4
4
Миф о Павлике Морозове связан не только с разоблачением внутри одной семьи. Похоже, большинство тех, кто до сих пор писал об этой истории, забыли, что речь шла об убийстве детей. А между тем в первые месяцы после преступления именно факт убийства детей вызывал главный интерес общественности. Письма, которые потоком лились в местную и всесоюзную пионерскую прессу, часто содержали лозунги о продолжении борьбы за правое дело и уверения, что «врагам народа» не удастся запугать граждан своими дьявольскими происками. Но в основном авторы писем требовали отмщенья зверям, совершившим такое чудовищное преступление. О приоритетах свидетельствует письмо, написанное группой детей из Московской области в октябре 1932 года.
«ПРОТЕСТ.
Мы, пионеры и школьники Костеревской школы ФЗС при фабрике “Коминтерн”, прочитав в “Пионерской правде” об убийстве кулаками пионера Павла Морозова, требуем убийцам высшей меры наказания, расстрела. Мы обязуемся, со своей стороны, [усилить] борьбу за знания и трудовую дисциплину в школе.
Спи, дорогой товарищ Павлуша!
Мы твое дело доведем до конца.
И лучший венок и памятник будет тебе наша борьба за овладение наук.
Пионеры отр. № 8 и школьники Костеревской ФЗС при фабрике “Коминтерн”»{16}.
Понятно, что письма такого рода не возникали сами по себе. И «мы прочитали статью…» следует понимать как «наша учительница задала нам на дом прочитать выдержки из газеты и предложила написать в газету письмо». Конечно, возмущение убийцами детей всячески подогревалось властями, но все же нельзя сказать, что оно целиком и полностью спровоцировано. Акт столь жестокого насилия — обоим мальчикам были нанесены многочисленные раны в шею, грудь и живот — в любом обществе вызвал бы негодование. В других странах убийство детей тоже расценивается как особое, сверхъестественное зло. Считается, что оно чаще всего произрастает в отвергнутых обществом социальных слоях (обычно подозрение в совершении подобных преступлений падает на такие социальные группы, как этнические меньшинства или педофилы). По общему представлению, такие преступления обычно совершаются группами маргиналов[20]. Когда в сентябре 2001 года в Темзе обнаружили обезглавленный и расчлененный труп африканского ребенка, общественность пришла к выводам, которые могут послужить классическим примером реакции общества на подобные происшествия: «Сначала следователи предположили, что преступление было совершено в результате семейной ссоры или на сексуальной почве, а труп был расчленен, чтобы затруднить опознание жертвы. Однако позже в Челси, в двух милях вверх по течению реки, были найдены следы африканского ритуального действа: на листе бумаги и на семи полусгоревших свечах было вырезано нигерийское имя. Так может быть, мы имеем дело с ритуальным убийством?»{17} Если размышления подобного рода могут возникнуть в стране, которая гордится своей культурой просвещенного правосудия, то нет ничего удивительного в том, что в Советском Союзе, где юридическая система была открыто подчинена нуждам «классовой борьбы», процветали дикие идеи. Противники коллективизации объявлялись нечистью, способной на любое зверство. В свою очередь, жестокое убийство служило доказательством звериной природы врагов советского общественного строя.
Советское законодательство того времени не расценивало убийство ребенка как уголовное преступление, за совершение которого преступник приговаривался к смертной казни. Уголовный кодекс Российской Федерации 1926 года вообще не рассматривал убийство ребенка как особо тяжкое преступление. Строгость наказания по статьям от 136 до 140 зависела оттого, было ли преступление преднамеренным. Наказание варьировалось от трех лет заключения в тюрьме за «убийство по неосторожности» до максимальных десяти лет заключения: в особых случаях преднамеренного убийства, когда преступление совершено из корысти, ревности или других низменных побуждений; если преступление совершено рецидивистом или в целях сокрытия другого убийства; в случае, когда преступником оказывался опекун жертвы, использовавший последнюю в своих интересах; а также в случае, когда убийству предшествовали пытки или преступление совершилось против беременной женщины. Примечательно, что детям был посвящен особый раздел Уголовного кодекса: в статье 12 говорится, что «меры социальной защиты судебно-исправительного характера не подлежат применению к малолетним до четырнадцати лет, в отношении которых могут быть применяемы лишь меры социальной защиты медико-педагогического характера». На практике это означало, что дети младше четырнадцати лет не подлежали суду, тюремному заключению или казни, а их дела рассматривались «комсонесами» (комитетами по делам несовершеннолетних, состоящими из врача, юриста и представителя Наркомпроса), и самое большее, что им грозило, — это надзор или направление в специальные дома для «трудных детей». Подростки в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет тоже, как правило, подлежали «медико-педагогическим» мерам воздействия. Те же меры могли применяться и к шестнадцати-восемнадцатилетним, если суд считал это целесообразным. Статья 22 запрещала применение смертного приговора к личностям моложе восемнадцати лет{18}. Таким образом, Уголовный кодекс выделял в специальную категорию малолетних преступников, включая убийц, но не малолетних жертв преступлений.
Радикально новый подход к детскому вопросу стал осуществляться после 1917 года — это видно из декларации Троцкого: «Революция — не революция, если она не проявляет величайшего участия к детям: они-то и есть то будущее, во имя которого революция творится»{19}. И тем не менее убийство ребенка не всегда расценивалось как преступление особой тяжести. Так, например, в 1928 году в Нижнем Новгороде одна женщина пришла в ярость, когда подружка ее маленькой дочери назвала эту женщину «женой сумасшедшего», и нанесла девочке многочисленные ножевые раны в грудь и живот. Полученный за это приговор — год принудительного труда — соизмерим с максимальным наказанием за нелегальное религиозное воспитание ребенка, за которое в те времена также полагался год принудительных работ[21].
Однако в случае дела Морозова к убийцам не были применены обычные в таких случаях статьи 136—140 Уголовного кодекса 1926 года. Вместо этого обвиняемым предъявили пресловутую 58-ю статью — преступление против государства. Пункт 8 данной статьи включает в себя «совершение террористических актов, направленных против представителей Советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации». К «террористическим актам» относились убийство, попытка убийства и нанесение серьезных телесных повреждений «представителю Советской власти» или «активисту революционной рабочей и крестьянской организации». Высшей мерой наказания по статье 58.8, так же как и по большинству пунктов этой статьи, был расстрел{20}.
Как только подозреваемых по делу Морозова привлекли к суду по статье 58.8, расследование приняло новый оборот Главным в деле теперь стал собственно обвинительный акт, а виновных выбрали еще до начала следствия. Следователи компоновали показания очевидцев для показательного суда, которого не интересовала объективность свидетельских показаний с обеих сторон: требовалось доказать, что «обвинительный акт» верен и справедлив. Другими словами, суд представлял собой ритуал, демонстрирующий государственную власть, способную уничтожить или наказать тех, кто не вписывается в строй{21}. Из всего этого следует, что материалы следствия и записи судебных заседаний, подобно многочисленным жизнеописаниям Павлика Морозова и газетным статьям, являются политическими документами.