в 1917 году настоящим alter ego Ленина в радикальном взгляде на мировую революцию и на Россию как «вязанку хвороста», а также в стратегии и тактике в отношении войны и мира, в бескомпромиссном требовании единоличной власти большевиков, в отношении к Временному правительству. Но редколлегия во главе с П. В. Волобуевым не только констатировала «общность их взглядов по многим кардинальным вопросам», для чего имела все основания, но с чувством удовлетворения от совершаемой справедливости предлагала пересмотреть «иконизацию Ленина… в духе сталинских представлений» и восстановить уважение к Л. Д. Троцкому, низвергнутому Сталиным для того, чтобы «загнать страну в казарменный социализм»[328]. Однако публикация отечественных поклонников мировой революции и пролетарского интернационализма становится для сегодняшнего исследователя, если он только не придерживается взглядов Ленина с Троцким, «Валаамовым благословением». Из материалов очевидно, что Сталин не только в период своей «автократии», но задолго до победы большевистской революции постоянно совершал отступления от ортодоксального марксизма и политического максимализма и действительно никак не был воплощением большевистской идеологии и тактики ленинского типа. В приводимых документах и комментариях Троцкого он в период ленинской эмиграции, «пытаясь самостоятельно выработать линию партии», постоянно выступает как «оппортунист», «полуоборонец», его позиция «в отношении германской революции 1923 года насквозь пропитана хвостизмом и соглашательством», а «в вопросах английского рабочего движения есть центристская капитуляция перед меньшевизмом».

Сталин даже предлагал сотрудничать с Временным правительством и поддержать его воззвание к правительствам воюющих стран, что вызвало бешеную критику Троцкого и решительный отпор В. И. Ленина, явившегося к концу мартовского совещания партийных работников 1917 года со своими апрельскими тезисами.

Для тех, кто «сталинщину» оценивает исключительно в связи с репрессиями и пресловутым 1937 годом, противопоставляя этому гипотетическое благостное строительство социализма без Сталина, документы и комментарии Троцкого не оставляют сомнения в том, что в случае победы линии Ленина-Троцкого Россию ожидали бы не менее, если не более яростные репрессии и «концлагерный социализм». Из книги также очевидно, что эти репрессии уже точно были бы направлены исключительно на носителей национального и религиозного начала, которые были бы вырезаны под корень, так что «кровавую коллективизацию» действительно не пришлось бы проводить из-за отсутствия населения, в то время как хлеб для верных ленинцев производили бы трудармии. Чуждые революционной идеологии элементы, уже попавшие под нож в начале 20-х годов при Ленине с Троцким, продолжали, безусловно, погибать и в сталинские периоды насилия, вопреки иллюзиям коммунистов-сталинистов, но эти репрессии также были нацелены и на гвардию пламенных революционеров.

Троцкий на этот счет не оставляет сомнений. «Всякая власть есть насилие, а не соглашение», — говорил он в одном из публикуемых диспутов. Сравнивая ход русской революции с Французской, он совершенно обоснованно именует себя и ленинскую когорту большевиков якобинцами, группой Робеспьера, а победившую линию — термидорианской реакцией. Комментируя репрессии, Троцкий нимало не волнуется самим их фактом, но возмущен фальшью бросаемых в адрес самых верных поборников мировой революции обвинений в контрреволюции. «Французские якобинцы, тогдашние большевики, гильотинировали роялистов и жирондистов. И у нас такая большая глава была, когда и мы… расстреливали белогвардейцев и высылали жирондистов. А потом началась во Франции другая глава, когда французские устряловцы и полуустряловцы — термидорианцы и бонапартисты — стали ссылать и расстреливать левых якобинцев — тогдашних большевиков… Революция дело серьезное. Расстрелов никто из нас не пугается… Но надо знать кого, по какой главе расстреливать (курсив Троцкого. — Н. Н.). Когда мы расстреливали, то твердо знали, по какой главе»[329].

В отличие от отечественных исследователей западные историки всегда были осведомлены о сущности коллизии между Троцким и Сталиным. Именно «деленинизация» революции, но не репрессии которые масштабно велись при Ленине, вызывает неприятие постреволюционного периода в СССР. «Чем менее рабочий класс за пределами Советского Союза проявлял себя как революционная сила, тем более увеличивалась традиционная дистанция между Россией и Европой», — добросовестно подмечено в обзоре Гессенского фонда по изучению проблем мира и конфликтов. «Русификация советского представления об истории еще более углубляла пропасть между образами «полуазиатской» России и Европы… Здесь до сего дня находятся точки соприкосновения сталинизма и постсталинизма с дореволюционным антизападническим славянофильством»[330] (выделено Н. Н.).

Именно последняя оценка как нельзя лучше характеризует семантическое наполнение либерально-западническим сознанием как за рубежом, так и в самой России терминов «сталинизм» и «постсталинизм». Это добавление весьма красноречиво: этими терминами уже очевидно обозначено вовсе не зловещее время репрессий, а некая историко-философская аксиоматика интерпретации мировой истории, в которой российское великодержавие перестает быть бранным словом. Это вполне соответствовало духу позднесоветской космополитической интеллигенции, которая ненавидела Сталина не столько за репрессии, где он не был первым, как за его «великодержавный шовинизм», хотя в этом не признавалась. Но в свое время все эти изменения были немедленно замечены русской эмиграцией и даже побудили некоторых сделать, увы, преждевременный вывод об уничтожении марксизма и отставке коммунизма. Так, Г. Федотов — социолог и философ леволиберального направления, откликавшийся в эмигрантских изданиях на все нюансы советской жизни 30-х годов, даже счел идеологические изменения долгожданной подлинной «контрреволюцией», справедливо полагая, что ленинско-троцкистские идеологи должны быть чрезвычайно разочарованы.

Он отмечал возвращение людям национальной истории вместо вульгарного социологизма ортодоксального марксистского обществоведения и полагал, не без оснований, что несколько страниц ранее запрещенных Пушкина и Толстого, прочитанные новыми советскими поколениями, возымеют больше влияния на умы, чем тонны пропаганды коммунистических газет. Любопытно, что Г. Федотов с удовлетворением комментировал в парижской «Новой России» (1936, № 1) «громкую всероссийскую пощечину», которую получил Н. Бухарин, редактор «Известий», за «оскорбление России». Бухарин — один из пламенных ультралевых большевиков по мировоззрению и активности в погромах традиций русской жизни и литературы. Ведущий американский советолог Стивен Коэн с очевидной тоской именно его называет «последним русским большевиком», «последним русским интернационалистом» — «альтернативой сталинщине». В статье, посвященной памяти Ленина 21 января 1936 г., Бухарин назвал русский народ «нацией Обломовых», «российским растяпой», говорил о его «азиатчине и азиатской лени». Неожиданно за свои совершенно ортодоксальные марксистские сентенции Бухарин получил резкую отповедь. Газета «Правда» назвала его концепцию «гнилой и антиленинской», а сама воздала должное русскому народу не только за его «революционную энергию», но и за гениальные создания его художественного творчества и даже за грандиозность его государства.

Г. Федотов писал, что русскому исследователю должно быть «совершенно неинтересно, смог или не смог оправдаться Бухарин перед судом ленинского трибунала», созданию которого сам Бухарин так способствовал. Действительно, в этом он, подобно Троцкому, совсем не раскаивался, о чем говорит его предсмертное письмо к Сталину из камеры. В нем он пишет об «искренней любви к партии и всему делу», с пониманием относится к периоду репрессий и даже готов поработать на это замечательное дело «с большим размахом и с энтузиазмом» в Америке, «перетянуть большие слои колеблющейся интеллигенции», вести «смертельную борьбу с Троцким». Бухарин даже предлагает послать для слежки за ним квалифицированного чекиста, а «в качестве дополнительной гарантии на полгода задержать здесь жену», «пока я на деле не докажу, как я бью морду Троцкому и К»[331]. Интересна та сторона расправы над Бухариным, в которой именем одного демона революции — Ленина другой демон революции — Сталин «сводил счеты с самим Лениным». По мнению русской эмиграции, вполне обоснованному, бухаринская «гнилая концепция» была как раз чисто ленинской, но также имела за собой почтенную историческую давность, восходя к Салтыкову-Щедрину, Белинскому и Чаадаеву, то есть всем поколениям «ненавидящей и презирающей» просвещенной интеллигенции[332].

Еще большее неприятие и подозрение у ортодоксального большевизма и антихристианских сил, стоявших за идеологическими катаклизмами конца XIX и XX столетия, должна была вызвать неофициальная смена курса государства по отношению к Русской православной церкви. Эта смена, как теперь становится известным из документов, произошла совсем не в заключительный период войны якобы вынужденно, и даже не в момент эпохальной ночной встречи в Кремле Сталина с тремя митрополитами РПЦ 4 сентября 1943 г, но значительно раньше. Совсем недавно рассекреченные и тем не менее до сих пор отнюдь не всем доступные документы не оставляя сомнений в двух явлениях: во-первых, в тотальной богоборческой и антиправославной стратегии ленинской когорты большевизма, теснота связанной с мировым левым духом и его организационной и многоуровневой и разнородной паутиной, и, во-вторых, об осознанной, не случайной коррекции такой антицерковной стратегии, разумеется, в рамках, позволяемых доктриной.

В. А. Алексеев, эксперт по взаимоотношениям церкви и советского государства, получивший доступ к закрытым архивам, приводит документ В. И. Ленина по религиозному вопросу под названием’ «Указание» с грифом «Снятие копий запрещается, из здания не выносить» от 1 мая 1919 г. В. А. Алексеев обращает внимание на номер этого документа, который в религиозном контексте многозначителен, в нем три шестерки — «число зверя» — № 13666/2. Ленинское «Указание» гласит: «В соответствии с решением В. Ц. И. К и Сов. Нар. Комиссаров необходимо как можно быстрее покончить с попами и религией. Попов надлежит арестовывать как контрреволюционеров и саботажников, расстреливать беспощадно и повсеместно. И как можно больше. Церкви подлежат закрытию. Помещения храмов опечатывать и превращать в склады»[333].

«Решение В. Ц. И. К и Сов. Нар. Комиссаров», на которое ссыъг» лается В. И-Ленин в своем «Указании», до сих пор недоступно, чтог заставляет подозревать слишком шокирующий контекст. В. А. Алексеев предполагает, что оно вступило в силу в совершенно секретном режиме где-то в конце 1917 — начале 1918 года. Секретное письмо Ленина членам Политбюро ЦК РКП (б) от 19 марта 1922 г. известно за рубежом уже давно, и выдержки из него печатались в Вестнике РХСД. В связи с событиями в городе Шуе Ленин требовал: «Мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий… Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше»[334]. Исследуя взаимоотношения советской власти и церкви в годы войны, Алексеев пишет, что, еще не имеет документального подтверждения, он в определенный момент изучения пришел по косвенным признакам к выводу, что явно новые отношения государства и церкви «развивались на какой-то неизвестной ранее директивной основе, что еще в 30-е годы И. В. Сталин осуществил вместе со своими ближайшими соратниками по Политбюро ЦК ВКП (б) какой-то коренной пересмотр существовавших до этого идеологических установок по религиозному вопросу». Документы открылись лишь в конце 1990-х годов, подтвердив, что «еще в 30-е годы состоялись важнейшие решения Политбюро ЦК ВКП (б)… которые подвергли радикальному пересмотру существовавшую ранее беспощадную ленинскую политику по отношению к РПЦ. При этом… ни в прессе, ни в публиковавшихся партийных документах об этом специально не говорилось».

Наиболее значимым, определяющим решением по данному вопросу, по мнению Алексеева, явилось совершенно секретное решение Политбюро ЦК ВКП (б) от 11 ноября 1939 г. за № 22 в протоколе № 88, которое, как пишет в 1999 году автор, «до сего дня не только никогда не публиковалось, но и видеть его могли лишь немногие». Под скромным названием «Вопросы религии», но с грифом «Особый контроль» и четырьмя дополнительными грифами секретности папок хранения («Особой важности», «Совершенно секретно», «Особая папка», «Рассекречиванию не подлежит»), этот документ делает крутой поворот от ленинской воинствующей атеизации населения и культуры в стране, где три четверти населения были верующими:

«По отношению к религии, служителям Русской православной церкви и верующим ЦК постановляет: 1. Признать нецелесообразной впредь практику органов НКВД СССР в части арестов служителей церкви, преследования верующих».

В пункте 2 прямо говорилось: «Указание тов. Ленина В. И. от 1 мая 1919 г. за № 13666/2 «О борьбе с попами и религией», адресованный Пред. ВЧК тов. Дзержинскому Ф. Э., и все соответствующие инструкции ОГПУ-НКВД, касающиеся преследования служителей церкви и православноверующих, ОТМЕНИТЬ».

Не без оснований можно согласиться с Алексеевым в том, что по сути решение Политбюро ЦК ВКП (б) от 11 ноября 1939 г. есть едва ли не полная ревизия ленинской линии по религиозному вопросу начиная с 1917 года. В пункте 3 этого решения, подписанного Сталиным, прямо говорится: «НКВД СССР произвести ревизию всех осужденных и арестованных граждан по делам, связанным с богослужебной деятельностью»; далее: «освободить из-под стражи и заменить наказание, не связанное с лишением свободы, осужденных граждан по указанным мотивам, если их деятельность не нанесла вреда советской власти», что означало пересмотр дел по ленинским указаниям. В пункте 4 указывалось, что по вопросу о судьбе верующих, принадлежащих к другим конфессиям, ЦК примет решение Дополнительно». Это последнее положение подтверждает, что ленинский террор был сознательно антихристианским и антиправосланым, ибо отменяемое «Указание» Ленина относилось именно к Русской православной церкви.

Эти документы дополняют картину перемен в 30-е годы и пожтверждают планомерный характер определенного поворота от цельной концепции 1917 года, являвшейся частью всемирного исторического проекта, исполняемого в России определенным российским отрядом, тесно связанным с общемировой структурой. Выстраивается в единую стратегию и так называемый «разгром троцкистско-бухаринско-зиновьевского блока», и частичная реабилитация российской истории с переменой в ее преподавании, и начало издания русской классики и, наконец, поворот от уничтожения церкви к установлению с ней некоего «конкордата». Спецификой этой смены было то, что данный процесс не являлся «контрреволюцией» или восстанови лением поверженной России, ее осуществляли коммунисты под флагом той же доктрины и теми же методами, которыми пользовались устраняемые. Сталин даже выдвигает тезис об обострении классовой борьбы по мере строительства социализма, который А. С. Панарин справедливо трактует не столько как обострение классовой борьба с эксплуататорами и чистку внутренних рядов, а как продолжений «войны с местной цивилизацией», разрушения «социокультурного ядра» православной и преимущественно крестьянской традиционалистской страны.

В начале XX века социальная база любого западного уклада в России, как справедливо отмечается в «Социальной истории России», «была чрезвычайно слабой. Ориентация на коллективные формы труда и жизни… традиции вечевой культуры консервировали сложившиеся в обществе отношения. Преобладание крестьянской культуры, крестьянской цивилизации над городской закрепляли в общественном сознании россиян… иерархичность и… мифологичность восприятия мира»[335]. Эксплуатация «вечевого» и «коллективистского инстинкта весьма пригодна для «русского бунта, бессмысленного и беспощадного», но не для реализации кабинентных проектов. Троцкий и Ленин совершенно не питали народнических иллюзий в отношении русской крестьянской цивилизации. Они были слишкой образованы и знали разницу между «коллективизмом» пролетариата «не имеющего отечества кроме социализма», и общинной психологией крестьянства, коренившейся в первохристианстве.

Смена правящей элиты, отстранение и устранение ленинский гвардии все же имели куда большее значение не только для советской, но и для российской истории, чем борьба за власть, типичной в периоды, когда «революция как Сатурн пожирает собственных детей». Коммунистический эксперимент на российском материале продолжался, но «материал» требовал приспособления к нему проекта. Оценивая перспективу «сектантского меньшинства», как им именованы большевики-ортодоксы, абсолютно чуждые по культуре и мировоззрению основному населению, А. Панарин подчеркивает неизбежную дилемму перед ним, обострившуюся с изменением положения на Западе — крахом революции и установлением фашистских режимов: либо смягчение догматической остроты учения и «натурализация в собственной стране, либо прежняя опора на могущественных союзников на стороне». Часть архитекторов выбрала изменение проекта, для чего она вынуждена была организовать «кровавую чистку внутренних рядов и избавиться от пролетарских интернационалистов, по-прежнему испытывавших отвращение к российскому Отечеству»[336].

Но при этом верхушка сознательно освобождалась от опеки «мировой закулисы», разрубала пуповину, которая связывала само советское государство и его будущее с всемирным замыслом и его организационной структурой. Это же создало условия для самостоятельной позиции на мировой арене, в которых не только партия, но и коммунистическая идеология постепенно, особенно после мая 1945 года и его оздоровительного национально-исторического духа, получила колоссальное вливание почвенного мировоззрения традиционных слоев, несмотря на сохранение официальной догматики. Такому освобождению от мирового глобалистского коммунистического проекта послужило прежде всего отсечение от управления государством щупальца мирового спрута, которым являлась когорта первых пламенных большевиков. Те же, в свою очередь, явно делились на две группы: одна, к которой принадлежал сам Ленин, субсидировалась накануне Первой мировой войны и в ее ходе из Германии с целью вывести Россию из войны. Другая была связана с англосаксонскими масонскими кругами и капиталом в Лондоне и США: это Троцкий, Бухарин, Литвинов, работавшие в США и Англии, связанные с «Кун, Леб и К», с Я. Шиффом, финансировавшими приезд Троцкого в Россию и осуществлявшими колоссальное открытое давление на американское правительство накануне и в ходе Первой мировой войны с целью поставить ультиматум России, отказать ей в кредитах для закупки вооружений и денонсировать торговый Договор 1832 года в связи с ее «антисемитской» политикой.

Впрочем, и те и другие были теснейшим образом связаны с Гельфандом-Парвусом, который перераспределял средства, выделенные кайзером Вильгельмом на финансирование революции в России. О поддержке из США Временного правительства и финансировании советского режима, а не только большевиков можно узнать из документов и прочесть в изобилующей красноречивыми документами книге гуверовского профессора Э. Саттона[337]. Автор не свободен oт экзальтации, снижающей впечатление от книги, но он представил фотокопии огромного количества документов о роли Уолл-стрит и других сил в финансировании большевиков, о роли американские банкиров в финансовом укреплении большевистского режима и конструировании выгодного американскому капиталу направления промышленного развития СССР, а также сталкивании его с Германией. Эти факты давно подтверждены, хотя американский автор У. Лакер упоминает их как один из мифов, вроде того что «евреи-большевики сварили суп из епископа и заставляли монахов его есть». Перечислять установленные факты среди заведомого бреда, да еще со ссылками на экзальтированных фанатиков, Лакер побуждает читателя счесть бредом и факты, как и учит прием из пособий по пропаганде и практическому применению теории политической семантики и стереотипов.

В конце 2000 года вышла фундаментальная книга австрийского историка-русиста Элизабет Хереш, наконец полностью подтвердившая роль Гельфанда-Парвуса не только как финансиста русской революции, но и как автора программы действий, в которой были перечислены все аспекты и направления работы вплоть до финансирования «Союза освобождения Украины» и одновременного «возбуждения в пользу сепаратистов общественного мнения враждебно настроенных к России или нейтральных стран». Уже в 1914 году Гельфанд составил подробный план организации и оплаты антивоенной и антиправительственной, антисамодержавной истерии в прессе, финансирования газеты «Правда» и листовок, организации забастовок на важнейших для жизнеобеспечения во время войны направлениях и предприятиях (портах и нефтедобывающих заводах и др.) Проект «революционной технологии» со списком партий, которые должны были стать движущими силами революции, с планом сфер действий и расписанием на 20 страницах был положен на стол внешнеполитическому ведомству в Берлине (в архиве которого этот документ до сих пор хранится) и после утверждения передан Ленину. На это регулярно переводились колоссальные средства через созданную сеть: коммерческую контору Парвуса в Стокгольме, его фирму и креатуры в Константинополе и Сибири. Уже в 1915 году Гельфанд-Парвус сам зафиксировал получение «миллиона рублей в банкнотах на ускорение революционных процессов в России через ведомство немецкого посольства в Копенгагене». Эта его запись хранится в ГАРФ. Письмо же германского посла в Копенгагене графа Брокдорфа-Рантцау рейхсканцлеру Бетману-Гольвегу от 23 января 1916 г., в котором сообщается об отчете Гельфанда, что «переданная в его распоряжение сумма в один миллион рублей сразу же переправлена далее по назначению», и о «неизменной готовности организаций к поступательным революционным акциям», находится в Берлинском архиве[338].

До выхода этой документированной книги имелась лишь упомянутая серьезная работа о Парвусе авторов Зеемана и Шарлау, которые концентрировали больше внимания на общих взглядах и оценках мирового развития Гельфанда и мощного влияния их на мышление Троцкого и Ленина. Они в целом верно обрисовали роль Парвуса и упомянули о материалах архивов, но их не цитировали. Э. Хереш работала не только в венских и берлинских архивах, но также в ГАРФ, РЦХИДНИ, и собранные документы подтверждают факты с обеих сторон. Они снимают всякие сомнения в том, что только помощь Германии обеспечила именно большевикам и их проекту победу в том кризисе, который имел, безусловно, и внутренние глубокие причины. Книга также не оставляет сомнений в целях и условиях помощи Германии и венского двора, которые были пакетом выдвинуты в марте 1918 года большевикам. Иллюзии в отношении русско-германского примирения в противовес англосаксонским, антигерманским и антирусским планам также не выдерживают исторической проверки.

В этом ключе ожесточенные споры вокруг заключения Брестского мира между Троцким и Бухариным, с одной стороны, и столь близким им по всем взглядам Лениным — с другой, объясняются, помимо иных важных мотивов, связанностью обязательствами одних также и перед американскими покровителями и Антантой, других же — Ленина — целиком и полностью перед Германией. После заключения Брестского мира кроме эсеров, которые, как считается, совершили убийство германского посла графа Мирбаха, именно Антанта и ее англосаксонская составляющая были, как никто, заинтересованы в возобновлении войны между Советской Россией и Германией. Незадолго до убийства Мирбаха посол США Фрэнсис рекомендует интервенцию в Россию, ибо «Германия через своего посла Мирбаха господствует над большевистским правительством и держит его под своим контролем»[339].

Возможности первой группы как-то применить свои связи «на пользу Советской России» после разгрома Германии, неудачи — революции и начавшейся антисемитской кампании нацистской партии перестали быть актуальными, что сократило их влияние. Однако вторая группировка приобретала особое значение, ибо могла осуществлять свою функцию и связь после победы Антанты. Да и США проявили, казалось бы, непонятную активность и настойчивый интерес в области налаживания отношений с большевиками, убеждая в необходимости этого своих союзников. Полный смысл и содержание миссии Буллита и части его отчета в США еще предстоит исследовать. Однако именно связанная с США группа сильно проросла в советско-партийном руководстве, особенно в той ее части, что осуществляла стратегию внешней политики. Троцкий стал первым наркомом иностранных дел. Косвенное и постепенно становящееся весьма осторожным концептуальное влияние и идеология этой, условно говоря, проамериканской группы чувствовались вплоть до начала 40-х годов, о чем свидетельствуют записки и рекомендации определенной направленности из канцелярии М. Литвинова, в которой анализ внешней политики США делался с очевидным замалчиванием важнейших документов и фактов, дающих ключ к пониманию ее сути. Это способствовало некоторому определенному клише в ранней советской историографии, положительно выделяющей «молодую демократическую Америку» из старых империалистических хищников.

Сам Литвинов в аналитической записке в мае 1945 года, суммирующей внешнюю политику США по отношению к России за XX век, в целом весьма позитивно ее оценивал. Он особо отметил, что США дольше всех не признавали новые реалии на территории исторической России, предлагая верить словам из ноты Кольби, объяснявшим воздержание США от признания новых государств, в том числе и советской власти, «чувством дружбы и честным долгом к великой нации, которая в час нужды оказала дружбу США» и тем, что якобы участие США сделало бы их соучастником «разрешения русской проблемы неибежно на базисе расчленения России». Но уже в 1925 году Сеймур издал «Личные записки полковника Хауза» в четырех томах, а вскоре русский перевод разделов, касающихся России, был выполнен в НКВД и опубликован небольшим тиражом в СССР, что полностью перевернуло толкование «общедемократических принципов». М. Литвинов не мог этого не знать.

«Демократическая Америка» в лице своих банкиров действительно была весьма «терпима» к большевикам и оказывала им немалую помощь средствами и кадрами революционеров в самые ранние годы, затем параллельно со своим участием в финансировании походов Антанты. Именно США были готовы немедленно признать большевиков на удерживаемой ими небольшой части России с одновременным признанием всех самопровозглашенных территорий. Однако когда в 1922 году та же большевистская власть сумела восстановить единство страны, США долгое время (до 1933 г.) отказывались признать в форме СССР основную историческую территорию России. Вопреки заверениям Белому движению о незыблемости американской позиции по вопросу о безусловной необходимости сохранения Прибалтики как части России[340] США последовательно не признавали восстановление суверенитета СССР над этими территориями. Дело было не в большевиках, а в неприятии геополитического гиганта. США признали СССР лишь после того, как в ходе засекреченного до сих пор визита в 1929 году в Америку группа из пяти высокопоставленных большевиков «отчиталась» об их дальнейших планах загадочному Совету по внешним сношениям. По словам исполнительного директора Совета У. Мэллори, эти делегаты дали такие ответы, которые «удовлетворили аудиторию, состоявшую из американских банкиров, но могли бы дискредитировать этих людей дома»[341]. Удалось установить, что одним из этих делегатов был М. Литвинов, имевший давние связи в англосаксонском мире, женатый на дочери английского историка и ставший наркомом иностранных дел.

К этому времени европейская политика уже испытывает сильное влияние англо-американского финансового капитала, особенно после плана Дауэса, который, по единодушному суждению историков, сыграл важнейшую роль в деле подготовки Второй мировой войны. Отличительной особенностью этого плана была добровольность его принятия Германией. Вскоре последовал и план Юнга, который отличался от предыдущего, среди прочего, организацией Банка международных расчетов, стал прообразом современных международных финансовых механизмов и впервые институционализировал роль международного финансового капитала. В результате к моменту прихода к власти Гитлера Германия полностью освободилась от репараций. Однако если такие деятели, как У. Черчилль, с самого начала усматривали в возрождающейся Германии опасность, то стратегия официального Лондона и США основывалась на уверенности в успехе направления Германии на Восток.

Именно с началом отхода от ортодоксальной марксистской внешнеполитической идеологии борьба «капитализма с коммунизмом» явно усиливается, хотя непосредственная угроза «экспорта революции» в страны Запада очевидно ослабевает. Начавшееся изменение идеологического вектора внутри СССР получило продолжение нъ мировой арене. Литвинов перестал быть наркомом, и это не могло остаться незамеченным в США и Англии. При нем внешняя полип тика СССР от рапалльской линии плавно переместилась в антигерманский лагерь, что и требовалось англосаксам. СССР вступил в Лигу Наций и начал активно выступать за идею коллективной безопасности. Однако хрестоматийная история бесконечных планов показыч вает одно: эти переговоры и затягивания, среди прочего, имели цеац отвлекать внимание СССР, предупредить его обращение к «сепаратному» модус вивенди с Германией. Ни один проект не давал гарантий балтийским государствам — западной границе СССР, все они практически заканчивались уклонением от решительного шага.

Одной из констант англосаксонской стратегии первой половины XX века являлось предупреждение усиления Германии и России, и также договоренности между ними. Все зигзаги мировой политики оцениваются с этой точки зрения, хотя за мотивации выдаются общемировые идеалы. Западная литература пронизана прямыми и косвенными обвинениями в адрес СССР, якобы ответственного за становление германского фашизма, формулируемыми в русле двух основных концепций. Одна — это примитивные обвинения, будто бы уже с Договора Рапалло, заключенного в конце Генуэзской конференции с целью избежать изоляции на мировой арене и установить экономические отношения, в которых обе страны остро нуждались, СССР и Германия, два изгоя, планировавшие завоевание мира, повели дело к войне и к пакту Молотова-Риббентропа 1939 года. Другая концепция, развитая в трудах крупного философа и историка Э. Нольте, ученика М. Хайдеггера, более сложна: это интерпретация истории межвоенной Европы как всеобщей, не знающей границ борьбы двух антилиберальных идеологий, «партий гражданской войны» — фашизма и коммунизма. Причем фашизм родился как реакция на коммунизм для защиты либерального государства и лишь потом пришел к тоталитарным структурам.

В первой концепции совершается натяжка исторических фактов, ибо Договор Рапалло был заключен СССР с Веймарской республикой, в которой, как внутри самой страны, так и за рубежом, мало кто предвидел ту Германию, что явилась затем миру в облике победоносного Гитлера и национал-социализма. В. Ратенау не только не вынашивал планов иметь долгосрочное партнерство с СССР, но испытывал огромные сомнения в самый драматический момент заключения договора. В ходе ночного «пижамного совещания» он проявлял наибольшие колебания, порывался отклонить советское предложение и даже звонил британской делегации на Генуэзской конференции. Далее, «рапалльская линия» в политике Германии практически истощается именно с приходом Гитлера к власти, и Договор 1939 года при любой его интерпретации совершенно не преемствен той линии, а является результатом обстоятельств и стратегий года, непосредственно предшествовавшего событию. Перед этим было немало безуспешных усилий со стороны СССР склонить западные державы к созданию иных конфигураций.

Концепция Э. Нольте расширяет парадигму темы и оправданно предлагает исследовать явление фашизма на широком социологическом фоне без надоевших примитивных клише, однако его призма, проясняющая некоторые аспекты темы, делает невидимым различие между фашизмом итальянского типа и национал-социализмом. С тезисом Нольте, что явление фашизма возможно только в либеральном обществе, которое порождает крайности — коммунистические и фашистские, нельзя не согласиться, как и с обрисованной им картиной упадка и беспомощности социальных структур после войны и революций. Нольте невольно демонстрирует самонадеянность и близорукость европейских либералов, преждевременно торжествующих по поводу сокрушения традиционных обществ, приводя слова политического лидера Италии Дж. Джолитти, изрекшего в ноябре 1918 года: «Последние милитаристские империи пришли к своему концу, и это великолепное свершение… Милитаризм ослаблен. Демократия выдержала свое последнее самое страшное испытание и празднует триумф по всему миру, и, значит, бесчисленные жертвы принесены не напрасно». Нольте полагает, не без оснований, что само появление «либеральной системы» — первая предпосылка к фашизму: «Без Джолитти нет Муссолини, по крайней мере, нет успешного Муссолини». Поскольку Муссолини рассматривается как представитель некой системы, то «он не может быть проявлением лишь чисто итальянской жизни. Явления, с которыми он полемизировал, раскол, которым он воспользовался, опыт, к которому он прибег, — все это в большей или меньшей мере было близко всем странам Европы»[342].

Действительно, фашизм итальянского типа или хотя бы его элементы возникли одновременно, что не может быть случайным, почти во всех европейских странах после удручающих итогов Первой мировой войны и прокатившихся по Европе революций. Нольте дает обзор фашистских движений, которые имели место во всех географических и культурно-самобытных частях Европы: в Европе романской католической — это Франция, Испания, Португалия, Италия; в Европе англосаксонской и германской — Англия, Австрия, Германия, Бельгия, Нидерланды, Дания, Скандинавия; наконец, в Европе православной и славянской — Греция, Болгария, Россия, Югославия и даже полумусульманская Албания. Наконец, самая соль трактовки фашизма Нольте, в которой очевидна некая антиномия: «Если фашистские движения и могут возникать лишь на почве либеральной системы, то сами они не есть некое изначальное выражение радикального протеста, который возможен на этой почве. Они гораздо более объяснимы в качестве ответа на этот радикальный протест в направлены вначале достаточно часто на защиту этой системы от натиска, перед которым государство кажется бессильным. Не бывает фашизма без вызова коммунизма».

Нольте рассматривает либеральную систему как нечто само собой разумеющееся прогрессивное, и здесь он совсем не оригинален, но его трактовка фашизма как импульса защиты именно этой системы от коммунизма была отходом от доминирующей в либеральном обществоведении концепции фашизма и. коммунизма как главных врагов либерализма, что и вызвало огромную дискуссию. «Хотя в большинстве стран революционная попытка потерпела неудачу ранее, чем всерьез началась, — пишет Э. Нольте, — там, где она оставила более глубокие следы, она положила начало новому контрдвижению, именно фашизму, который даже в наименее затронутых странах вызвал широкую симпатию к противодействию, энергия, которому была вызвана из глубин общества и казалась направленной на спасение государства». Этот тезис трудно оспорить. Однако ответ на вопрос, какие основы государства стремилась спасти эта энергия, вызванная, скажем, из недр архиконсервативной католической или албанской мусульманской глубинки, представляется не столь однозначным. Ей скорее были одинаково чужды все формы левого общества, включая либеральную. Сам Нольте приводит пример Португалии — страны, в которой либеральная система пришла к власти при отсутствии всяких для нее предпосылок.

Помимо великодержавных и геополитических противоречий войну подготовили силы идеологические. Ученые обязаны проявлять сдержанность в суждениях о степени их влияния, однако фактом является то, что антикатолические, антиправославные, антиклерикальные, антимонархические, социал-демократические, марксистские, теософские, масонские организации, все транснациональные и не имеющие солидарности со своими отечествами, одинаково планировали уничтожение христианских монархий и традиционных структур, хотя имели различные проекты будущего. Для них положительным итогом даже при поражении своих правительств было завершение «всего того, что не закончила французская революция, европейские революции XIX века и Парижская коммуна», о чем свидетельствуют бесчисленные документы этих организаций[343]. Далекий от этих сил Р. У. Сетон-Уотсон дал очень меткое определение Первой мировой войне: «Это не только самая опустошительная из всех войн: это была революция, причем сразу национальная, политическая и социальная на обширных просторах Европы. Одним словом, война была одновременно годом 1815-м и 1848-м»[344]. Заметим, не 1917-м: Сетон-Уотсон имеет в виду сотрясение оставшихся монархий в Европе либерализмом, но не коммунизмом.