3. УТОПИЯ
3. УТОПИЯ
Ощущение неминуемой беды то приближалось и завладевало духом, подобно болезни, то отступало и скрадывалось под напором событий, проблем, требований дня, но никогда не исчезало совсем. Слишком большую власть господь вложил в его руки.
Кромвель в тяжком раздумье прошелся по кабинету. Он хоть и жил теперь в Уайтхолле, на Петушином дворе, но обстановка его комнат была самой непритязательной. Спартанская простота их убранства поражала иностранных послов. Стол, несколько жестких стульев, очаг, карты по стенам. Он остановился у высокого решетчатого окна. Февраль катился к концу, скоро весна. Весна 1652 года…
Он победил шотландцев осенью прошлого года, и этой замечательной победой всякое сопротивление Республике было сломлено. Опасности роялистского мятежа более не существовало. Теперь, вернувшись наконец домой, можно было оглянуться вокруг и решить, что нужно сделать, чтобы Англия стала воистину землей обетованной.
Страна была разорена. Торговля, ремесло, земледелие — в упадке. Получившие полную свободу земельные собственники беззастенчиво грабили крестьян. Вместо старых лордов, бежавших в роялистскую армию или на континент, появились новые господа, более циничные и корыстные; они с еще большей энергией огораживали поля, сгоняли крестьян с земли. «Мы не имеем возможности предоставить нашим детям и семействам надлежащее пропитание и предаем их как рабов во власть клириков и владельцев десятины, которые жестоко мучат нас…» — писали люди Кромвелю — не в парламент, не в Государственный совет, а лично ему.
Толпы нищих и бездомных бродили по дорогам. Тюрьмы ломились от несостоятельных должников. Законы не соблюдались. Огромная разбухшая Армия требовала жалованья и продовольствия. У власти стоял очищенный Прайдом парламент — не парламент, а 50–60 человек, которые давно уже никого не представляли. Страна нуждалась в конституции, в твердой власти. И как тут поступить? — думал Кромвель. Посадить на трон малолетнего принца Глостерского и стать при нем регентом? Ему предлагали это недавно юристы — Уайтлок, Сент-Джон. Но Армия этого не захочет. Солдатам дорога Республика и ее идеалы: стройные справедливые законы, отмена монархических установлений, регулярная выплата жалованья, обеспечение вдов и сирот.
В дверь быстро постучали, она сразу же распахнулась с треском, влетел увешанный оружием Хью Питерс. Безалаберный, взбалмошный, восторженный, как всегда. И, как всегда, полон новостей. Кромвель любил его.
— Затмение! — выкрикнул Хью, не успев поздороваться и потрясая пачкой газет. — Затмение солнца. Астрологи предсказывают — полное. Светило небесное закроется черным диском, мрак охватит землю, средь бела дня покажутся звезды.
— Когда? — Кромвель взял листки, подошел к столу за очками.
— В марте, в черный понедельник. Сектанты ожидают конца света и второго пришествия. А богачи из Сити бежать собрались, трясутся за свое добро.
Кромвель нахмурился, пробежал глазами газетный листок.
— Еще затмения нам недоставало. Надо сказать, пусть Государственный совет издаст бумагу. Что это, мол, естественное явление и жителям нечего опасаться. Все, конечно, от господа, но могут найтись смутьяны.
— Найдутся, найдутся. Смутьяны всегда найдутся. Вот я вам еще принес… — он полез за пазуху и вынул довольно объемистую книжку в дешевой обложке. — Вам посвящено, между прочим. Посмотрите. «Закон свободы» называется.
— Что, опять про мои победы? Или новая конституция? Ладно, положи.
— А знаете, как в народе говорят о парламенте? «Охвостье» или еще — «огузок». Смеются…
— В том-то и дело. — Кромвель заволновался, сорвал очки, тяжело заходил из угла в угол. — «Огузок»… Армия хочет республики и реформ. Юристы требуют возврата к традиционной монархии с малолетним принцем на троне. Им только намекнешь на реформу права — они кричат, что это разрушит собственность. А этот… огузок… Хью, ты святой человек, скажи, что делать?
— Молиться, — быстро и легко ответил Питерс; в детских глазах его зажегся восторженный огонек. — Обратиться к слову божию и в нем искать тот образ правления, который исцелит зло.
Когда он ушел, Кромвель открыл принесенную книжку. На титульном листе значилось: «Закон свободы, изложенный в виде программы, или Восстановление истинной системы правления. Почтительно поднесенный Оливеру Кромвелю, генералу республиканской армии в Англии. И всем моим братьям англичанам, внутри церкви и вне церкви, идущим по жизни согласно своему пониманию Евангелия; а от них — всем народам мира. Где объясняется, что есть королевское правление и что есть республиканское правление». Ниже стояло имя автора: Джерард Уинстэнли.
Собственно, именно об этих вещах Кромвель неотступно думал все последние месяцы. Он сел за стол, перевернул страницу и углубился в чтение. «Сэр, — писал неизвестный Кромвелю человек, — бог облек вас величайшей для человека почестью со времен Моисея, поставив главою народа, который изгнал угнетателя фараона… Вы занимаете такое место и облечены такою властью, что можете снять все бремя с плеч ваших друзей, простых людей Англии».
Да, господь вознес его на невиданную высоту, власть его, ничтожного червя, огромна, но сколь тяжелее власти ответственность!.. Он читал: «Желательно еще, чтобы вы сделали следующее: искоренили власть угнетателя вместе с его особой и озаботились тем, чтобы свободное владение землею и правами было отдано в руки угнетенных простых людей Англии». Кромвель нахмурился: в каком смысле свободное владение землею? Какая свобода? О, свобода — опасное слово, он хорошо это знал. Он сам был за свободу — свободу веры, свободу от королевского произвола, свободу торговли. Но терпеть не мог крикунов вроде Лилберна, которые понимали свободу как равное для всех участие в выборах. Не может быть свободы для всех, как и равенства для всех, это чепуха! А тут еще автор, как его… Кромвель посмотрел обложку — Уинстэнли… Похоже, он покушается и на собственность. Что значит «свободное владение землею»?
Не разводя насупленных бровей, он перевернул несколько страниц. «А теперь я поставил светильник у ваших дверей, ибо в ваших руках власть при сей новой благоприятной возможности действовать ради всеобщей свободы, если вы пожелаете. Я не имею власти. Возможно, кое-что вам не понравится, поэтому прошу вас прочесть все и, уподобясь трудолюбивой пчеле, высосать мед и отбросить лишнее. Хотя сия программа подобна грубо отесанному куску дерева, все же искусные работники могут взять его и сложить стройное здание. Она похожа на бедняка, приходящего к вашим дверям в старой, изорванной деревенской одежде, незнакомого с обличьем и обхождением ученых горожан; отбросьте грубую речь, ибо под ней вам может предстать красота…»
Густые брови разошлись, лоб просветлел, Кромвель усмехнулся. Искренность и скромность этих слов тронули его сердце. Посвящение заканчивалось словами: «Итак, я предаю сие в ваши руки, смиренно склоняясь перед вами, и остаюсь истинным почитателем республиканского правления, мира и свободы».
Республиканское правление… Кромвель задумался. Это сейчас самое важное: республиканское или монархическое? Он слишком хорошо знал, что многие подозревают его в желании самому сесть на английский престол — не только кавалеры, но и республиканцы, левеллеры, юристы, тот же Уайтлок… Что же предлагает автор?
Перед ним был проект установления в Англии равной и счастливой республики.
Несколько больших глав трактовали вопрос о природе правления — его происхождение, суть, задачи. «Общее самосохранение, — читал Кромвель, — является первоначальным источником управления… Если правители заботятся о поддержании мира и свобод простого народа и о том, чтобы освободить его от гнета, они могут пребывать у кормила правления и никогда не встретить помехи. Но если их нахождение у власти имеет целью лишь собственные интересы — это предвестие их падения и часто свидетельствует о язве, поразившей всю страну…»
Все это так… Кромвель согласен. Тиранию — королевскую тиранию, власть епископов, монополий, аристократов — следует устранить. Все, что писал этот Уинстэнли о королевской власти, весь гнев его против ига Карла Стюарта Кромвелю нравились. А парламент? «Парламент, — читал он, — есть высшая палата справедливости в стране и должен избираться ежегодно; от каждого города и от деревенских районов по всей стране должны быть избраны в нее по два-три и более человек. Этой палате должна принадлежать вся полнота власти, так как она является представительницей страны…»
А вот это уже пахнет опасным уравнительным принципом. С этим Кромвель решительно не согласен. Избирать в парламент должны не все жители (ни в коем случае!), а лишь почтенные, имущие, заинтересованные в сохранении порядка. Губы его надулись сердито. Если предоставить право выборов всем без разбора, подумал он, парламент станет покровителем бездельников и бродяг, всей великой нищей братии! Этого нельзя допустить.
Кромвель полистал книжку с конца. Глава о законах. Это важно: реформа права сейчас — одна из самых насущных задач. Вот: «Краткие и сильные законы — лучшие для управления Республикой». Он стал читать внимательно. Беда английских законов — их многочисленность, запутанность, противоречия. Народ законов не знает, а это рождает произвол в судопроизводстве и тянет из людей деньги без удержу. Законов должно быть немного. Они должны быть известны каждому, а для этого общественные проповедники зачитывают их перед приходом. Примерный свод законов, предлагавшийся автором, насчитывал всего 62 пункта. Законы об управлении… Об обработке земли… Закон против праздности… О складах… О наблюдателях… Против купли-продажи, о лицах, утративших свободу, о браке…
А вот и об армии. Всех высших офицеров в ней назначает парламент. Он дает им распоряжения, ибо он, и никто другой, есть глава республиканской власти. С этим Кромвель тоже не мог согласиться. Его армия — простой придаток, слуга парламента? Наоборот, она его противовес, гарантия против неумеренной власти «охвостья». Кромвель начинал сердиться. Перелистал несколько страниц. Речь пошла о «республиканской земле». Нахмуря лоб, набычив шею, он пробегал глазами строчки. «Вся та земля, которую отняли у жителей короли-тираны и которая теперь возвращена из рук этих угнетателей соединенными личными усилиями и средствами простых людей страны… не должна снова передаваться в частные руки по законам свободной республики… В том числе монастырские земли… а также все коронные земли, епископские земли со всеми парками, лесами и охотами… Также все общинные земли и пустоши… Бедняки должны иметь часть в них… Теперь задача парламента — сделать распоряжения, поощрения и указания бедным угнетенным людям страны, чтобы они немедленно начали обрабатывать и удобрять эту их собственную землю для свободной обеспеченной жизни своей и своего потомства…»
Кромвель представил, как войдет завтра в парламент и предложит сделать такое распоряжение. Его после этого, чего доброго, — прямо в Бедлам… Нет, все это несерьезно. Бедняки, пустоши… Конечно, о бедняках тоже надо позаботиться, но не это сейчас главное. Реформа церкви, реформа права и на первом месте — конституция. Республика или монархия? Вот над чем он сейчас бился. И не обнародовать каждое постановление, прежде чем сделать его законом, как предлагает автор, а действовать умно, осторожно, ухватисто…
Кромвель оттолкнул от себя «Закон свободы», встал, снял очки, крепко потер ладонями лицо. Затмение солнца… Неминуемая война с Голландией… «Охвостье», которое не желает уступать власть… Жалованье солдатам… И главный, первейший, проклятый вопрос — каким же должно быть правление в Англии?
Он взял колокольчик и сильно, сердито встряхнул. Пора было заняться государственными делами.
— Ну что скажете, Нед? Входите, я всегда вам рад.
Так говорил пастор Платтен, спускаясь по скрипучей лестнице навстречу гостю. Нед Саттон стоял в дверях, держа в одной руке круглую черную шляпу с высокой тульей, в другой — пачку бумаг.
— Давно вас что-то не видно, — сказал пастор. Он и сам теперь редко бывал на людях. Два года прошло с той памятной Пасхи, когда он отстоял свое право на землю, право лорда, право землевладельца и пастора, охраняющего собственность. Пока последний отщепенец не убрался из его владений, пока мятежные арендаторы вроде Полмера, Уидена, Чайлда не повинились перед ним и не вернулись в свои дома, обещав уплатить ренту сполна и никогда не бунтовать больше, — наемники из Уолтона и из отряда капитана Стрэви дежурили денно и нощно на холме святого Георгия. Почти до середины лета… А когда порядок был восстановлен и пастор избавился от гнева и страха, — меланхолия, так подробно описанная Робертом Бертоном, овладела им с новой силой, он замкнулся в своем безмолвном доме и выезжал только в церковь — на проповеди и требы. Лоб его еще больше облысел, полнота давала себя знать заметнее.
— Садитесь, Нед, сюда, поближе к огню. Что нового?
— Я из Лондона, ваше преподобие. По делам ездил, хочу землицы прикупить, пока распродают конфискованное. А то расхватают, охотников много. Вот, привез вам кое-что. — Он положил пачку бумаг на стол. — Вы в этом лучше меня разбираетесь.
— Спасибо, Нед, посмотрю. А что слышно в Лондоне?
— Затмение солнца, говорят, будет. Парламент десятину хочет отменить. И с Голландией, верно, воевать придется. Значит, новые налоги… А еще знаете что? — Он вынул из пачки толстенькую книжицу. — Помните смутьяна этого, который копателей на холме собрал?
На лице пастора промелькнул испуг.
— Уинстэнли?
— Он самый. Книжка его вышла — «Закон свободы».
— О чем это? Опять ересь? Или мятежный бред?
— Он там о лордах ох, забористо пишет! Позвольте, я найду. — Он раскрыл книжку, поискал и прочел вслух: «Власть лордов маноров до сих пор тяготеет над их братьями, лишая их свободного пользования общинными землями…» Видите, куда клонит?
Пастор нахмурился, чувствуя, как просыпается старая, неотболевшая ненависть. Опять этот человек является, чтобы нарушить его покой!
— Довольно, Нед! — Пастор хлопнул по столу ладонью. — Что станется с Англией, если она посягнет на власть лордов? Все погибнет! Они хотят добывать свой хлеб не трудом, а грабежом, вот в чем суть! «Освободиться от рабского подчинения лордам!» Это отказ от веры! Ибо, кто ропщет на господина своего, тот ропщет и на самого господа бога! Он хочет, чтоб бедные стали богатыми, а лорды нищими? Да это же… — пастор волновался и никак не мог подыскать слово. — Это… коммуну на земле устроить, вроде Мюнстерской! Что господь тебе дал, тем и пользуйся, не пожелай земли ближнего… И это напечатали! Что ж это делается, Нед, что делается в мире! Они хотят отнять десятину, запретить огораживания, лишить нас всякой власти и свободы пользования собственностью… Как же жить, Нед, а?
Нед хитро и недобро улыбался, черные глазки его блестели.
— Он говорит, что никто нуждаться не будет. Пусть все, мол, работают, копаются в земле, как они, а еду и имущество получают из общественных складов.
Пастор встал, колыхнув животом, и заходил по залу.
Нед тоже поднялся с кресла: «Я вам оставлю книжечку, вы посмотрите. А сам пойду — март на дворе, дел много по хозяйству». Он поклонился и вышел.
Пастор брезгливо взял книгу, поправил очки, полистал… Взор упал на слова «гнет духовенства». «Если кто-нибудь выскажет свое суждение о боге, — прочел он, — противоположное тому, чему учит духовенство, или несогласное с мнением высших должностных лиц, то его лишают должности, заключают в тюрьму, подвергают лишениям, губят и объявляют преступником за одно слово… На том, чем мы владеем, лежит до сих пор бремя десятины… Таким образом, хотя их проповедь забивает умы многих безумием, раздором и неудовлетворенными сомнениями, ибо их вымышленные и необоснованные доктрины не могут быть поняты, мы все же должны уплачивать им солидный налог за то, что они этим занимаются…»
Пастор опустил книжку, горло от волнения перехватило, он сглотнул, но отвратительный комок не проходил. Он ясно понял, что эти слова написаны о нем. Возмездие явилось. Ибо что ни говори, а он, пастор, проповедник Евангелия, разрушал и жег дома, выгонял на мороз детей, топтал посевы… Его именем и волей избивали безоружных… Он хотел забыть об этом — все эти два года он только и делал, что старался забыть. Лорд Платтен прав в своем гневе. Но пастор Платтен должен был действовать иначе. Его насилие уязвимо, более уязвимо, чем их блаженное непротивление. Он вспомнил, как они пели свою песню перед горящим домом. А он, пастырь, проповедник благодати — неистовствовал, словно зверь. Уж не проклял ли его господь навеки?
Он закрыл лицо руками. Потом спохватился, оглянулся, нет ли поблизости детей. Все было тихо. Тогда он взял книгу, прижал к животу и стал подниматься по лестнице в кабинет. Он должен прочесть все до конца.
Пастор читал о равном и справедливом обществе, где все одинаково трудятся и живут в изобилии. Никакого посягательства на чужое имущество или общности женщин нет и в помине: дом, личные вещи, семья — священны. Покушение на них карается законом. А вот и о духовенстве. Лицо, избранное проповедником на один год, каждое воскресенье читает перед народом новости о состоянии дел в стране. Он зачитывает вслух законы республики, чтобы напомнить их пожилым и довести до сознания молодых и неопытных. А потом в вольной беседе поясняет события древних времен, ведет речь об искусствах и науках, о законах движения звезд и навигации, о хлебопашестве, химии, астрологии… И о природе человека говорит он — о темных и светлых сторонах ее, слабости и силе, любви и зависти, скорбях и радостях…
И только? Пастор привык, что главное его дело, как и всякого духовного лица, — говорить о боге, об искупительной жертве Христа, о покаянии. О суде и возмездии в той, иной жизни. Здесь же места таким речам не оставалось. Природа, наука, человеческие радости и пороки…
Пастор рывком отодвинул от себя книжку. Но ведь это значит… Не только упразднить духовенство как посредствующее звено между богом и человеком, но и… страшно вымолвить… Упразднить самого господа бога! Он не богохульник, этот Уинстэнли, не еретик, он хуже! Он атеист!.. Он сводит понятие бога к видимому миру вещей — и только. Высшее знание духовных и небесных сфер он низводит до познания природы. Это материализм и атеизм, учение холодное, иссушающее и гораздо более страшное, чем мистический бред сектантов.
Патрик Платтен почувствовал под ногами твердую почву. Отрицание бога всегда представлялось ему чудовищным, непростительным пороком. Чего можно ждать от человека, который решается утверждать, что бог сводится к тварному миру? Так может быть, он, пастор, правильно поступал тогда, когда боролся не на жизнь, а на смерть с этим дьявольским учением?
Прокашлявшись, пастор поправил очки и, ободрившись, стал читать дальше. Но слова незримого обличителя жгли его огнем; он уже не в силах был оторваться от книги. «Ваше божество не говорит правды… Ваше священное духовное учение есть обман, ибо в то время, когда люди взирают на небеса и мечтают о счастье или страшатся ада после своей смерти, их лишают глаз, дабы они не видели, в чем состоит их прирожденное право и что они должны делать здесь, на земле, при жизни. Это — обольщение сна и облако без дождя».
Всю жизнь проповедовал пастор Платтен славу и воздаяние на небесах, после смерти. Он звал народ к пренебрежению земными благами. Он полагал, что это и есть христианство. Но со страниц книги на него смотрел обличитель, он укорял его в том, что делал он это для своей выгоды. Для порабощения народа, для бессовестного пользования его трудом. Для обмана… И не мог не согласиться пастор в глубине души, что это правда. Недаром уже сбывались пророческие слова: «Народ не будет внимать голосу вашего обольщения, как бы мудро вы ни прельщали его…»
Платтен сорвал очки, закрыл лицо ладонями и надолго застыл в неподвижности.
— Ишь как он их! Все точно так и есть.
— А еще — слушайте, слушайте! «Во многих приходах двое-трое видных лиц захватывают все влияние при распределении налогов, оказывая нажим на чиновников; а когда приходит время распределить на постой солдат, они вмешиваются и в это дело, избавляя себя и перегружая слабых». Хорошо сказано, а?
Хогрилл оглядел столпившихся вокруг людей. Таверна в Чилтернах была полна. За некрашеными длинными столами, за кружками эля сидели крестьяне, работники, подмастерья. Они слушали то, что читал им однорукий солдат, инвалид великой войны с королем. Две сальные свечи поставили прямо перед ним, чтобы ему было светлее; дверь изредка впускала посетителей.
— Давай. Давай дальше, — попросил чернявый горбоносый Джо. — В самом деле, он правду пишет.
— «Существует и другое бремя, очень волнующее народ: деревенский люд не может продавать хлеба и других плодов земли на рынке в городах — или он должен заплатить пошлину, или его выгоняют из города… Народный ропот гласит: мелкие держатели и работники несут все тяготы, пашут землю, платят налоги, держат постой свыше своих сил, поставляют солдат в армию, несут самое тяжелое бремя войны; однако дворяне, которые угнетают их и живут в праздности их трудами, отнимают у них все средства к обеспеченной жизни на земле».
Питер, худой и изможденный еще больше, нервно дернул головой:
— Вот-вот. Земли общинной нас лишили, друзей на войну забрали — мы молчим. Сносим безропотно, потому что нам обещана свобода. А где она, свобода?
За столом зашумели.
— Какая свобода, живем куда хуже, чем раньше!
— Короля нет, а тягот прибавилось!
— Новые хозяева еще прижимистей…
— Не шумите, слушайте! — крикнул Джо. — Тут человек как раз о законе свободы пишет! Давай, солдат, дальше.
Хогрилл продолжал читать:
— «А разве это не рабство, говорит народ, хоть в Англии и достаточно земли, чтобы содержать в десять раз больше населения, чем в ней есть, все же некоторые вынуждены просить милостыню у своих же братьев, исполнять на них тяжелую работу за поденную плату и либо голодать, либо воровать и быть повешенным».
Питер, сидевший по другую сторону от Хогрилла, заглянул в книжку, пошевелил губами, потом воскликнул:
— Слушайте, братья, как сказано: «Для человека лучше не иметь тела, чем не иметь пищи для него; а посему это отстранение от земли братьев братьями есть угнетение и рабство, а свободное пользование ею есть истинная свобода».
— Земля и есть свобода, это верно, — задумчиво произнес Джо. — Читай, брат, как мы жить-то будем.
Том перевернул страницу.
— Вот: «Землю следует обрабатывать и плоды ее собирать в склады с помощью каждой семьи; и если какому-либо человеку или семье понадобится хлеб или другие продукты, они могут пойти на склад и получить их без денег».
— А если на складе чего-то не будет? — прищурив глаза, спросил седой человек с морщинистым жестким лицом. — Да если и будет, так всем станут выдавать без разбора?
— В том-то и дело, что все будет! — убежденно ответил Хогрилл. — Ведь работают-то все, значит, везде царит изобилие.
— Ну да, — пояснил Том, здесь же сказано: склады имеются повсюду, в деревнях и в городах, и все товары свозятся туда — и плоды земли, и изделия ремесленников. А выдаются по потребности.
— По потребности… — вздохнул мальчуган, сидевший против Тома. Ему хотелось есть всегда — даже после обеда. А по этой книжке выходило, что голода не будет, можно есть сколько хочешь.
— По потребности — да, — назидательно произнес Хогрилл, — но ничего лишнего. А то, может, у твоей жены будет потребность кружева на себя напяливать. Нет уж, пища, одежда, крыша над головой — вот главные человеческие потребности. А что сверх того — от лукавого.
Хогрилл продолжал читать. Эту книжку, уже потрепанную по углам от постоянного перелистывания, передал ему как великую драгоценность Джекоб Хард, с которым они столкнулись раз в лондонских доках. Однорукий солдат и Том по-прежнему ходили по дорогам Англии, ища заработка, нанимаясь то к одному хозяину, то к другому и нигде не останавливаясь подолгу. С работой было туго. Джерард расстался с ними больше года назад, получив наконец деньги от леди Дуглас. Он тогда дал им по нескольку фунтов — больше, чем оставил себе, и попрощался с ними. Он должен писать, сказал он. Хогрилл и Том теперь понимали, чт? он писал. Большая книга! Они прочли ее залпом, за один вечер, и были потрясены. Теперь куда бы ни забрасывала их судьба, всюду они носили с собой эту книжку и читали людям. И везде бедняки, простые души, откликались.
— Друзья! Помолчим немного. Пусть дух снизойдет на нас и скажет устами того, кого ему угодно избрать, — богатого или бедного, слуги или хозяина, молодого или старого, мужчины или женщины… Все мы равны перед господом, все достойны света.
На столе горели две свечи, ни кружек с пивом, ни тарелок с мясом. И сама хозяйка, Бриджет, совсем другая. Волосы аккуратно прибраны под чепец, темное платье застегнуто наглухо. Здесь собрались самые смиренные жители Уолтона и Кобэма — те, кто всю жизнь искал и не мог найти справедливости. И Джилс Чайлд все в той же порыжелой куртке, и маленький Уиден, и старик Колтон, и длинный Уриель. И тонкий высокий юноша с небольшими светлыми усиками и чуть косящими глазами — Джон Годфилд. Они сошлись сюда, чтобы помолчать и помолиться вместе.
Они не только молились, эти люди. Они продолжали сопротивление — героическое, упорное сопротивление силам куда более могучим, чем они сами: неправедным законам, произволу властей, официальной церкви; они боролись с неравенством, бедностью, нищетой. Они требовали республиканского устройства в Англии. Злоупотребления чиновников и лендлордов они клеймили как зло и позор для имени божьего. Они верили, что бог полон любви ко всем творениям и желает блага любому, а значит, любое ущемление свободы и прав личности — тяжкий грех, который можно искупить, лишь полюбив ближнего как самого себя и поделившись с ним всем, что имеешь.
Джон, уже взрослый юноша и хозяин в доме, примкнул к этим людям. Их молчаливый, но стойкий протест напоминал ему дело, начатое Джерардом Уинстэнли весной 1649 года на холме святого Георгия. Пусть нельзя пока распахивать общинную пустошь. Но бороться и строить новое царство можно иным путем. И он делал все, что мог, с упорной последовательностью: не снимал шляпы перед власть имущими и пасторами; отказывался брать в руки оружие, приносить присяги и клятвы, даже установленные законом; вопреки постоянному ворчливому недовольству матери не ходил в церковь и не платил с имения десятины.
В Кобэме, Уолтоне и округе бедняки стали собираться опять. Они, единомышленники, называли на «ты» не только друг друга, но и тех, кому полагалось кланяться в пояс. Они не снимали шляп перед лордом и пастором. Они делились между собой имуществом, едой и одеждой. Они старались по мере сил продолжать дело общины, основанной Уинстэнли.
Однажды друзья из Уолтона и Кобэма толпой вошли в церковь святой Марии. Некоторое время молча слушали проповедь пастора Платтена, и вдруг Джилс Чайлд крикнул на весь храм громовым голосом:
— Сойди вниз, лжепророк, обманщик, слепой поводырь слепых, наемник!
Поднялся шум. Почтенные горожане повскакали с мест, пришельцев стали гнать из храма. Их вытолкнули на паперть, Джону кто-то посадил фонарь под глазом.
Сейчас он сидел, изредка дотрагиваясь до горящего синяка, и смотрел на пламя свечи. Он ждал того особого состояния сосредоточенности, твердости и веры, которое давало ему силы говорить и действовать в этой новой общине, среди друзей. А Джон среди них был не последним. Ему, восемнадцатилетнему юноше, была поручена казна — общие деньги, фонд, который по крохам собирали эти бедняки для помощи братьям.
Тишина напряглась, глаза завороженно следили за дрожанием пламени…
И вдруг быстрым, легким рывком поднялся с места маленький Полмер. Волнуясь, он достал из-за пазухи завернутую в красную тряпицу книгу. Дженни помогла ее развернуть.
— Мы с Дженни не сильны в грамоте… — надтреснутый слабый голос дрогнул. — Может быть, юноша почитает, эта книга написана для нас, она полна света…
Он протянул книгу Джону, тот, нахмурясь от волнения, раскрыл первую страницу, и глянуло с нее имя его учителя Джерарда Уинстэнли. Юноша начал читать вслух. Посвящение Оливеру Кромвелю. Посвящение дружественному и непредубежденному читателю. Что есть истинная свобода… Друзья слушали внимательно. Полмер ладошкой пригнул ухо, боясь проронить слово. Глаза Дженни, его жены, мечтательно устремились вверх. Бриджет сохраняла серьезность, а Уриель то и дело дергался, порываясь вставить слово.
— «Но разве ни один человек не будет богаче другого? — читал Джон. — В этом нет никакой надобности, ибо богатство делает человека тщеславным, гордым и угнетателем своих братьев; и оно же служит причиной войн. Ни один человек не может стать богатым иначе, как либо от трудов рук своих, либо от трудов других людей, помогавших ему… Богатые люди живут в довольстве, питаясь и одеваясь трудами других людей, а не своими собственными. И в этом их позор, а не благородство. Ибо давать — более благословенное дело, чем получать».
— Так! Так, замечательно! — не выдержал Уриель. — Благородство не в титуле, не в богатстве, а в душе! Внутри нас!..
— В труде благородство, вот в чем, — сказал Чайлд.
— А как все-таки быть, если кто-то не захочет работать? — спросил Роджер. Он стал совсем взрослым и очень походил на отца. Мать его, Рут, с младшими жила на севере, а он вернулся в Уолтон, к друзьям. Здесь он работал по найму, пас коров у соседей, как некогда Джерард, и посылал матери заработанные деньги.
— Милый, для этого и введен закон, — Полмер ласково улыбнулся. — Над работниками стоят наблюдатели, их выбирают каждый год. Они увещевают ленивых, а коли те не поддаются, наказывают. А над всей республикой — старейшины, парламент, правители. Ты читай, Джон, дальше. Там все сказано.
И Джон читал:
— «Выбирайте мужественных людей, не боящихся говорить правду, ибо это позор для многих в Англии наших дней, что они погрязли в вязкой тине рабского страха перед людьми. Выбирайте служащих из числа людей старше 40 лет, потому что в таком возрасте скорее встречаются опытные люди и среди всех этих людей скорее найдутся мужественные, поступающие честно и ненавидящие алчность…»
И чем больше он читал, тем большей надеждой наполнялись сердца тех, кто его слушал. Можно ведь, можно жить на этой земле в любви и мире! Можно установить такой закон, чтобы все были равны, все трудились на общее благо и наслаждались плодами своего труда. Можно открыть в себе свет и наполнить душу любовью к братьям, ко всем людям, ибо все мы — ветви одного древа.
Они, бедняки, всем сердцем соглашались с тем, что было написано в книге. Их платье износилось, башмаки были худы, а желудки всегда голодны. Их дети просили хлеба, а жены надрывались в непосильном труде. Им нравился справедливый закон: «Ни один глава семьи не позволит, чтобы к обеду или к ужину было приготовлено мяса больше, чем может быть израсходовано или съедено в его хозяйстве… Если же в семье какого-либо человека пища станет постоянно портиться, наблюдатель сделает ему выговор за это перед всем народом и пристыдит его за безрассудство. В следующий раз он будет обращен в слугу на двенадцать месяцев под надзором смотрителя, дабы он знал, что значит добывать питание…»
О, им было ведомо, каким тяжким трудом добывается хлеб насущный! Но внутренне они уже освободились. Они познали истинную цену вещей и верили, что может быть на свете мир, и справедливость, и радость. И готовы были работать для этой грядущей радости — работать руками на земле, которая их взрастила, и работать каждый день и каждый час в душе своей, искореняя злобу, жадность, зависть, неправду. К этому звал их невидимый учитель со страниц своей прекрасной книги.
А Джону грезился неведомый далекий мир. Возможно, века пройдут, прежде чем люди научатся жить, как братья.
В этот раз друзья разошлись поздно. Весенняя ночь стояла над холмом святого Георгия. Когда все вышли на улицу из дома Бриджет, Джон подошел к Полмеру.
— А можно я попрошу у вас эту книгу? — сказал он тихо. — На один день, а? Мне для сестры… Ей очень нужно это прочесть.
Полмер достал из-за пазухи завернутую в тряпицу книгу и молча отдал Джону.
— Спасибо! — сказал он. — Спасибо, завтра отдам! — крикнул он еще раз, уже спеша своей неровной, слегка подпрыгивающей походкой к дому.
Элизабет сидела у себя наверху, забыв загасить ненужную при свете весеннего раннего утра свечу, и читала не отрываясь. Она искала ответа на свои вопросы: где он? Что пережил за эти годы? Какой он теперь? Помнит ли?..
Нота печали явственно звучала с сероватых, наспех набранных страниц. Нота страдания. «О, сколь велико заблуждение и глубок мрак, объявший наших братьев. Я не имею сил рассеять его, но оплакиваю его в глубине моего сердца…» Из этого Элизабет заключала, что жилось ему невесело. Он будто жаловался ей, рассказывал, как бывало, о нелегких своих исканиях. «Мой дух, — говорил он, — углублялся в поисках основы этого священного учения, и, чем больше я искал, тем больше утрачивал, и никак не мог успокоиться и познать бога в моем духе, пока я не узнал того, что написано в этой книге».
Он, видно, был очень одинок эти годы. Сердце обожгла мучительная горькая жалость, когда она прочла: «И вот мое здоровье и имущество потеряны, я старею. Я должен либо просить милостыню, либо работать за поденную плату на другого…»
Элизабет вздохнула прерывисто и горестно. Она тоже была одинока. От Генри изредка приходили письма из-за океана — письма бодрые, но не длинные, из которых можно было понять, что он стал землевладельцем и даже принимает участие в управлении колонией. Он посылал и деньги, которые очень выручали обедневшую семью. Джон жил своей мужской, отдельной жизнью. Он стал очень серьезен, деловито управлялся с хозяйством их маленького имения и все свои силы отдавал работе в обществе друзей. Элизабет гордилась им и грустила об утрате их детской доверчивой близости. Джон, впрочем, звал ее не раз на собрания к Бриджет, но она ходить туда почему-то не решалась.
Френсис вышла замуж за Чарльза Сандерса и жила теперь в Лондоне, близ Судейского подворья: Чарли служил там адвокатом. Анна стала рослой, румяной, смешливой девушкой и вместе с матерью была более всего озабочена приисканием себе достойного жениха. С ней можно было говорить только о молодых джентри или судейских, о том, кто как на нее посмотрел или что сказал, кто сел с ней рядом в церкви, у кого сколько фунтов годового дохода и сколько земли…
Элизабет сидела дома, читала то, что приносил Джон, а также старые любимые отцовские книги, иногда ходила гулять на холм святого Георгия… Но нечасто. Воспоминания были слишком мучительны. И вот книга Джерарда лежала перед нею. Она читала всю ночь и не могла оторваться.
Эту книгу, «Закон свободы», он, оказывается, писал уже давно: он уверял Кромвеля, что предназначил ее ему на рассмотрение свыше двух лет назад, но беспорядки того времени заставили отложить ее в сторону. И, чем больше Элизабет читала, тем явственнее вставал в ее памяти один их ночной разговор на холме, над ожерельем далеких огней деревни…
Лазурные волны омывают зеленый остров, который, подобно изумрудной переливающейся раковине, встает над морем. Счастливые и свободные люди живут на этом острове. Мудрый и справедливый закон правит ими, мудрые и честные люди стоят во главе…
Тогда Джерард надеялся, что такой закон будет установлен в Англии в самое ближайшее время.
Закон… Он много говорил ей о законе. Одни люди мудры, другие глупы, одни ленивы, другие трудолюбивы, одни опрометчивы, другие вялы, одни доброжелательны и щедры, другие завистливы и жадны, ищут спасения только для себя и избытка в жизни… По этой причине им необходим закон, который должен стать правилом и судьей всех человеческих поступков, хранить общий мир и свободу. Однажды она сказала ему, что он — сам закон для нее…
Но что это? Где-то с середины книги появились незнакомые, несвойственные Джерарду раньше мысли. Нарушение закона… Лишение свободы… Солдаты, доставляющие нарушителя в палату судей… Если ленивые и корыстные будут увиливать от работы и не будут спокойно подчиняться закону, смотритель назначит им скудное питание и будет бить их кнутом, «ибо лоза уготована для спины глупцов», до тех пор, пока их гордые сердца не склонятся перед законом…
Нет, Джерард, при всей его доброте, — не безответный, не слабый, нет… Элизабет вспомнила, как твердо он требовал права оправдаться в суде, с каким упорством всякий раз возрождал колонию после разгромов — вопреки всему снова строил, сеял, вселял надежду в сердца работников… Он прав. Закон есть закон, он один для всех. Только так можно установить подлинную справедливость.
А пуще всего карается купля и продажа земли. Оба, кто продает и кто покупает, подлежат смертной казни как изменники делу Республики.
И армия имеется в его республике. Она содержится для обороны от иностранного вторжения либо поднимается для защиты от невыносимого гнета, чтобы свергнуть негодных правителей и покарать темных людей, ищущих своей собственной корысти.
Элизабет опять вздыхала. И удивлялась: где ссылки на откровение? На духа, явившегося ему ночью и произнесшего громовые слова? Где поиски бога? Ничего такого не было в «Законе свободы». Он земной и о земном. О людях, их жизни в этом мире, о справедливости мира сего. Высокой, но здешней, человеческой справедливости. А что будет там, за гробом? Горькие и трезвые слова звучали в ответ: «Постичь бога вне творения или узнать, что будет с человеком после смерти, помимо разложения его на сущностные элементы, — огонь, воду, землю и воздух, из которых он состоит, — есть уже познание за гранью черты или способности человеческих достижений…».
…Видимо, она забылась ненадолго в легком сне, сидя над книгой, и привиделась ей странная, удивительная картина: будто сидит она в незнакомой уютной комнате у очага и два маленьких мальчика — ее сына — играют возле ее ног, лепеча нежными голосами. Дверь открывается, и входит Джерард — ее Джерард. Его голова совсем седая, но голос бодр и взор ясен. Он целует ее, садится рядом у очага и рассказывает ей — что-то о хлебе… о друзьях… о помощи бедным… Мальчики строят на полу домик и стучат деревянными чурками, все выше поднимаются стены, все громче удары молотков…
В дверь стучали уже, кажется, несколько минут. Джон пришел звать ее к завтраку. Мачеха сердилась.
— Нет, нет… Я не могу… Скажи, я нездорова…
А она читала последнюю главу «Законы о браке». И слезы капали на серые страницы. «Каждый мужчина и женщина будут располагать полной свободой вступить в брак с тем, кого они полюбят… и ни рождение, ни приданое не смогут расстроить союза, потому что все мы одной крови, одного человеческого рода…» Книга кончалась стихами.
Вот праведный закон. Скажи, о человек,
Поддержишь ты его — или убьешь навек?
Являет правда свет, а ложь имеет власть.
Как видя это все, в отчаяние не впасть?
Стихи эти говорили ей о нем лучше, полнее, чем все девяносто страниц книги. Она снова увидела его перед собой — широкоплечего, темноволосого, с тяжелой благородной головой и скрытым выражением страдания на лице. Она любила только его, а он любил весь мир, и скорбь этой великой любви тяжким бременем лежала на его душе. Скорбь и стремление исправить зло…
Что ранишь, знание, зачем не исцеляешь?
Я не стремлюсь к тебе: меня ты обольщаешь.
Чем больше знаю я, тем боле дух скорбит,
Изведав тот обман, который мир таит.
Он испил злобу людей, узнал предательство и жестокость. Он испытал нечеловеческие муки — муки души, призванной творить добро в этом мире. И ничего не боялся.
Ты нынче друг, назавтра стал врагом.
Все клятвы рушатся, добро встречают злом.
О где же власть, что может мир спасти,
Согреть сердца людей и правду принести?
Слезы капали все чаще.
О, где ты, смерть? Простишь, излечишь ли недуг?
Я не боюсь тебя, приди, мой милый друг.
И плоть мою возьми, и прах в земле сокрой,
Чтоб вновь я мир обрел, единство и покой.
— Бетти, Бетти! — в дверь стучали. — Бетти, открой, это я!
Она откинула щеколду, и Джон широкими шагами вошел в комнату.
— Прочла? Замечательно, да? Ты знаешь, друзья говорят, что так все и будет! Ты что, плачешь? Не плачь, он наш! Он придет к нам, вот увидишь. Мы еще будем вместе. И закон свободы воссияет…