«Мы все его жалели»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Мы все его жалели»

Таким образом, к 1936 году Павлик превратился в известную всем легенду, утратившую какую бы то ни было связь с обстоятельствами своего возникновения и первоначальным значением. Как же реагировали на пропаганду этой легенды сами дети? Юрий Дружников полагает, что влияние Павлика Морозова на реальную жизнь было огромным. «Приходится признать, что Сталину и его мафии удалось создать армию подражателей Морозову. Миф стал реальностью советской жизни»{253}. В подтверждение он приводит лавину появившихся в молодежной прессе 1933 года рассказов о детях-доносчиках, которых награждали путевками в пионерские лагеря и поощряли другими способами{254}. Однако главный тезис книги Дружникова состоит в том, что советская пропаганда не имела никакого отношения к реальности. На этом фоне использование советской пропаганды в качестве источника достоверных сведений о том, как дети воспринимали легенду на самом деле, выглядит довольно странно. Если оторваться от газетных репортажей и взглянуть на мемуары и материалы устной истории, перед нами возникает куда более сложная картина.

Нет сомнения в том, что культ Павлика соответствовал настроениям значительной части если не детей, то молодежи. Сильный импульс его развитию задали, как мы видели, журналисты «Пионерской правды», молодые люди, сочувствовавшие гипотетическому вызову, который Павлик бросил патриархальным авторитетам. Эта молодежь верила в оправданность коллективизации. Фрума Трейвас, журналистка, работавшая в «Пионерской правде» в 1930-х годах (в момент гибели Павлика ей двадцать семь лет), позже вспоминала об атмосфере того времени; «Конечно, материалы газеты воспитывали детей на любви к Родине, партии, к Сталину, боже мой…» Голодающие крестьяне, которых она увидела в Челябинской области, вызвали ее сострадание лишь отчасти: «Страшно было смотреть, но ведь они кулаки, эксплуататоры, они против Советской власти. Вот Павлик Морозов — это герой, ну и что, что выдал отца…»{255}

У многих первых создателей мифа о Павлике имелись и другие причины идентифицировать себя со своим героем: они сами происходили из бедных и часто неблагополучных семей. Здесь уже упоминались трудные отношения Горького с отчимом. Павел Соломеин, в свою очередь, ушел от своего свирепого отчима, жил в детской колонии{256} и, подобно многим воспитанникам таких учреждений, вынес оттуда воинствующую преданность «спасшей» его системе. Еще одним примером провинциального молодого человека, чье воображение потрясла легенда о Павлике Морозове, может служить курский поэт Михаил Дорошин (1910 г.р.). Его поэма о пионере-герое, написанная под впечатлением газетных репортажей, впервые появилась в «Пионерской правде» 29 марта 1933 года[185]. В ней Герасимовка представлена архетипом сибирской глуши: там живут под постоянной угрозой, но не столько со стороны животного мира, сколько со стороны людей:

Бледные озера

Да таежный лес.

От села до города —

Как до небес.

...

Приоткроешь двери

И уже валят

Прямо в гости —

Звери

С выводом зверят.

Но зверей зубастей

Хищники в лесу.

Особенно ярко описана сцена, где дети проводят агитацию в деревне:

Вешают ребята

На тесаный забор

Лозунги, плакаты,

А на них:

— Позор!

Каленым

позором

Скольцован

двор.

Знают все заборы,

Кто у них

Вор.

Видит Кулуканов —

Водят хоровод.

И у всех

Рука

Нацелена.

Бьет его,

Корежит

Их дружный смех.

Даже песня

Тоже

Одна у всех.

Разоблачение Павликом отца происходит, разумеется, самым классическим образом, у всех на глазах: «Дяденька, судите! / Моя речь проста! / Отвечай, родитель!»

Идея «долга прежде семьи» находила поддержку и среди молодых квалифицированных рабочих. Так, члены пионерских и женотрядов при фабрике «Трехгорка» на Красной Пресне, принимавшей в 1937 году делегацию пионеров из Герасимовки и Татьяну Морозову, сохранили верность Павлику, даже когда поддержка культа верховной властью стала ослабевать[186]. Городское население, пережившее голод, не испытывало сострадания к тем, в ком видело причину своих несчастий. Женщина, родившаяся в 1927 году и выросшая в рабочей семье в Свердловске, рассказала:

«Мы верили в это, что действительно так и было… что он кулаков разоблачил, а… книжка была, все ее читали. Павлик Морозов…

Собиратель: И донос на отца… про это тоже знали?

Информант: Да, и все считали, что он правильно поступил.

Соб.: Потому что отец все-таки…

Инф.: Отец был кулак»{257}.[187]

В действительности отец Павлика, конечно, не был кулаком, что отражено даже в ранних версиях легенды. Позже, однако, ему приписали этот статус: это упрощало историю и делало поступок сына более объяснимым.

И все же даже для рабочей и крестьянской молодежи Павлик оставался в первую очередь символом самопожертвования и беззаветной преданности делу, а не доносчиком. По мнению одного комсомольского активиста 1930-х годов, чьи воспоминания имеют особую ценность, так как позже он стал политическим ссыльным и потому не был склонен обелять советскую систему, роль доносчика в те времена не казалась привлекательной: «Я не могу вспомнить ни одного примера, когда бы дети, вдохновленные примером Павлика Морозова, донесли на своих родителей, хотя я знаю случаи, когда комсомольцы порывали со своими родителями, не примирившись с их взглядами»{258}. Порою молодое поколение отказывалось от своих родителей по соображениям личной выгоды. Так произошло, например, с Александром Твардовским, который стал впоследствии либеральным редактором «Нового мира», напечатавшего в 1962 году «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. В 1930-х Твардовский был честолюбивым молодым поэтом. Когда его отца раскулачили, он пресек все попытки родственников поддерживать с ним связь: «Писать я вам не могу… мне не пишите»{259}.

Кроме того, устная история свидетельствует, что обычно от родственников отрекались после того, как их объявляли «врагами народа», а не наоборот. Женщина из свердловской рабочей семьи, очень гордившаяся своим революционным наследием, рассказала мне (сентябрь 2003), как ее дядя, напуганный арестом своего брата (ее отца), не пустил в свой дом мать, племянницу и племянника, когда те в 1938 году зашли за новогодними подарками. Их не пригласили войти в комнату, где стояла елка и сидели гости, а украдкой приняли в коридоре. С другой стороны, та же женщина вспоминала, насколько тщательно следили в рабочих районах города за тем, чтобы случайный соглядатай не донес властям о встрече Нового года с наряженной елкой[188]. При всей приверженности к чистоте революционных нравов люди этого круга не принимали стукачества «извне»{260}.

Очень сходный комплекс установок — скорее абстрактное восхищение Павликом, нежели стремление следовать его примеру — прослеживается и в реакциях детей. Начиная с середины 1930-х годов каждый ребенок, прошедший через какую-нибудь образовательную структуру (а таких было подавляющее большинство), знал о Павлике Морозове. Дети с готовностью интериоризировали окружающие их мифы и послушно писали классные сочинения о героях официальной советской пропаганды. В январе 1933 года группа московских одиннадцатилетних школьников с гордостью отрапортовала Надежде Константиновне Крупской о своих успехах в учебе и политической сознательности. В качестве образцов для подражания они называли Павлика Морозова и Колю Мяготина.

«Стали все выписывать газеты “Пионерскую правду” и “Клич пионера”. Стали там все читать. Читали про Павлика Морозова и Колю Мяготина. Прочитали и все классом сказали Анне Семеновне и мы будем такие как они. Если на заводе что увидели там и заявили в пионер отряд или в зав-ком. Мы знаем бабы ругаются в очереди и ругают партейцев, потому что они о партейцев ничего не знают. Есть в партии которые залезли вредить, но за то нельзя ругать всю партию. Мы будем помогать партии, когда узнаем кто вредит из партейцев. Мы теперь все в классе пионеров, и 20 ударников у нас»{261}.

Конечно, подобные случаи отражали не столько взгляды самих детей, сколько их представления о том, чего ждут от них авторитетные взрослые. Может быть, учительница Анна Семеновна не диктовала им это письмо и даже не помогала его составить, но результаты ее морально-политического руководства видны в каждой строке. В то же время дети и сами охотно принимали культ Павлика. Об этом свидетельствует, например, нарративная поэма, опубликованная в 1936 году шестнадцатилетним Валей Боровиным. Выросший в отдаленной деревне Вологодской области на севере России, Валя был пламенным пионером. Его поэма изображает Павла, в соответствии с установившейся традицией, бесстрашным борцом с отцовской властью:

Пашка встал и глянул прямо, смело.

Подтянулись и его друзья.

«Дяденька! Отец мой, — начал Павка, —

Помогал проделкам кулака

...

И, как пионер, я заявляю:

Мой отец — предатель Октября,

Чтобы все кулацкие угрозы

Не страшили нас бы никогда,

Я отцу — предателю колхоза —

Требую сурового суда…»{262}

Важно, что в изложении Боровина образ Павлика несколько отличается от обычного картонного святого. Хотя Павлик и нарисован «отличником», говорится также, что «не раз он многих выручал». Имеется в виду, что Павлик часто подсказывал своим не подготовившим домашнего задания одноклассникам. Подсказки, несмотря на запрет, были в советских школах повальными и вызывали разноречивые комментарии в пионерской печати{263}. Взрослый автор тем не менее никогда не представил бы Павлика соучастником обмана. Выдумка Боровина показывает, что Павлик выглядел в его глазах живой и вызывающей симпатию личностью[189].

Известны и другие случаи, когда дети проникались убежденностью, что бесстрашное разоблачение идейно сомнительных взрослых (или детей) заслуживает восхищения и подражания. Например, в 1938 году провинциальный школьник написал письмо в «Крестьянскую газету», якобы интересуясь судьбой А.В. Косарева, освобожденного в том же году от обязанностей секретаря ЦК комсомола, а на самом деле — ради доноса на двух куда более близких ему людей. Он жаловался, что председатель комсомольской организации его школы «не соблюдает дисциплины» и что одноклассник докучает ему разговорами и шуточками на уроках, а на переменах не дает ему поиграть на школьном бильярде{264}.[190]

Но все-таки наушничество в советской школе пользовалось не большей популярностью, чем до революции или в любой другой стране мира. Родившийся в 1921 году и выросший в деревне Тверской области Петр Кружин рассказал: «Я выписывал “Пионерскую правду” и “Пионерские зорьки”. Одним залпом проглотил статьи, рассказывающие о том, как пионеры в приграничном районе помогли схватить нарушителей границы… Я читал серию материалов об убийстве Павлика Морозова и мечтал о том, что сам разоблачу кулаков. Но все это сосуществовало с неприязнью к ябедам и доносчикам, любовью к разного рода нелегальщине и верой в верных друзей»{265}. Другими словами, Кружин находил Павлика привлекательным в качестве современной альтернативы героям популярных романов Жюля Верна, Майна Рида и Фенимора Купера, которым удалось каким-то образом, миновав насильственную смерть, обрести бессмертие.

Безусловно, факт доноса Павликом на своего отца пугал, а не вдохновлял большинство советских детей, особенно выросших в благополучных семьях. Были, конечно, и исключения вроде ленинградской пионерки, которая, услышав саркастическую ремарку своего отца по поводу процесса над Зиновьевым и Бухариным в 1937 году «Если они враги народа, то я — японский шпион» и поняв ее в буквальном смысле, бросилась сообщать об этом «куда следует»[191]. Однако поступки такого рода не должны рассматриваться только как продукт советской промывки мозгов. До революции тоже бывали дети, как минимум помышлявшие о доносе властям на родителей. Будущий писатель Василий Розанов с братьями и сестрами, которым надоела чрезмерно строгая мать, мечтали о том, как они пожалуются на нее в полицию. Впрочем, в ту пору закон больше поддерживал родительское стремление приструнить непослушных детей, нежели бунтарские порывы подростков[192]. Сомнительно, чтобы в советские годы существенно выросло число детей из «нормальных» семей, желающих «сдать» своих родителей, несмотря на побуждения советской пропаганды публично разоблачать взрослых[193].

Советским детям первых послереволюционных лет, как и детям в других странах, нравились истории, в которых взрослые представлены врагами, заслуживающими сурового, но справедливого наказания. Однако в таких текстах обмен ролями носит форму карнавального фарса и не имеет прямого отношения к родителям[194]. Даже если предположить (в духе психоанализа), что в подобных историях отражается скрытая враждебность детей к родительской власти, то ключевым здесь окажется слово «скрытая». Ясно, что советские дети не стремились ни открыто выражать свою враждебность по отношению к взрослым, ни, тем более, проявлять ее в действии. В ситуации, когда арест и казнь родителей были реальностью жизни, потаенная агрессия в их адрес имела мало шансов выйти наружу. Мемуары и устная история свидетельствуют, что в подавляющем большинстве случаев политическое давление укрепляет солидарность внутри семьи, а не подрывает ее.

Значительно чаще, чем стремление подражать доносительским подвигам Павлика, встречаются два других типа детской реакции на эту историю. Первый — чувство страха и ужаса, вызванное судьбой Павлика. О такой реакции, например, живописно рассказала женщина татарско-башкирского происхождения, родившаяся в 1931 году. Ее отец был преуспевающим инженером на Урале. Для нее первый поход в театр стал и первой встречей с легендой о Павлике Морозове:

«Я была единственная дочь, в очень нежной такой среде, в доброте, у меня очень много было сказок вот этих, “Три поросенка”, Наф-Наф, Ниф-Ниф, Нуф-Нуф, вот эти все сказки добрые Шарля Перро, братьев Гримм[195], я воспитывалась на таких добрых сказках, и вдруг, меня когда привели в театр челябинский в первом классе в тридцать девятом году, и был спектакль — у меня сейчас мороз по коже — про Павлика Морозова, и вот, как сейчас, я помню, этот пьяный, этот дядя приходит, Данила, и поет вот эту песню, Туляй, лапоть, гуляй, пим, гуляйте, ходи, дедушка Трофим”[196]. Так это было страшно, у меня заболела голова, я пришла такая больная…и поэтому, конечно…и с Павликом расправлялись. Конечно, мы жалели Павлика, конечно. Вот он пришел пьяный, мой кулак этот, Данила, он заходит такой, мой бандит, и поет вот эту песню “Ходи, лапоть, ходи, пим (пим — это валенки), ходи, дедушка Трофим”. И вот они пришли пьяные и расправлялись с Павликом. Так неужели мы будем жалеть этих кулаков-бандитов? Или Павлика, который пострадал за то, что хотел помочь голодным детям Петербурга, крестьянам, рабочим, врачам голодающим? Вот у нас такая правда была. Вот у нас было вот такое, и мы так были воспитаны так…»[197]

Для многих детей младшего возраста вроде этой девочки Павлик ассоциировался с трагической, леденящей кровь историей мученичества: мальчик пострадал за желание поступать хорошо.

Среди более старших детей преданность Павлика своему делу могла порождать и другую реакцию: чувство стыда за собственную недостаточную идейность. Типичным примером здесь может служить Яков Авидон, «образцовый ученик»1930-х годов, который, судя по его воспоминаниям, прилежно учился и соблюдал школьную дисциплину. У него легенда о Павлике вызывала скорее чувство вины, нежели вдохновение- «Мне понравилась история про Павлика, я считал Павлика Морозова героем, но она не давала мне покоя. Не чувствовал, что не смог бы донести на кого-нибудь, тем более на родителя, но как это можно было знать наверняка?»{266} Может быть, чтобы лучше понять воздействие мифа о Павлике на детей, стоит сравнить его с волнующей, но весьма странной легендой о мальчике, который стоически сдерживал крик, пока его внутренности глодал волк. Эту историю в первой половине XX века читали ученикам британских лицеев[198].

Таким образом, на практике, даже при Сталине, Павлик оставался в основном элементом идеологии, побуждающим детей к «самокритике», и поражал их воображение больше как мученик, нежели как образец праведного доносительства. Не стоит, однако, преуменьшать значение реального доносительства. На протяжении всей сталинской эпохи оно оставалось активно поощряемой социальной практикой, а «недонесение» считалось преступлением[199]. Но архивные исследования последних лет показывают, что доносы в реальной жизни осуществлялись по разным причинам, и личная корысть или мелкая жажда мести играли здесь не меньшую роль, чем гражданские чувства (даже понимаемые в извращенном смысле). Берясь за перо, многие доносчики вовсе не стремились подражать героям, а руководствовались простым желанием получить чужое жилье, работу или жену{267}. Иными словами, советские люди доносили бы друг на друга с тем же пылом и без Павлика Морозова, и в школьных классах нашлось бы что обсудить и без него. Самое большее, пример Павлика Морозова служил кому-то оправданием собственных неблаговидных поступков. Значительно чаще легенда о нем заставляла политически сознательных читателей задуматься: а способны ли они сами на героизм, соответствующий столь высоким идеалам? Она рождала в людях чувства неуверенности и неудовлетворенности, которые обычно возникают при чтении подобных историй. Эти чувства и составляли квинтэссенцию сталинизма, ибо авторитарная власть в той же мере опирается на людей, готовых осуждать себя, что и на людей, осуждающих других и доносящих об их проступках.

Для советской мифологии имело значение наличие прототипов в реальной жизни. Герой-пионер был в некотором смысле подлинным лицом (в отличие от юного гитлеровца Квекса, литературного творения в чистом виде). Возможно, единственная связь между социалистическим реализмом и реальностью (но не реализмом в литературе) состоит в том, что многие персонажи произведений соцреализма были историческими личностями. Важно также, что Павлик погиб: мальчик-герой, бросивший вызов взрослым и оставшийся в живых, был бы наделен несоразмерно большим для его возраста авторитетом. И все же миф, основанный на теме детского мученичества и сильнее всего влиявший на взрослую аудиторию, на детей имел ограниченное воздействие. Пограничники, полярные летчики, солдаты Красной армии, также прославлявшиеся в пропагандистских сочинениях, вдохновляли их больше{268}. Интересно, что созданный Шензингером Квекс, освоивший в гитлерюгенд «науку послушания», оказался, если сравнивать по числу изданий, более привлекательным персонажем, чем Павлик Морозов{269}. Главный урок, вынесенный советскими подростками из легенды о Павлике косвенным путем, заключался в жертвенной готовности отдать свою жизнь за родину, когда начнется война. Впрочем, и здесь ощущение отчаяния и безнадежности от жизни при сталинской диктатуре заглушало позитивное стремление подражать советскому герою[200]. У большинства людей в детстве Павлик вызывал в лучшем случае смешанное чувство восхищения и неосознанного внутреннего сопротивления. Стать объектом подлинной любви и примером для подражания было суждено другому герою-пионеру, на этот раз чисто литературному — деятельному, но и послушному Тимуру. В следующей главе речь пойдет о том, как это произошло.