ПОСЛЕСЛОВИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Легенда о Павлике Морозове напоминает раскрашенную шкатулку, подаренную герасимовскому музею группой пионеров из Курска. На вид кажется, что ее назначение очевидно и понятно. Однако если открыть шкатулку, то оказывается, что внутри она пуста. Непосредственная функция изделия утрачена — оно перестало быть вместилищем какого-либо конкретного содержимого и превратилось в ритуальный объект, в предмет, который когда-то имел свое назначение, но в новых обстоятельствах его прямая функция отмерла, и теперь восстановить ее можно только умозрительно.

Так и легенда о Павлике Морозове: она не обладает раз и навсегда определенным значением и за десятилетия Советской истории многократно преображалась. Пересматривалась буквально каждая подробность в описании как самого героя, так и его жизни: менялись цвет волос и близкие друзья Павлика; имена тех, перед кем он разоблачил своего отца; число людей, на которых он донес; наконец, характер самого убийства. Различные мотивы легенды приобретали по ходу времени разный вес: одни выставлялись на первый план, другие, напротив, задвигались в тень. Павлик представал то пионером-героем, то образцом гражданской доблести в более широком смысле, проявившейся, в том числе, в бесстрашном разоблачении собственного отца, то мучеником и жертвой кулацкого заговора. Само имя Павлика Морозова превратилось в понятие, которое в семиотике принято называть «плавающим означающим»: оно постоянно дрейфовало в океане значений и отражало менявшиеся представления об идеальном детстве и подростковом героизме. Авторы путеводителя по Москве, упрекавшие скульптора Рабиновича в том, что его монумент Павлику Морозову — это «набор символов», а не изображение реального человека, упустили из виду самое главное: назначение памятника именно в этом и состояло[277].

Более того, со временем преобразовывалась моральная составляющая легенды. Для поколения, выросшего в 1930-е годы, когда история Павлика была еще недавним событием, поступок мальчика, разоблачившего отца и других родственников, ценою в жизнь служил примером высшего самопожертвования, почти недоступного простым смертным. Такой подвиг вызывал благоговение. «В те дни мы все открыто смотрели перед собой», — вспоминает женщина, родившаяся в середине 1920-х{433}. Но в то же время дети традиционно продолжали презирать наушничество в обычном смысле, так что, в отличие от гайдаровского Тимура, Павлик вызывал восхищение, но не любовь. А образы детей военного времени, погибших, но не выдавших тайны, и вовсе оттеснили фигуру Павлика на задний план. Он стал лишь частью определенного этапа в истории страны, ее прошлого, скрывшегося в тумане. Процитированная мною в главе 7 фраза из мемориальной статьи в «Огоньке» — «застыл в бронзе на Красной Пресне юный разведчик грядущего»{434} — точно выражает конфликт между динамическим устремлением в будущее и статической, ритуализованной формой. В послесталинскую эпоху нарастало разочарование в идеологии установившейся системы, и Павлик в глазах враждебно настроенных к существовавшему режиму людей превращался в олицетворение всего плохого, что было в советской истории. В этом смысле книга Юрия Дружникова, развенчивающая миф о Павлике, стала своего рода памятником «с обратным знаком», самым значительным из созданных в этот период.

По мере того как официальное отношение к материальным ценностям и частной жизни советских людей становилось более терпимым, проповедь самопожертвования, составлявшая основное содержание мифа о Павлике, все дальше отходила от основных социальных ценностей советского общества. Один мужчина 1939 года рождения вспоминал, что школьники заучивали биографии Павлика Морозова и других пионеров-героев, будто законы Ньютона{435}. Однако жизнь культурной вселенной во все большей степени начинала строиться по закону теории относительности, и притяжение (как в смысле физических законов Ньютона, так и в смысле метафизической легенды о Павлике) перестало играть роль жизненного ориентира. Презрение и забвение по отношению к Павлику, воцарившиеся в посткоммунистическую эпоху, когда его статуи убирали с площадей, музей в Герасимовке закрыли, а улицы, носившие его имя, торопливо переименовывали, отражали лишь логическое развитие начавшихся ранее процессов, а не кардинальную смену ценностей.

История мифа о Павлике может служить предостережением для всех, кто пропагандирует гражданскую доблесть, создавая модели для подражания. Миф, оплаченный страданиями обвиненных в преступлении и моральной деградацией авторов легенды, в конечном счете не сработал. Он не только не создал культуру, в которой доносительство воспринимается как добродетель, но и привел к тому, что любое сообщение о правонарушении стало расцениваться обществом как позорный поступок; не только не сумел романтизировать акт самопожертвования, но и усилил убеждение, что жертвовать собой бессмысленно[278].

При этом необходимо отметить, что цель реконструкции мифа о Павлике состоит не просто в извлечении на поверхность археологических реликтов далекого прошлого. Она не просто указывает на идеологические просчеты советской системы, но обнажает несоответствие между силой общественного гнева по поводу убийства детей и равнодушием к ужасающему положению детей в реальности этого же времени. Смерть братьев Морозовых вызвала всенародное возмущение. Но мало кто обращал внимание на бесчисленные случаи жестокого обращения с детьми, в том числе в детских учреждениях, если эти происшествия не имели прямого отношения к идеологии. Как показано в опере Бенджамина Бриттена «Питер Граймс», детоубийство легко становится объектом массового ажиотажа, который имеет большее отношение не к собственно детям, а к взаимной ненависти и страху взрослых, стремящихся упорядочить хоть какую-то часть своего повседневного существования[279]. Нельзя сказать, что такие вспышки свойственны всем временам. Например, в начале XIX века в России не зарегистрировано никаких общественных скандалов, связанных с убийствами детей инородцами. Такие случаи характерны для тех мест и эпох, где и когда возникает тревожное предчувствие исторических перемен, которое находит свое выражение в попытке придать сакральный статус какому-либо периоду жизни, в данном случае детству. При этом речь, как правило, идет не о реально прожитом детстве, а о представлении взрослого человека о том, каким было (или должно было быть) мое детство[280].

Помимо этого, всегда существует опасность, что в заботе взрослых о подрастающем поколении заложено стремление навязать детям собственные абстрактные принципы без учета желаний и потребностей самих детей. Здесь важно сохранить баланс между стремлением оградить детей от опасностей и признанием их права на автономию{436}, в исключительных случаях включающую в себя право протеста против взрослых членов семьи. Воплощение на практике этого идеального синтеза часто оказывается очень трудной задачей. Морозов-сын противопоставлен отцу, он ищет защиты от деспота отца у деспота государства. Легенда о Павлике ставит нас перед нерешаемой этической дилеммой: что должен был сделать Павлик в подобной ситуации? Даже те, кому посчастливилось никогда не сталкиваться с подобного рода выбором, не могут остаться равнодушными к этому вопросу.