Вместо вступления
Вместо вступления
И Ленин великий наш путь озарил,
Нас вырастил Сталин
(из песни о Сталине)
Наша история состоит из мифов
(Леонид Млечин)
Прочному и твердому зданию довольно его собственного основания; в опорах и контр-форсах ему нужды нет.
Если позыблется оно от ветхости, тогда только побочные тверди ему нужны
(А. Н. Радищев)
— Кто ваш орган
Здесь читает под землей?
Посмотрел редактор хмуро,
Нет ли здесь каких примет:
— Кто читает? А цензура?
А отдел стенных газет?
(А. Твардовский) сверить
Напоминаю, с чего начинался прошлогодний курс. С заявления о том, что читаемый курс не история цензуры, а «из истории…». Нынешний курс тоже не «История…» (что-то цельное, отработанное, исчерпывающее), а «Из истории…», но не русской, а советской и постсоветской цензуры. Как и в прежнем, здесь обзор более узкий, чем в «Истории…» Но и более широкий: мы будем затрагивать другие способы запрещения, ограничения, подавления свободы слова и мысли, останавливаться на тех событиях, о которых сложилось из-за искажения правды и нагромождения лжи особенно ошибочное представление. Как и прошлогодний курс, нынешний не до конца отработан, является черновиком, требующим еще много труда. Если время позволит, я буду еще долго продолжать работу над ним. Он как бы скелет окончательного варианта, но все же дающий, по-моему, общее представление и о материале, составляющем его предмет, и о моем отношении к этому материалу.
Цензура, как и в дореволюционные времена, — некое правительственное учреждение, с центральным Управлением и отделениями на местах. Но цензурой, в широком смысле этого понятия, как мы уже говорили в начале прошлогоднего курса, нужно считать всю систему установлений, способов ограничения свободы слова. Она осуществляется не только запрещением, ни и поощрением, пропагандой официальной точки зрения, созданием лживой картины мира. СМИ в тоталитарном государстве — тоже своеобразный вид цензуры (информация превращается в дезинформацию). Цензура (включающая и самоцензуру) существует в той или иной форме всегда и везде. Она очень сурова в дореволюционной России. Но в Советском Союзе она приобрела новое качество, стала всеобъемлющей, всесильной. В условиях тоталитарного режима, массовых репрессий, расправ слова Бернарда Шоу: «Убийство — крайняя степень цензуры…», приведенные в книге А. Блюма, из афоризма, метафоры превращаются в зловещую реальность. Многие писатели расстреляны, погибли в тюрьмах и лагерях. Остальные были вынуждены «прикусить язык», писать то, что требовалось. Были и такие, которые пошли по тропинке, протоптанной Эзопом, хотя и их судьба была незавидной.
Необходимо учитывать и множественность цензуры в СССР. Она осуществлялась не только специальным учреждением, Главлитом, но и многими другими властными инстанциями. В первую очередь — партийными (специальный отдел печати в ЦК, члены Политбюро, Секретари ЦК, вплоть до Генерального). Немаловажную роль играли и «органы безопасности» (ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ, МГБ…). В них тоже имелись специальные отделы, курирующие литературу. Да и все другие властные инстанции считали своим долгом внести вклад в общее дело надзора за печатью. Кроме того цензура была и предупредительной (ни одно произведение не могло выйти в свет без разрешения цензора, не исключая объявлений, пригласительных билетов, театральных афиш), и карательной (уже после выхода всё могло быть запрещено, виновные наказывались и т. п.).
Важно и то, что власти переложили значительную часть цензурных обязанностей на руководство литературных организаций, Союза писателей, на цензоров добровольцев, в роли которых рьяно выступали сами писатели. Такого контроля, как массового явления, пожалуй, не было в досоветской литературе (Булгарины — исключение). Это новшество можно считать одним из важных изобретений, появившимся в рамках советской системы, в процессе формирования «нового человека». Подобные «цензоры» были нередко более придирчивыми, чем официальные. Они служили не за страх, как состоящие на штатных должностях, а за совесть (если в таком случае можно говорить о совести).
Существенную роль в цензурном контроле играл институт редакторов, хотя редакторы журналов и в досоветское время определенную ответственность несли. В том виде, в каком этот институт существовал в советский период, его до революции не было. Он изобретен именно после революции. Для этого имелись объективные основания. В литературу пришла огромная масса писателей из народных низов, часто талантливых, но мало образованных. Их произведения нельзя было печатать без литературной правки, без помощи людей образованных и грамотных. Редакторы в данном случае были необходимы. Но и в таком качестве они приносили не только пользу, но и вред, создавая некий усредненный уровень литературы, дотягивая до него слабых писателей и опуская сильных, своеобразных, неординарных. Редакторы правили всех по своим представлениям о литературной норме, часто весьма субъективных (они бы и Толстого так правили).
Но этим вред редакторов не ограничивался. Они превращались еще в одну цензурную инстанцию, весьма существенную. Редакторы требовали исправления, удаления, дополнения, внесения всего того, что, по их представлению, было необходимо. И, прежде всего, они контролировали идеологическую выдержанность произведений. Так и было задумано. Поэтому редактор, пропустивший что-то идеологически крамольное, подвергался, как и автор, взысканию.
Существовала и цензура читателей, очень активная. Добровольные знатоки произведений литературы и искусства стучали во все инстанции, требуя заставить, добиться соблюдения должного художественного, а в первую очередь идеологического уровня.
И, наконец, самоцензура — цензура писателем собственных произведений, угадывающим, к чему могут придраться и старающимся не давать повода к таким придиркам (Б. Слуцкий: «Лакирую действительность, Исправляю стихи. Поглядеть удивительно — и смирны у тихи. Чтоб дорога прямая Привела их к рублю Я им руки ломаю, Я им ноги рублю»). Подобная трагическая необходимость — судьба многих советских писателей, и далеко не самых худших.
Несколько слов о мифологизации реально происходящего. Она характерна для всех времен, для всех народов. Каждый из нас прекрасно знает мифы античности, средних веков. Так называемая школа «новой хронологии мировой истории» (Н. А. Морозов, А. Т. Фоменко, Г. В. Носовский, Е. А. Габович и др.) вообще утверждает, что многие события античности, средних веков, древней России не существовали, мифологически отражая более поздние времена. В XVШ — ХlХ веках мифы продолжают складываться, о различных исторических лицах и фактах. Напомню, например, миф о Наполеоне — одной «из самых мифологенных фигур новой истории» (см. Л. И. Вольперт. Пушкин в роли Пушкина. М., 1998, гл. 11-я).) Мифы бывают апологетическими и обличительными (тот же миф о Наполеоне, мифы о Пугачеве, Стеньке Разине, Лжедмитрии). Они могут формироваться стихийно, как отражение «мнения народа», а могут создаваться сознательно, в частности, по заданию правительства, властей. В последнем случае такой официальный миф может стать всенародным (по крайней мере, отражать мнение большинства народа), так как власть имеет множество средств для его поддержки и борьбы со всей информацией, его опровергающей. Надо отметить, что все государства во все времена, в большей или меньшей степени, способствуют распространению подобного апологетического мифа о себе самом. Так было в дореволюционной России, как и в других странах (вспомним высказывания Бенкендорфа о том, как должна изображаться история прошлого, настоящего и будущего России).
Изображение история советского (отчасти постсоветского) периода в качественно большей степени, чем описания истории дореволюционной России, других стран построено на мифах, специально насаждаемых государственной властью. Советская цензура — цензура тоталитарного государства, где все способы массовой информации монополизированы, превращены в средство пропаганды лишь тех сведений, которые были угодны властям. Информация теряет свое содержание, превращается в пропаганду. Все неугодное — запрещено. Все желаемое — «неопровержимая истина», «правда» (так называлась центральная газета и многие другие, сопровождаемые каким-либо эпитетом: Комсомольская, Ленинградская и др.). Инакомыслящие острили: «В „Правде“ нет известий, а в „Известиях“ правды». На эту тему существовало немало анекдотов. В газетах встречается такая рубрика, печатаемая обычно крупными буквами, под шапкой: «Внимание! Дезинформация» (сообщение о какой- либо не понравившейся заграничной публикации). На самом деле эту шапку можно было бы отнести к самому опровержению, ко всему содержанию газеты, да и ко всем средствам советской массовой информации. Создавалась огромная зона двоемирья: мир реальной жизни и мир идеальный, созданный лживой информацией, которой люди верили, хотя она и противоречила их жизненному опыту. Верили, что Советский Союз — самая счастливая страна, «где так вольно дышит человек», что большинство других стран мира — враги и жизнь там ужасна, что мы боремся за мир, а они хотят развязать войну и пр. и пр. И что СССР — самая центральная, важная, главная страна. Это настойчиво вдалбливалось в голову. Начиная с самого раннего возраста, со стихов для детей: «Начинается земля, как известно, у Кремля…» (Маяковский). Миф о советской прекрасной действительности оказался настолько живуч, что он существует до настоящего времени и очень многие верят в него. А в рамки этого основного мифа входят более частные: о Ленине, о Сталине, о Великой Отечественной войне, ее начале и пр. Демифологизация некоторых из таких мифов — тоже наша задача.
В конце 1928 г. П. Витязев (о нем мы будем говорить позднее) подготовил сборник «Венок книге». По его просьбе академик Павлов за 8 дней до началa 1929 года, «года великого перелома», написал несколько строчек, которые открывали сборник, о роли книги в человеческом обществе: «При свободе печати, при борьбе мнений книга — носительница и сеятельница истины, добрая учительница и воспитательница людей. При зажатом рте печати, при обязательном и официальном миро- и жизнепонимании она же — верное средство одурачивания людей, злой враг человеческого достоинства». Эти слова относились не только к книге, но и ко всей советской массовой информации. Естественно, сборник был запрещен. Издали его лишь через пятьдесят с лишним лет, в 1982 г., но и тогда цензура потребовала изъять слова Павлова. Исследователь А. Блюм, материал книг которого мы используем, сообщает, что согласно официальной справке архив Главлита (Главного цензурного управления СССР) за 22–38 гг. «не сохранился» (вернее, был намеренно уничтожен). Но и позднее, до девяностых годов, отдавались распоряжения об уничтожении разных групп цензурных дел (Блюм9). Рассекречивание цензурных материалов, начавшееся, в основном, с конца 80-х годов, шло крайне медленно. Думается, и сейчас далеко не всё раскрыто. Рукописи, к сожалению, горят. Но многое, даже уничтоженное в центре, можно отчасти восполнить. Это относится и к распоряжениям Главлита, спискам запрещенных произведений, разосланным в местные отделения цензуры, к разного рода сводкам, бюллетеням для библиотек (они хранятся и в университетской библиотеке Тарту: фонд. 4, опись 4). Некоторые из них тиражом всего в несколько экземпляров, для самых-самых. У других тираж довольно большой. Некоторые состоят из нескольких выпусков — тонких брошюр. Другие — в несколько сотен страниц. И всё это — списки запрещенного, свидетельства систематического, спланированного, продуманного насилия над литературой, над свободой мысли.
Власти обосновывали политику партии в области литературы, ее ограничения, ссылаясь на авторитет Ленина, на его статьи «С чего начать?» (1901), «Партийная организация и партийная литература» (1905) и др., где речь шла о партийности печати. Советские идеологи толковали высказанные в статьях положения как основу требований не только к партийной печати, но и к художественной литературе, к искусству, к культуре. После доклада Хрущева о «культе личности» была попытка пересмотреть толкование ленинских высказываний. На авторитет Ленина и в это время никто посягнуть не смел, но стали доказывать, что Ленин вовсе не имел в виду художественную литературу и искусство, кoгда писал о партийности. Подобные доводы были в какой-то степени верны. У Ленина, действительно, шла речь о чисто конкретных предметах: о литературе партии, о важнейшей задаче создания такой литературы, о требованиях, предъявляемых к ней. Никакой другой цели Ленин перед собой не ставил и о художественной литературе и искусстве вряд ли думал. Но весь строй ленинских статей позволял им стать позднее, уже в советское время, теоретическим обоснованием той политики, которой придерживались власти во время всего послереволюционного периода, политики диктата, нетерпимости, регламентации, обуздания. С этой точки зрения статьи Ленина закономерно превратились в программоу партийной политики, и вообще, и в области культуры. Советская цензура, возникшая с первых дней прихода большевиков к власти, одна из самых необходимых вех на этом пути.
Советская цензура возникла не на пустом месте. Она — наследница дореволюционной русской цензуры, цензуры многовековой самодержавной России, с ее самовластием и деспотизмом. Но одновременно, как это не покажется странным, советская идеология, на которой основана и цензура, — наследница традиции утопии, разнообразных учений о счастливом будущем, к которому придет общество (мечта о «золотом веке»). Начали такие учения возникать с давних пор. Древнегреческий философ Платон, рассказывая о будущем государстве, считал существенной особенностью его довольно строгую регламентацию. О регламентации идет речь и в произведении «Город солнца» итальянца-утописта Кампанеллы, и в «Утопии» англичанина Томаса Мора. Регламентация ощущалась и в описаниях будущего социалистами-утопистами Европы XIX в. (Сен-Симона, Фурье). Регламентация характерна и для учения декабриста Пестеля. Очень сильна она у Чернышевского. Чернышевский, последователь Фейербаха, отрицал общественное устройство, основанное на насилии, на принуждении (конкретно подразумевалось государственное устройство самодержавной России, с его жесткой регламентацией). Он противопоставлял такому устройству утопию, построенную на желаниях и интересах свободных людей (теория «разумного эгоизма» — четвертый сон Веры Павловны). Но одновременно Чернышевский до мелочей детализировал изображаемое им будущее общество, «хрустальный дворец» (проницательный Щедрин называл это — «произвольная регламентация подробностей» — 326). И здесь речь идет о регламентации. Не случайно Ленин столь положительно относился к Чернышевскому. Оба они уверены в знании того, что нужно для добра людей, как достигнуть этого, двигаясь по единственному истинному пути. Хотя в конце названия романа Чернышевского «Что делать?» стоит знак вопроса, автор не спрашивает, а отвечает на этот вопрос. То же следует сказать о работах Ленина «Что делать?», «С чего начать?» В конце и здесь знак вопроса. Но автор знает ответ и в нем не сомневается (см. «Цензуру…», шестую главу части первой). В романе Чернышевского «Пролог» главный герой, Волгин, (его прототип Чернышевский) говорит о себе: «Литературного таланта у меня нет. Я пишу плохо. Длинно, часто безжизненно. Десятки людей у нас умеют писать гораздо лучше меня. Мое единственное достоинство — но важное, важнее всякого мастерства писать — состоит в том, что я правильнее других понимаю вещи» (141). Другими словами, знаю, что нужно. В этом заключалась определенная сила, но и огромная слабость, схематичность большинства утопических концепций, часто субъективно искренних и честных в своей основе. Не случайно они породили жанр антиутопий. От довольно давних («Колония на вулкане» Ф. Купера) до сравнительно современных («Мы» Замятина, «Повелитель мух» Голдинга, «1984» Дж. Оруэлла, «Этот безумный, безумный мир» Хаксли, «Судьба Усольцева» Ю. Давыдова и др.).
Уверенность в своей правоте — качество хорошее, особенно если оно возникает на реальных основаниях. Утопии в теории — дело более или менее безобидное, хотя и они могут приносить вред. Но утопия, воплощенная в реальную жизнь, ставшая государственной идеологией, может превратиться в страшную силу, в причину страданий и гибели миллионов людей. Такой она стала в Советском Союзе, в фашистской Германии (идеи «мировой революции», «третьего рейха»). К этой утопии добавлялось многое: и личные особенности руководителей, уровень их ума, образованности, этических представлений, и традиции страны, характер народа, сложившаяся историческая ситуация, и пр., и пр. Теория нередко становилась вывеской, своего рода плакатом, маскирующим грязные, своекорыстные интересы власти, кровь и насилие. Но все же она была когда-то основой, на которую наслаивалось всё другое.
Поэт А. Галич («Поэма о Сталине», глава 5), призывая людей не бояться («Не надо, люди, бояться!»), писал:
Не бойтесь тюрьмы, не бойтесь сумы,
Не бойтесь мора и глада,
А бойтесь единственно только того,
Кто скажет: 'Я знаю, как надо!'
Особенно, если тот обладает неограниченной государственной властью, стоит во главе системы. Давний анекдот: жилец приходит к водопроводчику: труба течет; может быть, поменяем, краны новые поставим, и всё будет в порядке? Водопроводчик: — Какая труба! Здесь не трубы нужно менять, а всю систему. А систему менять трудно. Она старается сохраниться и в советском, и в постсоветском обществе. При «развитом социализме» и в «диком капитализме». И пока система существует, цензура не исчезнет, останется самым внимательным, хотя и весьма недоброжелательным оценщиком, читателем нашей литературы, зрителем и слушателем кино и телевидения, живописи и музыки. Она будет не только запрещать все, враждебное ей, но и насаждать всю ту ложь, которая содействует ее сохранению.