42. «Новый мир»
42. «Новый мир»
Теперь ему оставались лишь мечты о «новом устройстве мира». Эти слова истерлись со временем как монета, прошедшая через множество рук. Нам надо вспомнить их первоначальный смысл.
Меноккио, как мы убедились, не верил в сотворение мира Богом. Помимо того, он открыто отрицал учение о первородном грехе, утверждая, что человек «начинает грешить, когда начинает пить молоко матери, выйдя из ее чрева». Христос был для него человеком и только. Естественно, что ему были чужды какие-либо милленаристские идеи. В своих показаниях он ни разу ни словом не обмолвился о втором пришествии. «Новый мир», о котором он мечтал, представлял собой поэтому явление сугубо земное — нечто, что человек может достичь с помощью собственных сил.
Во времена Меноккио это выражение сохраняло всю свою смысловую наполненность и еще не успело превратиться в расхожую метафору. Если оно и было метафорой, то метафорой в квадрате. В начале века под именем Америго Веспуччи было напечатано послание, адресованное Лоренцо ди Пьетро Медичи и носившее именно такое название — «Mundus novus»*145. Его переводчик с итальянского на латынь, Джулиано ди Бартоломео Джокондо, сопроводил название специальным пояснением. «Superioribus diebus satis tibi scrips! de reditti meo ab novus illis regionibus... quasque novum mundum appellare licet, quando apud maiores nostros rmlla de ipsis fuerit habita cognitio et audientibus omnibus sit novissima res»**. He Индия, следовательно, как считал Колумб, и не просто неизведанные земли, но самый настоящий новый мир. «Licet appellare»*** — метафора была новой с иголочки, и за нее приходилось почти что просить извинения у читателя. В этом значении она быстро распространилась и вошла во всеобщее употребление. Меноккио, однако, употреблял это выражение в другом смысле, относя его не к новому континенту, а к новому обществу, которое еще только предстояло создать.
Мы не знаем, кто впервые осуществил этот сдвиг смысла. Ясно, что за ним просматривается образ быстрого и решительного общественного переустройства. В 1527 году в письме к Буцеру Эразм Роттердамский с горечью указывал на общественные потрясения, которыми сопровождается лютеровская Реформация, отмечая, что первым делом во избежание их следовало искать поддержки у церковных иерархов и светских властей и что многое, в первую очередь мессу, надо было реформировать со всяческой осторожностью146. Сейчас немало таких людей — писал он в заключении, — которые отвергают всякую традицию («quod receptum est»), как будто новый мир можно создать в мгновение ока («quasi subito novus mundus condi posset»). Медленные и постепенные перемены с одной стороны, быстрый и крутой переворот (революция, сказали бы мы сейчас) с другой — противопоставление очень четкое. Но никакого географического подтекста в выражении «novus mundus» у Эразма нет; единственный дополнительный смысловой оттенок вносится словом «condere», обозначающим, как правило, основание города.
Перенесение метафоры из географического контекста в социальный происходит в совершенно другой литературной отрасли — в жанре утопии, причем на самых разных уровнях. Вот, к примеру, «Капитоло, где рассказывается о новом мире, обретенном в море Океане, сочинение приятное и усладительное» — оно издано без имени автора в Модене в середине XVI века. Это очередная вариация на тему страны Кокань147 (она прямо поименована в предваряющей «Капитоло» «Шутейной речи о всяких чудачествах»), которая в данном случае помещается на новооткрытых заокеанских землях:
Разведчики неведомых земель
Открыли за пустынным океаном
Прекрасную и новую страну.
В описании страны присутствуют характерные для этой грандиозной крестьянской утопии мотивы:
Там высится гора среди равнины
Из сыра тертого, и с той горы
Сбегает вниз молочная река,
Текущая затем по всей округе
В творожных берегах...
Король тех мест зовется Бугалоссо.
Велик и толст подобно стогу сена,
Он королем назначен оттого,
Что трусостью никто ему не равен.
Из задницы он манну извергает,
Плюется марципаном, и плотва
Наместо вшей в его башке клубится.
Этот «новый мир» отличается не только изобилием, но и полным отсутствием каких-либо социальных обязательств. Здесь нет семьи, потому что царит полная сексуальная свобода:
Там нет нужды ни в юбках, ни в накидках.
Рубашек и штанов никто не носит.
Все голые, и девки и мужчины.
Ни холода там нету, ни жары,
И всяк любого видит, сколько хочет.
О, счастье, не имеющее равных...
Детей они заводят, не считая,
О пропитаньи им не нужно думать:
С дождем там выпадают макароны.
Отцов, как выдать замуж дочерей,
Забота не гнетет: там каждый
Устраивается по своей охоте.
Здесь нет собственности, потому что не надо трудиться и все принадлежит всем:
Чего захочешь здесь, то и имеешь.
А одного, кто вздумал говорить,
Что надобно всем сообща трудиться,
Повесили немедленно всем миром...
Здесь нет ни мужиков, ни бедняков,
Любой богат, любой преизобилен.
По всем полям навалены пожитки.
Земля не размежевана никем,
Владей, чем хочешь, и селись, где знаешь:
Свобода здесь поэтому царит.
Эти мотивы, которые замечаются (хотя и не с такой отчетливостью) почти во всех произведениях данного времени, посвященных стране Кокань, имеют по всей вероятности в своей основе те впечатления, которые первооткрыватели заокеанских земель составили о них и об их обитателях: нагота, сексуальная свобода, отсутствие частной собственности и социального неравенства, и все это на фоне приветливой и благодатной природы148. Средневековому мифу о стране изобилия тем самым сообщались черты некоей элементарной утопии. Здесь в принципе допускалось любое вольномыслие, которое надежно маскировалось буффонадой, парадоксом, гиперболой149, — всеми этими совами, которые испражняются меховыми шубами, и ослами в упряжи из сосисок, — вкупе с ритуальной иронической концовкой:
Хотите знать, как вам туда добраться?
В шутейной гавани найдите вы корабль,
На нем по морю врак скорей пускайтесь,
Как приплывете — будете дурак.
Совсем другой язык использовал Антон Франческо Дони, автор одной из первых и самых известных итальянских утопий XVI века: его диалог, включенный в книгу «Миров» (1552), так и называется — «Новый мир»150. Тон здесь серьезный, содержание также резко изменилось. Утопия Дони уже не крестьянская, подобно «Стране Кокань»151, место ее действия — город, имеющий в плане форму звезды. Обитатели его «нового мира» в своих привычках умеренны («мне весьма по душе указ, покончивший с бичом повального пьянства..., с этим обыкновением проводить за столом по полдня») и ничуть не похожи на коканьских забулдыг. Но и у Дони античный миф о золотом веке соединяется с картиной первобытной чистоты и невинности, характерной для первых рассказов об Америке152. Правда, прямых ссылок на них нет: мир, описываемый Дони, именуется им просто «новый мир, отличный от нашего». Благодаря некоторой уклончивости этого выражения модель идеального общества впервые в утопической литературе могла быть размещена во времени, в будущем, а не в пространстве, в неведомых землях153. Но из донесений путешественников (а также из «Утопии» Мора, публикацию которой Дони осуществил лично, сопроводив ее предисловием) сюда перешли наиболее характерные черты этого «нового мира», а именно общность женщин и имущества154. Мы видели, что они свойственны также образу страны Кокань.
Об открытиях, сделанных в Америке, Меноккио мог кое-что узнать из скупых упоминаний в «Прибавлении» Форести. Может быть, их он имел в виду, когда утверждал с обычной для себя безапеляционностью: «я читал, что людей есть много всякого сорта, и потому думаю, что их еще больше в различных частях света». С «новым миром» Дони, городским и благопристойным155, он, скорее всего, знаком не был, а о крестьянском и карнавальном мире «Капитоло» или других подобных ему сочинений мог кое-что слышать. Во всяком случае в обоих он нашел бы нечто себе по вкусу. В мире, описанном Дони, — религию, обходящуюся без обрядов и церемоний несмотря на то, что храм помещен здесь в центре города и доминирует над ним156; религию, ограниченную предписанием «знать Бога, благодарить его и любить ближнего»157, — к тому же самому призывал на суде и Меноккио. В мире, описанном в «Капитоло», — представление о счастье, основанном на изобилии, на наслаждении материальными благами, на отсутствии труда. Правда, Меноккио в ответ на обвинение в нарушении поста сказал, что считает пост полезным для здоровья («Пост нужен для рассудка, чтобы не разгорячался сверх меры от жидкостей; по мне, есть надобно трижды или четырежды в день, а вина не пить вовсе, потому что оно разгорячает жидкости»). Но эта апология трезвости завершилась полемическим выпадом, адресованным, видимо (в протоколе тут есть пропуски), непосредственно монахам, составляющим инквизиционный трибунал: «И не надобно следовать тем, кто за один присест съедает больше, чем другие за весь день». В мире, где царит социальная несправедливость, где ни на миг не отступает угроза голода, призыв к трезвости и воздержанности звучал как протест.
В земле мы роемся, как мыши:
Всяк корешок годится в пищу.
Но брюхо воет смертным воем:
От голода избавь нас, Боже.
— читаем мы в современной «Жалобе бедняка на бескормицу»158.
Праздник к нам пришел, ребята,
Будем радоваться вместе:
Нас не мучит больше голод,
Отпустила нас недоля...
Хлеба вдоволь, вдоволь каши —
Урожай собрали знатный.
Воспоем ему мы славу,
Он вернул надежду нам...
После тьмы приходит солнце,
После горя — ликованье.
Закрома полны доверху,
Изобилье наступает.
Наше солнце, наше счастье —
Белый, сладкий, чудный хлеб.
— подает ответную реплику помещенная немедленно следом «Всеобщая радость по случаю изобилия». Этот стихотворный «контраст» дает нам реалистическую поправку к гиперболическим фантазиям о стране Кокань. По сравнению с «корешками» периода недорода «белый, сладкий, чудный хлеб» в период изобилия — это «праздник». «Словно бы праздник», сказал Меноккио о рае; праздник без конца, избавленный от периодической смены «тьмы» и «солнца», недородов и богатых урожаев, поста и карнавала159. Страна Кокань по ту сторону океана — это тоже праздник, всеобщий и непрекращающийся. Наверное, «новый мир», о котором думал Меноккио, был на нее похож.
Во всяком случае, в словах Меноккио приоткрываются на мгновение глубокие народные корни всяких утопий, обращенных как к простому, так и к ученому читателю и до сих пор очень часто понимаемых как чисто литературные упражнения160. Вполне вероятно, что в образе «нового мира» многое шло от прошлого, от представлений о мифически далекой эпохе благоденствия161. Этот образ, иначе говоря, не вступал в противоречие с циклической картиной истории, типичной для эпохи, которая жила мифами возрождения, реформации, нового Иерусалима162. Это все, повторяю, исключать нельзя. Но факт есть факт: образ более справедливого общества вполне сознательно переносился в будущее, и будущее не эсхатологическое. Не Сын Человеческий, сошедший с небес163, а борьба людей, подобных Меноккио — хотя бы тех его односельчан, которых он безуспешно пытался сделать своими единомышленниками, — должна была утвердить на земле «новый мир».